План был хороший, и поначалу пошло всё гладко. Галаулину без особого труда удалось отвлечь огонь немцев. Друзья поползли в снегу и подкрались уже близко к дзоту, но тут вмешалась случайность, которую ни они, да и никто на их месте не мог бы предусмотреть. Шальная пуля, с визгом отрикошетив от камня, тяжело ранила Ступина в шею. Захлебнувшись кровью, он без чувств упал в снег, не успев ничего ни сказать, ни даже подумать.
Очнулся он, когда Юлдаш, привязав его к себе ремнём и двигаясь по снегу на четвереньках, нёс его в тыл. Тут между друзьями возникла первая ссора.
— Брось меня, Юлдаш, ползи вперёд. Туман садится!!
— Молчи, Пётр, молчи! — задыхаясь, хрипел Юлдаш, продолжая ползком нести на себе друга и два автомата.
— Я командир, я приказываю тебе бросить меня, выполняйте приказание, товарищ Нахтангов… Туман редеет.
— Ты — командир, Пётр. Юлдаш не бросит раненого командира, Юлдаш выполнит ваше задание, товарищ командир, хотя бы и вовсе не было тумана.
Он вынес друга в безопасное место, положил его под сосенкой, укрыл своей шинелью, а сам, взяв автомат, в одной телогрейке пополз обратно.
Туман действительно осел. Чистое морозное утро, жёлтое, как лимон, встало над холмами, кое-где поклёванными тёмными разрывами мин. Солнце сияло. Каждая торчащая из-под снега былинка чётко виднелась на голубом, золотисто-сверкающем насте. Галаулин продолжал отвлекать внимание немцев, изредка перестреливаясь с ними, но незаметно подползти к дзоту было уже невозможно.
Тогда Юлдаш принялся копать руками траншею в глубоком снегу. Он копал, отталкивая снег ногами назад, как это делает крот, прокладывая свои ходы, и по траншее этой, незаметный, он — со скоростью не быстрее полуметра в минуту — стал двигаться вперёд. Рыть руками слежавшийся, скрипевший и рассыпавшийся, как картофельная мука, снег было мучительно. Руки немели, лицо ломило, но Юлдаш был терпелив и вынослив. Обливаясь потом, чувствуя, как рвётся в груди сердце, он рыл, рыл, рыл. Рыл час, два, три, пока траншея его не упёрлась в твёрдую землю, в бруствер немецкого окопа, как догадался он.
|
Передохнув, жадно проглотив несколько комков снега и по царившей вокруг тишине определив, что окоп пуст, Юлдаш выбрал момент, когда перестрелка Галаулина с немцами усилилась, вынул нож, взял его в зубы, щёлкнул предохранителем автомата и быстро, по-кошачьи пружинисто-мягко перемахнул в окоп и замер.
Теперь он понял секрет немецкого дзота: именно сюда, в боковые глубокие рвы, немцы уходили отсиживаться от обстрела артиллерии.
В несколько осторожных кошачьих прыжков Юлдаш миновал ход сообщения и за поворотом лицом к лицу столкнулся с немецким часовым. Прежде чем изумлённый немец успел вскрикнуть, штурмовой нож был загнан ему в грудь по самую рукоятку. Перескочив через немца, Юлдаш появился у разбитого входа в дзот. В пропахшей порохом полутьме несколько тёмных фигур сновало у амбразур, посылая из пулемётов короткие очереди. Одной гранатой, брошенной внутрь, Юлдаш уничтожил всю пулемётную прислугу.
Услышав из своего окопчика взрыв в дзоте, Галаулин сразу смекнул, в чём дело. Он схватил своё оружие и ринулся вперёд, в первый раз в жизни стреляя из ручного пулемёта на ходу. Он прибежал как раз во-время, на несколько секунд раньше, чем добрались по траншеям из тыла вражеские подкрепления. Теперь умелым воинам было уже легче. Огнём автоматов они задержали немцев на поворотах траншей, а подоспевшая рота докончила дело.
|
Так трое друзей проложили путь наступающему полку.
Я видел всех троих через несколько дней в полевом госпитале, куда Нактантов и Галаулин, только что получившие ордена Боевого Красного Знамени, пришли проведать раненого Ступина. Оба тихо и чинно сидели возле его раскладной койки, положив руки на колени, а перед ними на газете были разложены стопки белых сухарей, вывалянных в махре, колбаса, ком масла и папиросы. Всё это получили они вчера в день награждения и всё, до последнего сухаря, принесли раненому другу. Они были важны и торжественны. Ступин же, которого, по его словам, в этот день «рана отпустила», наоборот, был весел, громко хрустел сухарями, крепкими зубами рвал задубевшую колбасу и подшучивал над приятелями:
— Всего натащили, а вот самого главного не дают. Друзья тоже называются!
«Самое главное» аппетитно булькало в алюминиевой походной фляжке Юлдаша. Друзья, по общему согласию, решили поберечь «самое главное» до выздоровления Ступина и до того торжественного часа, когда и ему по выходе из госпиталя тоже вручат орден. Ждать, принимая во внимание серьёзную рану, было, вероятно, долговато.
— И вы думаете, не сберегут? Сберегут. Голову наотрез — сберегут! Это ж такие ребята! — на всю палату, как торжественно именовали тут взятую под госпиталь обычную крестьянскую избу, шумел Ступин.
И все в палате — и раненые со своих коек, и старый врач-хирург, с изъеденными карболкой руками, и молодая сестра, румяная, как помидор, и похожая в своих кудряшках на ёлочную игрушку, — с улыбкой смотрели на троих друзей.
|
Рождение эпоса
В заметённом снегом прифронтовом овражке, ограждённом от ветра и взоров неприятельских наблюдателей порослью невысокого лохматого соснячка, где наступавший батальон делал короткий привал, я стал свидетелем такой любопытной сцены. Три бойца-казаха, коренастые, широколицые парни в мешковато сидевших на них шинелях, примостившись поодаль от других у разлапистого корневища вывороченного снарядом дерева, варили на костре кашу из пшённых концентратов. Один внимательно следил за кипевшим котелком, помешивая кашу можжевеловым прутом, другой подкидывал в костёр сухой валежник, а третий, уже немолодой, морщинистый, рябоватый, сидел на корневище, держа винтовку на коленях, и задумчиво смотрел в огонь, с сипением, треском и воем пожиравший сухие ветки.
И вдруг он начал тихонько покачиваться и завёл резким фальцетом степную протяжную песню, — звеневшую однообразно, как ветер в верхушках сосен. Он пел всё громче и громче, мерно раскачиваясь, пристукивая в такт ногтями по прикладу винтовки, закрывая глаза на высоких нотах.
— Знаете, о ком он поет? О майоре Малике Габдуллине. Вы о нём слышали? Герой Советского Союза; он на днях побывал тут у нас в батальоне, — пояснил лейтенант Климов, сухощавый, жилистый человек, с обветренным, огрубевшим от зимнего загара, но всё ещё юношески-живым лицом. Наклонив набок голову, он прислушивался к песне и постепенно начал переводить: — Он поёт, что Малик-батыр силён, смел, хитёр, как степной лис, что у него — ухо джайрана, и он слышит врага за много вёрст, что у него глаз беркута, и он видит врага, как бы тот ни прятался, что его рука не устаёт убивать фашистских шакалов, и такая это рука, что чем крепче она их бьёт, тем больше наливается она богатырской силой. Он поёт, что от одного вида Малик-батыра немцы обращаются в бегство…
Песня журчала, звенела, лилась, как лесной ключ, тихая, чистая и неиссякаемая. Как магнит, влекла она к себе бойцов и командиров — казахов. У костра уже стояла внимательная, задумчивая толпа, но солдат-джерши так увлёкся своей песней, что никого не замечал. Круглое лицо покрылось нервным румянцем. Порой он весь вытягивался, точно слушая что-то, что звучало в воздухе для него одного, и пересказывал это для всех. Песня увлекла даже нас, не понимавших слов, а казахи слушали с таким вниманием и были так ею поглощены, что не замечали, как уходит из котелка закипевшая каша, как шипит она в углях затухающего костра, распространяя кругом сытный запах пригоревшего пшена.
— Он поёт о том, как любят Малика казахские степи, как все отцы завидуют его отцу, как все матери чтут мать, родившую такого сына, как девушки видят ого во сне и поют о нём песни. Он поёт, что сам Сталин знает Малика, хвалит Малика, прислал Малику из Москвы Золотую Звезду, что Малик ходит сейчас по окопам, неся с собой сталинские слова, и что речь его понимают бойцы всех народов, потому что она проникает им в душу. Он поёт, что сам он видел Малика и слышал Малика и что Малик сказал им: если они будут хорошо воевать, то в родных степях о них будут петь вечные песни, как поют сейчас о богатырях прошлого — Кобланды и Махамбете.
Песня оборвалась вдруг на высокой ноте. Певец смолк, усталый и смущённый. Но ещё не скоро рассеялось обаяние его импровизации, не сразу разошлась солдатская толпа, не сразу его товарищи, опомнившись, схватились за котелок спасать остатки выкипевшей каши.
— Вы знаете, нам посчастливилось видеть рождение нового эпоса, — взволнованно сказал лейтенант Климов. Застенчиво улыбаясь, он признался, что песня эта напомнила ему чудесные и совсем недавние дни, когда он преподавал литературу в одной из алмаатинских школ, а в дни каникул разъезжал по степи, записывал такие песни. — Вот так и рождается новый эпос, эпос Отечественной войны, — добавил он. — Вы майора Габдуллина не знаете?
Я знал Малика Габдуллина. Не раз приходилось встречаться с ним на фронтовых ночлегах, и от него самого и его товарищей мне была известна не содержащая, впрочем, ничего сказочного, но действительно интересная биография этого офицера.
Конечно, ни отец Малика, старый неграмотный колхозный скотовод Габдулла Элемесов, ни сам он, советский юноша, из пастуха выросший в доцента, в известного на своей родине фольклориста, опубликовавшего уже несколько работ, никогда и не думали, что сам он, Малик Габдуллин, при жизни станет героем казахской былины.
В момент объявления войны Малик был поглощён работой над кандидатской диссертацией. Она была уже готова. Его друзья по институту, литераторы и языковеды, одобряли её. Оставалось только стилистически отшлифовать. Но в это время в Алма-Ате начала формироваться, коммунистическая дивизия. Лучшие люди города шли в неё добровольцами. Малик отложил любимую работу, в которую он вложил больше двух лет труда, явился в райком партии, попросил снять с него «броню» и послать на фронт рядовым бойцом. Время было трудное, с ним не стали спорить. Молодой учёный получил форму, котелок, вещевой мешок и полуавтоматическую винтовку. Учили военному делу ускоренно: фронт требовал новых и новых резервов.
В разгар немецкого наступления на Москву Габдуллин в составе своей дивизии прямо с колёс попал в бой, и глинистый мёрзлый окоп, неумело и наспех отрытый на крутом берегу речки Рузы, стал для него первым курсом военной суровой школы. Рота, где Малик был политруком, растянулась повзводно по восточному берегу реки. Взвод, в котором ему пришлось заменить убитого командира, оборонял левый фланг. Приказ был получен категорический — не пускать немцев за речку, держаться любой ценой. Позади была Москва.
Первый бой, проведённый Маликом, был очень напряжённым. Он продолжался весь день почти без перерыва. Рота немцев, имевшая, повидимому, столь же категорический приказ наступать, старалась перейти речку вброд на участке его взвода. Её подпускали, давали солдатам втянуться в воду, потом поливали сверху пулеметным огнём, и чёрная холодная, курившаяся парком осенняя вода тихо уносила вместе с шелестящим «салом» тела врагов.
Так повторялось несколько раз. С каждой новой атакой Малик Габдуллин, до тех пор знавший войну только по книгам да кинофильмам, всё уверенней чувствовал себя в необычной для него роли командира. Приказы его становились яснее, решительнее, его тихий голос звучал требовательнее и жёстче.
Вечером, уже в сумерках, отбив последние атаки и заставив остатки немецкой роты убраться с гребня противоположного берега, он послал связного доложить командиру роты, что задание выполнено и он ждёт приказа. Нервный подъём боевого дня схлынул, Малик чувствовал большую усталость, насторожённо и опасливо вглядывался в тьму. Не без удивления слышал он то, на что днём в сумятице не обращал внимания. Перестрелка, гулко раздававшаяся в тишине, шла почему-то у него за спиной. Он был ещё неопытен и так и не понял, что это значит.
Тогда Малик вызвал сержанта Коваленко, человека огромного роста, недавнего председателя передового в Казахстане колхоза. С ним Малик подружился ещё в эшелоне и полюбил его за спокойный, рассудительный оптимизм.
— Максим Данилович, — сказал он, обращаясь к нему ещё по-штатски. — Сходи, друг, на капэ. Что они там спят? Ни связи, ни приказа. И узнай ещё, что это там за стрельба такая у нас за спиной.
— Схожу, товарищ Габдуллин, — так же по-штатски ответил сержант. — Только сдаётся мне — того, неважнецкие у нас дела. Стрельба-то эта очень мне не нравится. …
Часа через два Коваленко вернулся бледный, в изорванной шипели, с головы до ног перепачканный в глине, и молча протянул Малику окровавленный партийный билет. Тот с трудом раскрыл слипшиеся корки — это был билет командира роты. Немцы прорвались за реку и потеснили правофланговые взводы. Командир роты погиб, захваченный врасплох вражескими автоматчиками. Труп связного Коваленко видел, на дороге. Чтобы вернуться на позиции, сержант с километр полз в тумане по мерзлой пашне, пробираясь межой уже мимо немцев.
— Как быть, командир? — спросил он, грея над костром большие посиневшие и исцарапанные руки.
Вчерашний учёный ещё не потерял привычки всё в жизни тщательно анализировать. «Чем я располагаю сейчас?» — спросил он себя. Во взводе осталось сорок три бойца. Продукты, выданные на сутки, на исходе. Люди докуривают последние крошки табака, вытряхивая их из уголков карманов. Немцы зашли с тыла. Кто знает, далеко ли им удалось уже прорваться за речкой? Отходить? Но вчерашний бой против целой роты противника, бой, в котором только что брошенный в войну взвод вышел победителем! Минувший день уже сделал Малика военным человеком. Последний приказ, полученный им тридцать шесть часов назад, требовал держаться до последнего. Приказ есть приказ.
— Строить круговую оборону, товарищ старший сержант, — ответил Малик другу тоном приказания.
И застучали ломы, заскрежетали лопатки о мёрзлую глинистую землю.
Весь следующий день взвод сражался. Немцы подвели к самому берегу реки три машины с пехотой. Сидевший на сосне наблюдатель своевременно доложил об этом. Бронебойшики, крепкие ребята из алмаатинских слесарей, пробравшись к самой воде, сумели зажечь эти машины на ходу, прежде чем те успели даже остановиться. Пулемётчики ударили по пехотинцам, прыгавшим из-под пылающих брезентов. Это сошло гладко. Случай щадил пока необстрелянный взвод. Но скоро ему пришлось туго. Решив, очевидно, что они имеют дело не с горсткой людей, а с крупным подразделением, осевшим на приречных рубежах, немцы изменили тактику. Они оставили взвод в покое, сковав его редким огнём. В то время как остатки немецкой роты перестреливались с людьми Малика, не давая им подняться из окопов, прижимая их к земле, немцы перешли речку выше по течению. Обнаружилось это внезапно. Послышался за спиной лязг гусениц, и Малик увидел танк. Танк незнакомых ещё очертаний, с белым крестом, грузно колыхаясь, поплёвывая на ходу снарядами, брёл через поле, проламываясь, сквозь кусты ольшаника и, явно стремясь зайти в тыл позиций взвода. Его стальной тушей прикрывались автоматчики. Часть их сидела на броне, часть, стреляя, бежала позади танка.
— Танк справа, приготовить гранаты! По пехоте частый отсечный огонь! — едва успел скомандовать Малик, мучительно старавшийся вспомнить, что в таких случаях полагалось делать по боевому уставу пехоты.
Он взял винтовку из рук убитого красноармейца, и сам по ходу сообщения, пригибаясь к земле, побежал туда, куда шёл танк.
Но прежде чем слова команды были переданы по цепи, бойцы на правом фланге уже сами завязали перестрелку. Танк дошёл до переднего окопа; остановился и неуклюже завертелся над ним, стараясь, очевидно, раздавить людей, сидевших в узкой земляной щели. Это был тяжёлый танк. Бронебойщики ударили по нему, но снаряды их с острым, пронзительным визгом отскакивали от стального панциря, высекая снопы искр. Немецкие автоматчики стремились проскочить в глубь позиций. На мгновение Малику показалось, что дело безнадёжно, что стальная махина неуязвима и что ничто уже не может спасти положение. Он даже расстегнул кобуру пистолета. Что же, он готов с честью умереть, сражаясь, как надлежит советскому человеку! Но в следующую минуту он навсегда убедился, что на войне не бывает безвыходных положений.
Из головного окопа, того самого, на котором, скрежеща гусеницами и чадя синим дымом, вертелся тяжёлый танк, на миг высунулся по пояс парторг роты Василий Кондратьевич Шашко.
Это было только мгновение. Но Малик видел, как он, крича что-то, взмахнул рукой. Раздался взрыв. Тяжёлая машина вскинулась на столбе шин и земли, остановилась, — потом, повреждённая, но ещё страшная своим огнём, — дёрнулась вперёд. Тогда из раздавленного окопа ещё раз поднялась уже окровавленная голова Шашко. Он снова взмахнул рукой. Откуда-то из-за танка рванулся в небо чёрный столб. Взрыв встряхнул землю, и вдруг стальная машина вспыхнула, вспыхнула буйно, клочковатым, чадным пламенем, точно отлита она была из целлулоида, а не из стали.
— За товарища нашего, за парторга нашего, за Василия Шашко! По пехоте огонь! — крикнул Малик, снова и снова нажимая спусковой крючок своей винтовки.
Он стрелял, меняя обоймы и обливаясь потом до тех пор, пока немецкие автоматчики, зацепившиеся было за передние окопы, не побежали прочь. Тогда Малик, позабыв об опасности, выскочил из окопа. Он не видел разрывов, не слышал злого чириканья пуль, ничего не слышал. Он поднял над головой винтовку, потрясая ею, и вдохновенно кричал:
— По отступающим! За Шашко! За Василия Кондратьевича! Огонь! Огонь! Огонь!
Его вдохновенно передалось бойцам, они забыли усталость, страх и открыли такой огонь, как будто это были не остатки измученного, поредевшего взвода, а целая свежая рота.
Ещё сутки продержался взвод Малика в окружении. Немцы, развивая успех, уходили от речки всё дальше и дальше, выставив против горстки упорствующих людей небольшие заслоны. Солдаты доели сухари, курили древесный мох, достреливали последние обоймы. Во взводе осталось всего двадцать два бойца, а линия фронта отодвинулась на восток уже так, что звуки артиллерийской канонады едва доносились оттуда, как шум далеко идущего поезда. Держать позицию становилось бесцельным. Малик решил прорвать кольцо заслона и пробиваться к своей дивизий.
Ночью похоронили убитых, забрали их оружие и партийные билеты. Когда под утро морозный туман закутал неубранные, помятые войной поля, солдаты по одному ползком выскользнули из вражеского кольца, точно растаяв в промозглом воздухе.
Вошли в лес, выстроились, сделали перекличку. Малик объявил, что будет пробиваться к своей дивизий, скомандовал: «Вперёд!» — и люди пошли на звук далёкой канонады.
…..Три дня лесами, болотами, без дорог, ориентируясь по компасу и грому далёких пушек; вёл Малик свой взвод. Голодные люди, у которых четвёртые сутки не было во рту и крошки, двигались, сохраняя боевой порядок, выбросив вперёд разведку, выставив на фланги дозоры. Несли и катили пулемёты. На плащпалатках, прикреплённых к палкам, по очереди несли раненых. И к этому маленькому отряду, в котором командир суровой рукой сохранял дисциплину, как железные опилки к куску намагниченной стали, стягивались и приставали бойцы и командиры отступивших частей, в одиночку выходившие из окружения.
На третий день пути в отряде Малика было уже сто восемьдесят семь бойцов при двенадцати станковых и двадцати ручных пулемётах, с достаточным количеством боеприпасов, но без куска хлеба и без крошки табаку.
Теперь главным врагом становился голод. Итти с каждым маршем было всё труднее. Людей шатало, они еле плелись, и колонна растягивалась по лесу длинным жидким хвостом. На привалах бойцы бросались на мёрзлую землю, и стоило огромных трудов поднять их потом. Всё громче и чаще стали раздаваться голоса, что всем вместе, такой массой, не выбраться, что лучше рассыпаться и выбираться по одиночке на свой страх и риск, что надо оставить раненых где-нибудь в деревне и избавиться хотя бы от пулемётов, предварительно их испортив. Кое-кто, обессилев, стал потихоньку бросать оружие.
Малик скомандовал большой привал. В овраге созвал он коммунистов и комсомольцев. Он сообщил им своё решение: любыми средствами, не останавливаясь ни перед чем, сохранить отряд, непрерывно итти вперёд. Сильные по очереди должны вести ослабевших, нести их оружие, раненых тащить на руках. Коммунисты и комсомольцы обязаны подавать в этом пример. Паникёров и дезорганизаторов обещал расстреливать на месте. Штатский человек был ещё силён в нём. Своё решение он поставил на голосование. Все руки поднялись «за». Тогда Малик приказал коммунистам и комсомольцам к утру накипятить в котелках воды, отмыть походную грязь и копоть костров, побриться, привести в порядок одежду, оружие.
На рассвете на лесной поляне, у стены сизых елей, был выстроен весь отряд. Малик скомандовал: смирно! Солдаты вытянулись и застыли. Но что это были за солдаты! В шинелях и пилотках, разорванных и прожжённых в дни лесных скитаний, с заросшими, закопчёнными у костров лицами, на которых из потемневших впадин лихорадочно сверкали глубоко запавшие глаза, они еле стояли на ногах. У некоторых заметно подгибались колени, и они стояли, пошатываясь, опираясь локтями о соседей. Но в этих измученных, усталых шеренгах своей энергией, своим подтянутым видом, умытыми, бритыми лицами выделялись сегодня коммунисты и комсомольцы, и среди них гигант Коваленко, ухитрившийся даже где-то разжиться ваксой и начистить свои кирзовые сапоги. Взгляд Малика на мгновение задержался на его больших, обутых в матово сверкавшие сапоги ногах, твёрдо стоящих на снегу, и ему стало вдруг весело.
— Мне сказали, что некоторые из вас думают, что надо отряд распустить и выбираться по одиночке. Может быть, верно, разойдёмся? — сказал Малик, обводя усталые лица бойцов взглядом чёрных, узких, красивых глаз.
Солдаты смотрели на него удивлённо, недоуменно, насторожённо. Но на нескольких лицах он увидел сочувственное выражение, кое-кто подтверждающе кивнул головой, а один из вновь приставших к отряду бойцов, совершенно заросший, в крестьянском треухе вместо пилотки, что-то радостно зашептал соседям.
— Говорите громче, ну? — приказал Малик.
— Я говорю: верно, лучше бы рассыпаться. Разве такой оравой фронт незаметно перейдёшь?.. А по одиночке, говорю, верно, легче.
По рядам прошёл шумок. Малик понял, что этот маленький, совершенно потерявший военный облик за долгие дни скитаний по лесам солдат сказал то, что думали некоторые из тех, кто недавно пристал к отряду. Он стоял, зябко поёживаясь, и тихонько притопывал о землю разбитыми сапогами, на которых рыжела ещё давняя грязь. Потом взгляд Малика снова притянули к себе матово сверкавшие сапоги сержанта Коваленко, его большие ноги, покойно и прочно стоявшие на снегу. Он заметил метлу, валявшуюся возле. Должно быть, бойцы вчера разметали ею снег вокруг костров.
И тут, думая о том, как ответить этому маленькому, измотанному днями скитаний, дрожащему от холода бойцу, недавний фольклорист вспомнил старую сказку, существующую у всех народов. Он поднял эту метлу, вырвал из неё прут и, протянув его маленькому бойцу, приказал переломить. Тот удивлённо глянул на командира: дескать, не рехнулся ли человек от голода, однако подчинился и легко сломал прут. Малик дал ему метлу:
— Ломай!
Метла гнулась, но не поддавалась.
— Ну, ну, ещё! — командовал Малик; хриплый смех измученных людей слышался со всех сторон. — Нажимай, нажимай, не жалей сил!
— Нажми! Наддай! Что, не важит? — кричали со всех сторон бойцы и поглядывали на командира, начиная понимать, к чему он клонит.
— Так вот и мы: пока, вместе, пока у нас дисциплина, никакой враг нас не сломает, — пояснил Малик. И сурово добавил: — Первого же отбившегося от отряда расстреляю собственной рукой. Понятно? Стро-о-ойсь!
Вечером высланная разведка донесла, что на пути справа целая, не сожжённая, но занятая немцами деревня. Посланный в разведку сержант Коваленко пропадал до темноты и, вернувшись, доложил, что в деревне, по всей видимости, расположился какой-то тыловой интендантский пункт — крупные склады, на улице много проводов, что хотя укрепления и не отрыты, деревня сильно охраняется, караулы выставлены во всех направлениях, однако они довольно беспечны и больше греются у костров, пробраться мимо них можно. В заключение рапорта сержант вынул из кармана бутылку молока, краюху хлеба и протянул командиру:
— Откушайте, вам достал. Женщины на дорогу снабдили. Ох, и ждут же нас!
— Отдай раненым, — сказал Малик, склоняясь над картой и делая вид, что пища его мало интересует, хотя от кислого хлебного духа у него потянулась во рту слюна и закружило голову.
Он решил рискнуть атаковать деревню и с боем добыть у немцев продовольствие.
В плане штурма, который он придумал за ночь, внезапность и хитрость должны были восполнить недостаток сил. Под утро, когда в лесу ещё было темно и деревья едва начинали выступать из сурового холодного мрака, в час, когда человеческий сон особенно крепок, отряд, тихо обложивший деревню, обрушил на неё сразу огонь всех своих пулеметов. Потом, едва отгремело в лесу эхо выстрелов, бойцы с четырёх направлений с криками «ура» рванулись вперёд, смяли заслоны и уже на улице, в коротком штыковом рукопашном бою решили исход боя. Немцы бежали, оставив с полусотни убитых, бросив добро — и немалое: продовольственные и оружейные склады; двадцать семь немцев сдались в плен.
Малик приказал бойцам набить вещевые сумки продуктами и табаком, запас продовольствия погрузить на немецкие санки-лодочки, найденные на одном из складов, на санки же поставить и пулемёты, уложить раненых, а в санки впрячь пленных. Остальное облить бензином и поджечь.
Долго ещё, пробираясь лесами, отряд видел позади дымные клубы, поднимавшиеся к облакам. На седьмой день похода, под вечер, сытые и приободрившиеся бойцы из леса, с тыла, атаковали немецкую передовую, точно кинжалом пронзили фронт и почти без потерь прорвались как раз в расположение своей дивизии. Отряд привёз с собой на саночках-лодках двенадцать станковых и двадцать ручных пулемётов. Многие из бойцов, помимо своей винтовки, были вооружены трофейными автоматами. Было вынесено шестнадцать раненых и сдано коменданту двадцать семь пленных.
Кроме этого, гигант Коваленко принёс в свой полк четырёхлетнего мальчика Вову, которого они с Маликом нашли по пути среди чёрных пожарищ сожжённой немцами деревни. Сироту решено было взять с собой. Его несли по очереди на закорках, а в опасные моменты оставляли в кустах на попечение раненых. Так мальчуган этот совершил на плечах бойцов весь поход и был потом отправлен на попутной санитарной машине в Москву, где его сдали в детский дом.
Сам командир генерал Панфилов пожелал видеть Малика. В дни формирования дивизии, ещё в Алма-Ате, он с сомнением опытного воина осматривал пришедшего к нему с путёвкой райкома робкого, щеголеватого учёного. Теперь хотел взглянуть, что из него получилось на войне. Хмурый генерал долго смотрел из-под сердитых бровей на тонкую фигуру Малика, на котором ещё не улеглась как следует военная форма. Потом неулыбчивое его лицо оживилось и подобрело.
— Ай да собиратель сказок! Вот тебе и учёный! Молодец! Хорошим солдатом будешь! — сказал он своим глухим, точно из бочки, гудевшим голосом, привлекая к себе Малика и троекратно, по-русски, целуя его.
Те, кто в эту минуту был подле них, рассказывали потом, что углядели они выражение настоящей отеческой радости на суровом, неприветливом лице легендарного теперь генерала.
Из этого — как в шутку называли его потом в дивизии — «голодного похода» молодой учёный вынес непоколебимую веру в себя, в своих солдат и в старую солдатскую истину гласившую, что для отважного, умелого воина нет безвыходных положений, что и отступая, можно побеждать. Этот вывод он проверил в следующем своём крупное испытании, когда уже в период наступления командир полка направил Малика с тринадцатью автоматчикам в засаду — охранять самоё остриё клина, глубоко врезавшееся во вражеские расположения. Здесь ожидали контратаки, а так как полк, потерявший немало людей в последних боях, как, говорится, приводил себя в порядок, засада эта должна была прикрыть его от случайностей.
Ночью Малик повёл свой крохотный отряд. Для засады он выбрал удобный рубеж в кустах на берегу замёрзшего ручейка, напоминавший ему позиции у Рузы, где он приняв первый бой. Послав в дозор солдата Абдуллу Керимова приказал оставшимся бойцам всю ночь без отдыха рыть по ручью глубокие щели и организовать огневые точки. Солдаты ворчали на командира, которому не терпелось до утра. Но на рассвете, когда, маскируя уже отрытые ячейки, они присыпали брустверы снегом, прибрал Керимов и, с трудом переводя дыхание, сообщил, что пять танков и до роты пехоты скрытно движутся по лощине, приближаясь к месту, где засели люди Малика. Пять танков и сотня людей против тринадцати автоматчиков. Такое соотношение могло смутить и бывалого командира. К Малик, аналитически наблюдавший великую битву под Москвой, уже знал, что на войне успех решают не арифметические соотношения. Спокойным, даже обыдённым тоном он приказал готовиться к бою, огнём автоматов отсечь пехоту от танков, без его команды не стрелять, передним приготовить противотанковые гранаты. Сам Малик для верности привязал к трём гранатам по бутылке с зажигательной смесью, считавшейся в те дни у бывалых солдат самым верным противотанковым средством ползком пробрался в переднюю щель.
Танки остановились на опушке и пропустили пехоту. Не ожидая засады и полагая, вероятно, что они идут по ничейной земле, солдаты двигались толпой и пригибались лениво, больше для порядка. Малик приник подбородком к стылой земле бруствера и затаил дыхание. Немцы шли, оглядываясь, но смотрели не в их сторону. Значит, они их не видели, не думали даже о них. Значит, надо подпустить как можно ближе. Чем громче грянут залпы, тем больше паники. Тем безопаснее, чёрт возьми!