Двадцать лет опасность и страх новой войны жил с нами и теперь: «то, чего я боялся, пришло ко мне». Каждый день дети играли на солнце, и каждый день я мог бы говорить себе: «Еще один день прошел, осталось всего ничего». Когда ранним октябрем пришел день отплытия, я отвез семью в Саутгемптон, стараясь не подавать признаков тупой боли в солнечном сплетении. Я смотрел, как они поднимаются по сходням и исчезают в корабле. Уходил я с чувством оконченного этапа моей жизни и заставлял себя не думать о том, что могу никогда их больше не увидеть. Инстинктивно-эмоциональный тип, как я, может сильно и бесполезно страдать, если позволяет себе становиться добычей чувств и мыслей. Впрочем, если человек не обладает инстинктивной любовью к детям и семье, он не полноценное человеческое существо; трудность заключается в том, чтобы, обладая этими чувствами не позволять себе полностью отождествляться с ними. «Животный» инстинкт иногда говорит о нас как о недостойных «человеческих существах». Мы принадлежим животному царству и у нас много положительного от сходства с животными – спаривание и любовь к молодому поколению. Когда я разводил овец в Новой Зеландии, я слышал нежные ноты в блеянии овец, зовущих своих ягнят, и удивлялся, что такое глупое существо как овца может подойти так близко к человеку в этом отношении. Все существа любят своих детей и заботятся о них до тех пор, пока те не вырастут. Один итальянец описывал случай в Африке, он видел, как самец слона громко топал, яростно трубя; за ним шел маленький слоненок, за которым шла его мама, время от времени подталкивающая его своим хоботом, от чего тот неуклюже растягивался на земле. Каждый раз, когда детеныш поднимался и шел, она еще раз его подталкивала, игнорируя его жалобные крики. Местные жители рассказали писателю, что юные слоны часто убегают от своих родителей, и родителям сложно потом их отыскать. Теперь они поменялись ролями и наказывали своего ребенка за то, что он доставил им столько беспокойства.
|
По пути назад в Хертфордшир я осознал, насколько глубока во мне необходимость в семье, как сильно я нуждаюсь в патриархальной жизни.
Я оставил удобный дом в Хэмпстеде и упаковал на хранение мебель, – ее позже разрушили бомбы. Вещами из Рэдбёрна я обставил предоставленный мне друзьями дом в Чилтерне, расположенный неподалеку от их усадьбы. Сначала я остановился у моих родителей в Харпендене, а позже у них. Я по-прежнему время от времени ходил в нашу небольшую группу в Лондоне и в группы Успенского, но Лондон выглядел ждущим разрушения городом – темный по ночам, с заграждениями из мешков с песком повсюду. В Гайд-Парке появились рвы, некоторые говорили - для защиты от бомб, а другие - для будущих захоронений тех тысяч людей, которых вскоре убьют. Никогда «нас»; Природа предохраняет «нас» от осознания возможности нашей собственной смерти. Тем не менее, мысль о смерти всегда находилась рядом; и, может быть, в этом заключалась причина, почему люди начинали лучше чувствовать друг друга, больше относиться друг к другу в соответствии с сущностью.
Мои друзья, у которых я остановился, принадлежали к одной из старых и знаменитых английских фамилий; они не были богаты, но очень хорошо известны. Они представляли все, что существовало самого лучшего и наиболее либерального в английской жизни; аристократы-землевладельцы, они были такой же частью английской души, как и мы, фермеры-йомены. Из-за этого я всегда чувствовал в их присутствии легкость, чувствовал нечто общее, тогда как я никогда не чувствовал ничего общего с богатым сословием, наподобие Чемберлена, коммунистами или псевдо-интеллигенцией. Один американец сказал о моих друзьях: «Эти люди - соль земли».
|
Однажды вечером, за ужином, я говорил о капризах судьбы в отношении меня самого. Несколько недель назад я жил в сравнительном достатке, интересной и разнообразной жизнью, а сейчас у меня не было ничего – ни дома, ни семьи, ни работы, ни денег, я пытался выжить на один фунт в неделю. «Вполне возможно, что это случиться и с нами, - сказали они. - Все рушиться, вся наша социальная жизнь; вы уезжаете, М. уезжает, Н. уезжает» - и так далее. «Даже если мы останемся в живых, жизнь не будет уже прежней. Война все уничтожит; главное, мы должны суметь начать, как муравьи, когда разрушают их муравейник, строить что-нибудь заново».
Через некоторое время они устроили праздник на сто пятьдесят человек в большом холле. Каждый, казалось, чувствовал, что этот праздник - последний, в котором многие из нас могут принять участие – последние из многих подобных собраний, но при этом не было ни уныния, ни преувеличенного веселья; мы намеревались получить удовольствие друг от друга. По сути это был последний раз, когда мы смогли собраться все вместе. Многих разбросало в разные стороны, некоторые были убиты, а другие, включая моих друзей - наших хозяев, умерли до окончания войны.
|
Жизнь для меня стала похожа на сон, кошмар, от которого я просыпался только во время посещения группы в Лондоне.
Три месяца я пытался найти работу, но во время, как мы называли, «ложной войны» ее не было для людей за сорок – даже работы на фермах. Более двух миллионов человек по-прежнему жили на пособие по безработице. Потом я получил новости от моей жены из Америки, что жизнь стала очень трудной, и она хотела бы, чтобы я к ним присоединился; я снова начал разрываться между желанием остаться в Англии и желанием быть с ними. В итоге я подал запрос на визу, после громадных трудностей получил ее, и оплатил проезд на датском корабле занятыми в долг деньгами.
Я провел последние две недели в Англии с моими родителями. Снова надо мной одержала верх идея возвращения, я начал испытывать те же давно пережитые чувства, когда в той же самой деревне, в старом доме возле дороги я ждал отплытия на Тасманию – чувства уныния и ностальгии от расставания с родителями и воспоминаний об этой части Англии. Как тогда, так и сейчас, я считал дни и просыпался каждое утро с чувством «прошел еще один день». В последнее утро, почти так же, как и двадцать пять лет назад, с тупой болью в солнечном сплетении я сказал отцу и матери «до свиданья».
Книга 3. Америка
Нью-Рошелл
В конце января 1940 года я отплыл из Саутгемптона в Нью-Йорк. В качестве багажа я взял только необходимую одежду и завернутые в клеенку два тома машинописного текста Рассказов Вельзевула.
Когда мы вышли в Ла-Манш за Нидлсом, я не отводил взора от удаляющейся земли до тех пор, пока она не скрылась от меня в дымке зимнего полдня; мне припомнились слова одной викторианской баллады: «Вечерние сумерки не скроют нас, ненадолго оставив нашу одинокую барку. Утренний свет не выдаст нас, тусклый остров там вдалеке… Остров Красоты, прощай».
Корабль оказался переполнен датскими и немецкими евреями – беженцами, как и я, спасающимися от надвигающейся ярости. Не хватало даже мест, чтобы сесть, атмосфера негативных эмоций и продолжающийся шум криков сделали эту поездку наиболее неприятной из всех, предпринятых мной.
По прибытии в Нью-Йорк, несмотря на радость воссоединения со своей семьей, начавшееся вместе с войной состояние сна усилилось, отягощенное приступом простуды с температурой. Прошло двенадцать лет с тех пор, как я покинул этот город, и первые три недели мне все казалось нереальным и очень странным, кроме моей семьи. «Я действительно в Америке? - спрашивал я себя, когда шел через снежную пургу по 42-й Стрит. - Это должно быть сон. Я знаю, что должен проснуться и очутиться в Хэмпстеде».
Результатом разнообразных ударов невезения, начавшихся со смертью Орейджа и достигших кульминации в потрясении войны, стал частичный паралич моих способностей. Я пытался помнить предупреждение Гюрджиева не позволять себе отождествляться с массовыми психозами, и спустя примерно три недели очнулся от своего сонного состояния и начал оценивать нашу ситуацию с намерением обосноваться. И все же, если бы моя семья могла отправиться со мной, я бы сел на следующий же корабль в Англию, так сильно меня туда тянуло – страстное желание, никогда не покидавшее меня на протяжении ряда лет до моего возвращения.
Мы оказались в такой же ситуации, как и все беженцы всех времен, особенно в Европе после Первой мировой войны. В нашем распоряжении была комната во временном домике в Нью-Рошелле, он принадлежал приятной женщине, чей муж устал от семейной жизни и оставил ее с четырьмя детьми, один из которых работал, а остальные ходили в школу и помогали по дому на выходных. Кроме нас в доме жили электрик, водитель грузовика и трое безработных. Это был беспорядочный дом с большой кухней, на которой мы все кружились, готовя завтрак на древней черной газовой плите. Дом обогревался горячим воздухом из подвала и пропах антрацитовым газом. Здесь не было морозильника – в нем не было необходимости, не требовался даже лед из холодильника, поскольку кухня всегда оставалась холодной; не было посудомоечной машины, а горячая вода для ванны появлялась только периодически. Дом обладал всеми недостатками дешевого английского сдаваемого в наем жилья; отличались мебель, сантехника и освещение в американском викторианском стиле, как в старом немом кино. И наша компания могла бы стать персонажами современной комедии. Но все люди были доброжелательными, и мы вместе хорошо уживались.
У нас почти не было денег; хотя моя жена зарабатывала немного преподаванием, найти работу для меня не представлялось возможным. Более семи миллионов людей оказались безработными, «на отдыхе», а я, почти в пятидесятилетнем возрасте и, не будучи американцем, найти работу не мог совершенно. Так что, в то время как магазины ломились от еды, мы обычно оставались голодными – два месяца у нас постоянно не хватало еды. В первый раз в свой жизни я узнал, как это - быть полуголодным, и волновался насчет детей; нас постоянно терзал похожий на зубную боль голод. Наши желудки наполнялись только по воскресеньям, на обеде у живущего неподалеку шурина, он буквально спасал нас от настоящего голода. «Много денег приносят много заботы, отсутствие денег – скорбь».
Мальчики ходили в среднюю школу, плохая замена для славной Высшей Школы Баджис в Хэмпстеде, где они по-настоящему получали удовольствие от учебы. Эта же оказалась большой фабрикой обучения на шесть сотен детей, по большинству центрально-европейцев из первого поколения, они насмехались над нашими сыновьями за проигрыш в войне за независимость, «наши прадеды сражались с вашими и победили их».
Однажды февральским вечером, когда я читал лежащим в постелях детям, я услышал с улицы напоминающий выстрел звук, затем еще и еще один. Треск и стрельба продолжались, и я подумал, что происходит сражение между соперничающими бандами, но потом, бегло взглянув в окно, я ничего не смог разглядеть. Звуки продолжались. Через некоторое время я осторожно открыл дверь. Шел небольшой дождь, когда я выглянул, раздался сильный треск, и неожиданно на землю с дерева рухнула ветка, потом еще одна; я обнаружил, что обсаженная деревьями дорога и сады покрыты упавшими ветвями - намочивший их дождь застыл на морозе, и под весом льда они ломались. На следующее утро округа казалась побывавшей под обстрелом, дорога была завалена ветками и сучками.
Месяц март прошел голодно и уныло. Мы встретили одного или двух старых друзей, они безуспешно попытались найти для меня работу, сам я обошел всех издателей - безрезультатно. Мы побывали на празднике в квартире Орсона Уэллса в Нью-Йорке, большая и высокая главная комната с галереей в ней походила на баронский холл. Ведущий наружу коридор был разрисован под кирпичную Лондонскую аллею с пивной в конце. В одной из спален над кроватью располагалось закрепленное длинное зеркало. На празднике предлагалась разнообразная и великолепная еда и питье на две сотни человек, и мне удалось припрятать достаточно много, чтобы отнести домой.
К концу марта мой дух все больше приходил в упадок. Я начал осознавать, чтобы достать денег необходимо сделать большое усилие, и единственный путь - это просить их. Беженцам-евреям их организация помогала найти работу, она же выделяла деньги на их поддержку, но для беженцев-англичан такой организации не существовало. Среди наших друзей были две или три богатые женщины, которые могли бы дать нам денег, но мое тщеславие, самолюбие и ложная гордость вставали глухой стеной каждый раз, когда я думал о подобной просьбе. С приходом весны в начале апреля дела стали настолько плохи, что сопротивление моего отрицательного отношения, наконец, было сломлено заботой о благополучии семьи. С мыслями о ней я вынудил себя сесть и написать письма к этим трем богатым женщинам. Несколько дней после отправки писем я провел как на иголках, размышляя, не оскорбятся ли они и что они обо мне подумают; когда пришли ответы, я с трудом смог заставить себя открыть их. Я мог бы сберечь много нервной энергии, поскольку ответы были не только дружелюбными и сострадательными, но и содержали чеки, в том числе и на круглую сумму. Перемена в нашем состоянии была невообразимой. После ужасной нищеты мы оказались обладателями, для нас, богатства – еженедельного пособия, равного половине заработка нашего приятеля-соседа, работающего водителем грузовика. Это изменило нашу жизнь. Первым делом я отправился в супермаркет и купил еды. С этого момента изменилось все. Предпринятое мною усилие оказало огромное воздействие на мое психологическое состояние; к тому же, с этого времени мы никогда не нуждались в действительно необходимом для планетарного тела. Так часто происходит при настоящем усилии – меняется не что-то одно, меняется все; меняется и сам человек, люди это замечают и соответственно реагируют.
У меня появилась возможность купить большой шестилетний Крайслер с открытым верхом за 20 фунтов, он, вместе с топливом по шиллингу за галлон и налогом в 5 фунтов в год, обходился для передвижений по Америке дешевле, чем мини-авто в Англии.
Позже, вместе с нашими старыми друзьями из группы Орейджа, я организовал сольный концерт музыки Гюрджиева в исполнении моей жены и Кэрол Робинсон в студии в Карнеги Холл, где Гюрджиев проводил групповые встречи. Приглашены были только те, кто встречался с Гюрджиевым или Орейджем. Даже при этом мы смогли отослать Гюрджиеву в Париж хорошую сумму денег, пожертвованную аудиторией.
Тем временем из Европы приходили плохие новости; англичан и французов повсюду разбили немцы; орды нацистов захватывали страну за страной. «Война чтобы закончить войну», на которой я побывал двадцать лет назад, «война, чтобы остановить тиранию Европы одной нацией», в которой погибли миллионы, вернулась. Коммунисты в Америке, как и везде, осуждали войну «империалистов и фашистов» и маленькую Финляндию за нападение на могущественную Россию. Когда огласили Советско-нацистский пакт, коммунисты, по-видимому, впали в стопор – они оцепенели, ни слова от них не было слышно. Возвращавшиеся из Лондона американцы говорили, что Англии пришел конец, через несколько недель Гитлер захватит Англию и будет править на Уайтхолл. Но, даже когда положение казалось хуже некуда и началась бомбежка Лондона, я знал (или что-то во мне знало), что Англия захвачена не будет; внутренняя твердая уверенность. В американцах по отношению к англичанам начало появляться новое, дружественное отношение; наши неудачи вызывали в них смесь удовлетворения и желания помочь, какая возникает у человека при неудаче друга, которому он завидуют из-за иллюзии обладания его чем-то, чем сам он не обладает.
Ни Гитлер, ни американцы не понимали англичан; не понимали, почему Англия не просит мира. Англичан не понимает никто; другие нации думают, что понимают, всегда ошибаются и платят за это. Причина, которую не понимают другие, проста: англичане сами себя не понимают. К тому же, англичане обладают доброжелательной терпимостью к новым идеям, даже когда они не принимают их; они легко позволяют и легко могут выдерживать долгое время любые оскорбления; но когда их задевают слишком сильно, они поворачиваются к обидчику лицом и никогда не отступят до тех пор, пока не зададут ему хорошую взбучку.
Новости из Европы усиливали боль в солнечном сплетении. Это была не вызванная тягой к чему-то в прошлом болезнь чувств, называемая ностальгией, а боль за родину человека, похожая на боль в солнечном сплетении от эмоциональной любви. Разновидность болезни эмоций. Когда я встречался и говорил с людьми – французами, норвежцами, датчанами, голландцами и другими, я обнаружил, что практически все первое поколение новых американцев страдали от того же самого. А позже, когда немцы вторглись в Россию, русские американцы подхватили ту же самую болезнь. В одном из магазинов Нью-Йорка, где можно было купить не белую промокательную бумагу под именем хлеба, а настоящий, черный хлеб, я разговорился с хозяином – русским. Он начал говорить о России, как он страстно хочет вернуться туда, по его щекам катились слезы. Я сказал: «Но вы же американец, вы живете здесь тридцать лет. Почему вы так чувствуете?» «Я не знаю, - ответил он, - я никогда не чувствовал ничего подобного до этой войны, и теперь я жажду только одной вещи - вернуться на родину». Американские друзья, с которыми я говорил об этом, отвечали: «Я не могу этого понять, я не могу понять, чтобы кто-нибудь так отождествлялся со своей страной; я никогда не чувствовал подобного по отношению к Америке». Тем не менее, когда американские солдаты отправились за океан, они тоже заразились этой болезнью тоски по родине, стремлением в родные земли.
Что в жизни служит причиной того, что за хорошей удачей следует неудача и за хорошей судьбой следует плохая? Нечто, связанное с пятым стопиндером закона октав, причина случайности, дающей нам толчки для того, чтобы цель природы была достигнута. Относительно спокойная и комфортная жизнь возможна только тогда, когда всего приходится поровну. Жизнь, в течение семи лет бывшая для меня борьбой с неудачами, начала, как я уже сказал, меняться. Фортуна начала мне улыбаться и даже по-хорошему смеяться.
Талиесин и чета Райтов
Вернемся немного назад. В мае 1939 нас ожидал приятный сюрприз – записка Ольгиванны Ллойд Райт, в которой говорилось, что она с мужем в Лондоне и хотела бы нас увидеть. Мы не видели ее десять лет; встреча была радостной, и мы проговорили глубоко за полночь. Она пригласила нас на серию лекций, которые Френк Ллойд Райт читал в РИБА, нам предоставили места в переднем ряду вместе с ней. Лекционная комната была переполнена, люди, преимущественно молодежь, буквально стояли друг у друга на головах. Строения, их форма и очертания, их пропорции всегда меня интересовали, речь Райта оказалась чрезвычайно вдохновляющей, полной основанных на здравом смысле идей. Показали фильм о студентах, работающих в Талиесине - красивом поместье Райта в Висконсине, и я думал о том, как прекрасно было бы собраться, взять семью и некоторое время пожить там; но посещение Талиесина казалось таким же возможным, как полет на Луну. Райт, благодаря уэльским корням, унаследовал кельтское воображение и красноречие, от своей английской половины - дар импровизации и практические навыки. Такое сочетание, вместе с присущим ему гением, сделало его одним из величайших архитекторов нашего времени. Аудитория слушала с полным вниманием и аплодисменты в конце, как говориться, практически перешли в овацию.
Мы ходили на все лекции и очень много беседовали. Когда они уезжали в Париж на встречу с Гюрджиевым, то пригласили нас посетить Талиесин. Я думал тогда: «Да, возможно через десять или пятнадцать лет; а, скорее всего, - никогда».
Оказавшись в Париже по делам, я позвонил на квартиру Гюрджиеву и спросил, можно ли прийти на ужин. «Да, да. Приходите», - ответил мужской голос. Придя туда, я обрадовался, найдя там Райта - он пришел со своей молодой дочерью Йованной. Присутствовали еще несколько женщин из группы Гюрджиева.
Я ждал и надеялся послушать, как Райт задает интересные вопросы и выслушивает ответы. Но он вел себя как блестящий новичок, и было ясно, что в идеях он ничего не понимает. Он, казалось, рассматривал Гюрджиева как человека, который достиг практически того же уровня, что и он сам, и даже знает о некоторых вещах больше, чем он. Иногда приятно открыть, что у «великого» человека есть свои слабости, тщеславие и самолюбие, такие же, как и у тебя; я заметил, что нечто злобное во мне получало тихое удовлетворение, когда Гюрджиев провоцировал колючее самолюбие Райта.
Во время тостов за «идиотов» Райт сказал: «М-р Гюрджиев, мне эти ваши идиоты кажутся очень интересными. Я сам придумал несколько». Гюрджиев ничего не сказал, и Райт продолжил: «Вы знаете, вы очень хороший повар. Вы могли бы неплохо зарабатывать приготовлением пищи».
«Не так много, как я могу зарабатывать стрижкой овец», - ответил Гюрджиев.
«Я разводил овец, - сказал Райт. - Мои предки были фермерами. Но я не знаю ничего о стрижке».
Гюрджиев ответил что-то вроде «трудно научиться стричь правильно».
После того, как с едой было покончено, мы переместились в гостиную, где Райта привел в восхищение стеклянный ящик, наполненный сотнями маленьких особым образом расположенных и освещенных фигурок людей со всего мира; настоящее небольшое произведение искусства, хотя квартира Гюрджиева сама по себе была в своем роде произведением объективного искусства; потрепанная и загроможденная, рядом с несколькими отличными экземплярами восточного искусства располагалось много хлама, он иногда покупал небольшие плохо нарисованные картины в Кафе де Акасиас у беженцев, которых называл своими «нахлебниками».
Гюрджиев принес главу из Второй серии, Встречи с замечательными людьми, попросил кого-нибудь почитать ее и вышел. Ее взял Райт со словами: «Я не хотел бы обижать чувства старого человека», (они были почти одного возраста с Гюрджиевым) и начал читать. Гюрджиев вернулся, и Райт сказал ему: «Это очень интересно, м-р Гюрджиев. Жаль что только написано не очень хорошо. Вы хорошо говорите по-английски, жаль, что вы не можете диктовать. Если бы у меня было время, вы могли бы диктовать мне, и я переложил бы все это для вас на хороший английский».
Он продолжил чтение главы некоторое время, а потом заявил, что должен остановиться, поскольку очень устал, и его дочь тоже устала, и что им лучше вернуться в отель. Гюрджиев сказал: «Лучше остановитесь ради нее, она все еще молода и только начинает жить, а вы уже старик и ваша жизнь окончена».
Лицо Райта покраснело, и он злобно ответил: «Моя жизнь отнюдь не закончена, я еще много чего могу сделать!» - или что-то в этом роде. Он поднялся и удалился вместе с семьей в, что называется, «крайнем возмущении». Как и у всех нас перед Гюрджиевым Райт снял свою маску. Все без исключений, когда ели и пили вместе с ним, раскрывали свою сущностную природу. Возможно, поэтому многие из нас временами проглатывали язык; боясь выдать себя.
Вскоре после нашего приезда в Нью-Рошелл я написал Ольгиванне Ллойд Райт о том, что мы в Америке и хотели бы увидеться с ней, если она приедет в Нью-Йорк. Она ответила, вновь повторив свое приглашение всем нам провести лето в Талиесине. Итак, мое глубокое желание, которое казалось только еще год назад на просмотре в Лондоне фильма о Талиесине совершенно недостижимым, было вознаграждено, она даже предложила прислать одного из студентов на автомобиле-универсале, чтобы привезти нас. Но у меня был Крайслер, в июне мы упаковались и оставили нашу съемную квартиру мрачных ассоциаций, отбыв в самое сердце Америки.
Поездка началась в жару, которая становилась все хуже по мере продвижения на запад; мы поехали вверх к Медвежьей Горе, пересекли Гудзон по мосту через эту прекрасную реку, по которой плавал Генри Гудзон, затем по вверх и вниз обычному шоссе, такому узкому и извилистому, что мы могли ехать не быстрее тридцати пяти миль в час. Мы проезжали лесистую местность, перемежающуюся фермами, расчищенными от деревьев двести пятьдесят лет назад. Дорога пролегала через штат Нью-Йорк, далее через Вуртсборо, Монтичелло, Депозит, Бингэмптон и Элмиру – где жил Марк Твен, а также мои старые друзья Макс и Кристалл Истманы, в Хорсхед, Пэйнтед Пост, Олеан, к озеру Чатакуа. От Вестфилда мы поехали по дороге вдоль берега озера Эри, с мыслью о том, что сотню миль или около того мы сможем наслаждаться его великолепным видом; но увидели озеро мы лишь однажды, отъехав на несколько миль, а вся дорога оказалась обычной и неинтересной. В Пенсильвании мы проехали через земли пенсильванских голландцев, старейшего германского поселения в Америке; это красивые люди с желтыми волосами и интересным типом лица. Еще мы видели амишей, строгую религиозную секту, чьи мужчины носят широкополые черные войлочные шляпы и длинные черные бороды. В городе на северо-востоке мы переехали в северный тип Пенсильвании, в Конниауте мы въехали в штат Огайо, по дороге на Пэйнсвилл и Оберлин.
Поездка обходилась нам недорого, поскольку останавливались мы в туристических лагерях – группе раскрашенных хижин, обычно удобно расположенных. В изобилии хватало и хорошо выглядящих домов с обозначением «Турист». За 75 центов с каждого мы располагали хорошим приютом на ночь, где было чисто и где люди были доброжелательными. Завтрак мы готовили на открытом воздухе, обедали мы сэндвичами и фруктами, а по вечерам мы старались полноценно поужинать в придорожной «закусочной»; еда здесь обычно была просто съедобной, а кофе таким же плохим, как в английских пансионатах, несмотря на то, что в городских супермаркетах он был неплохим. Все города выглядели достаточно похоже – трех полосные дороги и приятные деревянные дома с открытыми не огороженными газонами. Торговые и деловые районы обладали некоторыми характерными чертами, тогда как индустриальные сектора походили на такие же между Бирмингемом и Волвергемптоном - унылые и заброшенные. Далее мы въехали в кукурузный пояс, протянувшийся от Фремонта, Боулинг Грина и Наполеона до Форт-Вейна в Индиане, - сотни и сотни миль индианской кукурузы на плоской степной местности с бесконечно повторяющимися белыми фермами и красными амбарами; небольшие городки столь походили друг на друга, будто бы из выписали по почте.
В одном из небольших городков мы встретили пример знаменитого американского дружелюбия. Я зашел в местный банк, чтобы спросить дорогу, и менеджер, неопрятный молодой человек, с радостным лицом воскликнул: «Вы англичане, не так ли?» «Да», - ответил я. «Ах, вы говорите… Эй, Билл, - бросил он, окликая уже уходящего посетителя, - здесь англичанин. Ну, как там дела? - начал он. - По-моему, ваши люди сделали великую вещь возле Дюнкёрка». Он засыпал меня вопросами и был настолько естественен, что я по-настоящему поверил, что он может попросить нас остаться на обед и отдых, чтобы горожане могли встретиться с нами. Я даже мог бы поделиться своим опытом в импровизированной лекции, но мы очень хотели добраться до Висконсина. Люди, которых мы встретили в такой дальней дороге, оказались почти такими же скрытыми, какими представляют англичан, и гораздо менее сердечными, чем французские или русские селяне.
В другом небольшом городке несколькими милями дальше мы впервые увидели этот неформальный символ Америки – девушку – барабанщицу, хорошо выглядящую, крепкую молодую женщину, руководящую духовым оркестром мужчин и мальчишек; она горделиво выступала вперед, вращая своим жезлом с широкой застывшей ухмылкой на лице. Моя жена подумала, что это подходящий символ пути, на котором женщина берет на себя лидерство в Америке; я был скорее в замешательстве.
Опустившаяся на нас жара походила на раскаленное облако, и хотя я и носил большую соломенную шляпу, я не мог находиться на солнце больше нескольких минут без того, чтобы не почувствовать тошноту. Жара стояла лютая, ночью даже хуже чем днем, так как было слишком жарко, чтобы спать. Но это был обычный жаркий период, и местные поговаривали - бывает хуже, когда коровы и лошади иногда падают мертвыми на полях, а птица замертво падает с насестов. Позже приходил сезон ужасных штормов, потом - столь же холодной зима, насколько жарким было лето – жестокие холода до -70[1] градусов мороза. Климат здесь как очень эмоциональная персона – иногда жаркий и неистовый, иногда холодный и тяжелый. В этом агрессивном климате органическая жизнь быстро достигала зрелости. В Вайоминге говорили, что у них восемь месяцев зимы и четыре месяца холодной погоды.
Два дня мы ехали по чистой прерии Индианы и Иллинойса, в которой сотню лет назад существовали только трава, буйволы и индейцы.
В некоторых самых маленьких городках дома и магазины, построенные давно, имели снаружи большое подобие заграждений из лесоматериалов, которые делали здание с виду больше и значительнее. Эти «фальшивые фасады» являлись разновидностью защиты от и вызовом для бесконечной прерии; в любом случае, они не могли служить украшением.
Здесь не было придорожных заправок, наподобие наших АА или RAC. В Англии, сравнительно небольшой стране, с деревней через каждые несколько миль, каждая машина, кажется, обладает знаком АА, и заправки располагаются повсюду; тем не менее, тогда как англичанин будет возиться со своей машиной, и обычно ремонтирует ее, американец бросит ее и отправиться договариваться с авто мастерской, возможно, расположенной в двадцати милях.