Группа Успенского. Беседы с Успенским 1 глава




 

Встреча группы успенского в доме на Варвик Стрит, на которую нас пригласили, была назначена на 8 часов вечера. Мы с женой прибыли около 7.45. За столом в холле сидела женщина со списком, она нашла наши имена и мы смогли пройти в комнату, заполненную рядами стульев, которые вскоре начали заполняться. Атмосфера была довольно напряженной; ощущалось ожидание, и я со всей энергией вспоминал себя, чтобы удерживать свои эманации в себе и не позволять им проистекать и растрачиваться; Гюрджиев говорил, что механически испускаемые людьми излучения воняют, но если кто-то придерживает их для себя, они накапливаются, не утрачиваются и кристаллизуются. Исходящая от людей энергия – эмоции толпы на футбольном матче или на религиозных или политических встречах, отправляются на Луну. Но человек может собирать энергию толпы, как динамо собирает электричество из атмосферы. Я обнаружил, что могу, так сказать, собирать немного энергии группы и удерживать свою собственную от истекания и растраты.

 

Вскоре все стулья были заняты и люди начали оглядываться каждый раз, когда открывалась дверь. Чувство облегчения наступило, когда спустя пол часа один из старших учеников Успенского, мужчина, вошел, сел справа от кресла Успенского и попросил задавать вопросы, их записывала женщина - секретарь. На некоторые вопросы этот человек отвечал сам, другие он пропускал - на них позже отвечал Успенский. Успенский вошел примерно через пятнадцать минут в сопровождении четырех хорошо, профессионально выглядящих, опрятно одетых мужчин - старших учеников, которые расселись вокруг него лицом к нам. Успенский взял лист с именами присутствующих, изучил его, затем сел и, с почти что суровым выражением лица оглядев комнату, сказал: «Хорошо, вопросы?»

 

Зачитали вопросы, и он ответил на них, ясно и лаконично. Потом прозвучали другие вопросы публики; все ее внимание сосредоточилось на Успенском. По мере того, как проходил вечер, меня все более впечатляла глубина и ясность его массивного и мощного ума - коль скоро это касалось знания.

 

Вскоре после того, как начали задавать вопросы, мы с женой переглянулись – оба мы широко улыбались; вопросы были практически те же, которые мы задавали в начальной группе Орейджа в Нью-Йорке; однако, в то время они задавались с четким американским акцентом «будто рот полон холодной картошки», как говорил Гюрджиев, и на них отвечал англичанин, а эти задавались с «резким английским акцентом», как говорят американцы, «будто рот полон картошки горячей», и на них отвечал русский. Ответы были если не теми же самыми, то поразительно схожими.

 

Обдумывая это, я понял, почему вопросы, по крайней мере, в молодых группах, везде должны следовать одному и тому же шаблону; каждый будет задавать вопросы в соответствии со своим типом. Если вы понимаете типы, вы будете знать вопросы, которые задаст человек еще до того, как он откроет рот. Гюрджиев понимал человеческие типы, отсюда его экстраординарная, почти магическая сила видения человеческой психики. Наука о типах была известна настоящим посвященным с древнейших времен. Беседа Птиц Аттара, написанная в двенадцатом веке, частично основана на ней. Так как люди всегда и везде испытывают одинаковые основные эмоции, - у всех людей чувства схожи, включая тщеславие и самолюбие; но поскольку разум обычного человека ненормален и принадлежит знанию, все люди думают по-разному. Только те, кто владеют разумом понимания, могут мыслить одинаково.

 

Ответы на вопросы Успенского и атмосфера в целом меня вдохновляла. Мой ленивый неумелый ум нуждался в то время в подобной работе. Я могу теперь сказать, что важной вещью, которую я получил от встреч с Успенским и бесед с ним, была дальнейшая тренировка моего ума в формулировании моих мыслей и чувств.

 

Встреча закончилась около десяти тридцати. Публику, по большому счету молодых людей и людей среднего возраста, попросили не задерживаться снаружи. Состоялся короткий разговор и все разошлись.

 

Хотя у нас по-прежнему существовала небольшая группа наших собственных людей, которых я собрал вместе в 1932, и которую теперь вела Джейн Хип, я чувствовал необходимость в группах Успенского и в контактах с Успенскими. Но я с самого начала заметил различие между учениками Гюрджиева и Орейджа с одной стороны, и Успенского с другой. Люди в группе Успенского как будто ассоциировали себя с секретным русским обществом – неразглашение и меры предосторожности; ученики всегда под наблюдением в отношение того, с кем и о чем они разговаривали; казалось, в любое время ждали прихода полиции. Я потерял эмоциональную свободу и взаимоотношения учеников Гюрджиева и Орейджа.

 

Келейность имела мало общего с тем, что они называли «работой». Она была русской. Любой, кто жил в России, или читал воспоминания посещавших Россию, поймет это. Даже в девятнадцатом веке путешественники из Франции и Англии, если они хотели неофициально поговорить, должны был идти в центр большой площади в Петербурге или Москве и прогуливаться по ней, чтобы их не подслушали и не доложили в полицию. Можно ее понять, особенно в отношении Успенских. Они были русскими; одну из сестер Успенского, замечательную молодую девушку, царское правительство сослало в Сибирь за «революционную активность», где она и умерла. Другой причиной были реальные трудности, которые Гюрджиев создавал для Успенского в 1922 году, создавал специально, как говорил Ф. С. Пиндер, для возможностей внутреннего развития Успенского. Гюрджиев хотел, чтобы Успенский применил учение практически, но Успенский или не смог или не захотел подчиниться необходимой дисциплине. Он признавался Пиндеру, что физически и эмоционально ленив. Поэтому он продолжил со своей философской школой; и стал кем-то вроде Платона для Сократа – Гюрджиева, обучая теории, философии.

 

Вскоре после переезда в Лэйн Плейс Успенский показал мне окрестности, указывая на проделанную учениками работу. Позже, в его кабинете, он попросил меня приехать и работать с ним. Я сказал, что подумаю. Я серьезно думал об этом, это было великое искушение. Было бы очень приятно работать с этими людьми, которые мне нравились; тем не менее, я видел, что могу оказаться в ложном положении. Мои взаимоотношения с ними останутся только контактами личности, поскольку я не мог говорить с ними об идеях из своей сущности, сущностью для меня являлись Гюрджиев и его писания. Поэтому, несмотря на то, что он несколько раз поднимал этот вопрос, мы ни к чему не пришли.

 

Насколько я мог наблюдать, я не видел настоящих заданий для физической работы, как в Приорэ, или упражнений, за исключением одного или двух очень простых. Не было «толчков», которые давал Гюрджиев; да иначе и не могло быть. Существовала очень хорошая философская школа, возможно, уникальная для нашего времени, в ней насчитывалось почти тысяча учеников; и ни малейшие волнения ее никогда не тревожили. Иногда мне хотелось, чтобы Гюрджиев мог приехать и бросить сущностную бомбу, пробудить к жизни этих хороших людей; и все же, насколько беднее было бы их существование без этой жизни в Лэйн Плэйсе.

 

Тем временем разговоры с Успенским продолжались – практически до начала войны. Успенский приглашал меня в свой кабинет и открывал бутылку вина, затем, после трех бокалов, как рекомендовал Гюрджиев, я был готов раскрыться и разговаривать свободно. Понемногу симпатия к нему превратилась в настоящую привязанность, теперь я видел в нем совершенно другую сторону; не в чем-то отталкивающего философа, а теплого и сочувствующего человека.

 

Я не делал записей, поскольку наши беседы были, в сущности, обменом субъективными мнениями. Он рассказывал о жизни в России и результатах некоторых проделанных им странных экспериментов. Мы сравнили записи о наших путешествиях и, конечно же, очень много говорили о Гюрджиеве.

 

Успенский говорил: «Я много раз пытался понять Гюрджиева, но это невозможно, и когда он приехал в Лондон и попытался разрушить мою группу, я разорвал свои связи с ним».

 

Невозможно прийти к «пониманию» Гюрджиева. Либо вы принимаете его учителем, либо нет. И когда вы впитываете столько, сколько сможете сохранить, вы уходите в сторону и приводите это в порядок.

 

«Что касается ликвидации вашей группы, - сказал я, - он сделал практически то же самое с Орейджем в последние годы его жизни в Нью-Йорке». Я рассказал про те события. «Методы Гюрджиева сильнодействующие, - сказал я, - но поскольку мы настолько погружены в апатию, настолько механичны, он дает нам очень интенсивные толчки».

 

Как всегда, Успенский меня терпеливо, даже с интересом, выслушал, но я чувствовал что ничто, что бы я ни сказал, не может изменить его отношение.

 

Годом позже, во время беседы, Успенский сказал: «Необходимо, чтобы мы вошли в контакт с эзотерической школой».

 

«Вы знаете эзотерическую школу?» - спросил я.

 

«Нет, но должны быть школы, или в Европе или на Ближнем Востоке».

 

«Но почему это так необходимо? У нас есть школа».

 

«Где?»

 

«Приорэ было эзотерической школой. Гюрджиев сам по себе, так сказать, эзотерическая школа».

 

«Нет, я не могу принять этого. Необходимо, как я сказал, войти в соприкосновение с эзотерической школой».

 

Он продолжил говорить что-то о существовании потерянной связи, которой я не могу следовать.

 

«Для меня, - сказал я, - эзотерическая школа существует в Париже. Я не чувствую необходимости искать другую, и у меня не появится такого желания, пока Гюрджиев жив».

 

Успенский ничего не сказал. Мы сидели в тишине и курили, затем он спросил: «Почему вы не приезжаете и не работаете в Лэйн?»

 

«По одной причине, - сказал я, - я нахожу почти невозможным войти в настоящий контакт с вашими учениками. Они дружелюбны, но всегда существует барьер. Вы знаете, они выглядят даже более англичанами, чем англичане в нежелании раскрывать себя; я чувствую сдержанность по отношению к ним. Другими словами, мне нравятся их личности, но я не могу соприкасаться с их сущностями. Все, что я получил в системе, основывается на персональном учении Гюрджиева и Рассказах Вельзевула, а я согласился не говорить о них.

 

Он улыбнулся и сказал: «Но вы узнаете их со временем».

 

Я немного подумал и ответил: «Почему вы не разрешаете мне почитать Рассказы Вельзевула небольшой группе ваших старших учеников здесь или в Лондоне? Это кое-что, что я могу сделать. Без обсуждения, просто чтение».

 

«Нет, это невозможно».

 

«Почему?»

 

«Прежде всего, Рассказы Вельзевула требуют большой интеллектуальной подготовки».

 

«Не интеллектуальной подготовки, - ответил я, - а возможности читать между строк, терпения и упорства. Многие простые люди могут понять ее, тогда как интеллектуалы часто бывают сбиты с толку, они не могут подогнать ее ни под какую категорию или школу психологии или философии».

 

«Нет, - ответил он, - я не могу согласиться ни с тем, чтобы вы читали книгу ученикам, ни чтобы они сами ее читали».

 

«Но вы читали книгу. У вас есть копия!»

 

«Нет, я просмотрел ее, но не читал».

 

«Вы не читали ее? Почему?»

 

«Она застряла у меня в горле».

 

От совершенного изумления я не мог сказать слова, и он начал говорить о чем-то еще.

 

Некоторое время спустя он дал мне почитать машинописный текст, и сказал, что записал все, что смог вспомнить из того, что Гюрджиев говорил ему. Когда он спросил мое мнение, я сказал что это прекрасный материал; он был написан в другом ключе, чем Tertium Organum и Новая модель Вселенной, более высоко на шкале идей; он представлял собой дословную передачу бесед Гюрджиева.

 

«Вы, конечно же, опубликуете это? - спросил я. - За исключением Рассказов Вельзевула и Второй Серии это наиболее интересная коллекция высказываний и действий Гюрджиева, которые возможно было собрать».

 

«Я могу опубликовать их – но только если Гюрджиев не будет публиковать Рассказы Вельзевула».

 

На мой вопрос «Почему?» он не ответил. В конечном счете, книгу опубликовали после смерти Гюрджиева – Фрагменты неизвестного учения, название которой американский издатель по глупости продублировал В поисках чудесного.

 

Мне нравилось беседовать с Мадам Успенской – она всегда вдохновляла, но никогда я не чувствовал близости к ней, как к Успенскому. Она всегда была Великой Герцогиней, держа вас на расстоянии, и я никогда не чувствовал теплоты, которую в хорошем настроении излучал Успенский. К тому же я всегда находил обсуждение идей с мужчинами более стимулирующим, чем с женщинами.

 

Через некоторое время после того, как я встретил Успенского, я побывал в Париже у Гюрджиева и за обедом рассказал ему о моих встречах с ним и о наших посещениях его группы. Он выслушал и сделал нелестное замечание об Успенском. «М-р Гюрджиев, - сказал я, - мне нравиться Успенский и мне доставляет удовольствие беседовать с ним».

 

«О да, Успенский очень хороший человек для беседы, или чтобы выпить с ним водки, но он слабый человек».

 

День или два спустя он позвал меня в свою кладовку. Кладовка, позднее ставшая знаменитой, была забита до краев разнообразной восхитительной едой изо всех частей Европы и Ближнего востока – фруктами, сушеным мясом, сосисками и салями, сладостями, консервами и травами. Комната пропахла запахом любистока, одной из моих любимых приправ; и даже сейчас, когда я отправляюсь в мой сад и чувствую его запах, у меня возникает ощущение, что я вернулся в ту самую кладовку. В ней располагался большой холодильник, маленький столик и два стула - один для Гюрджиева и один для посетителей. Гюрджиев собрал три больших коробки, заполнил их двадцатью разнообразными деликатесами – сладостями, колбасой, консервами и т.д. «Теперь, - сказал он, - завяжите их и возьмите с собой. Одна - для вашей семьи, одна для мс-с Ховарт и ее дочери, и еще одна для Мадам Успенской». Каждая коробка весила около десяти фунтов.

 

На обратном пути в Лондон я обдумывал, что Гюрджиев имеет в виду говоря, что Успенский – слабый человек. У каждого на этой планете есть своя слабость, тщеславие и самолюбие, темная и светлая сторона, возможности и ограничения, и каждый человек страдает. Блэйк знал об этом:

 

По узким улицам влеком,

 

Где Темза скованно струится,

 

Я вижу нищету кругом,

 

Я вижу горестные лица.

 

И в каждой нищенской мольбе,

 

В слезах младенцев безгреховных,

 

В проклятьях, посланных судьбе,

 

Я слышу лязг оков духовных![1]

 

В чем заключена слабость Успенского? Где она находится? В моих размышлениях я мало-помалу начал видеть, что она заключалась, так же как и у многих из нас, в эмоциональном центре. Все мы (включая, возможно, в первую очередь таких мыслителей, как Шоу и Бертран Рассел) неразвиты эмоционально. Это сильно заметно у интеллектуалов, поскольку ожидаешь, что они эмоционально взрослые люди - каковыми они не являются.

 

И Орейдж и Успенский обладали экстраординарной и необычайной интеллектуальной целостностью, и могли положиться на нее. Но я пришел к выводу, что эмоционально я не мог доверять никому и ничему, а меньше всего самому себе. Наши чувства могут меняться от недели к неделе, от дня ко дню, от часа к часу.

 

Отношение Успенского к Гюрджиеву было главным образом эмоциональным, и из-за этого неполным и субъективным; но его подход к системе Гюрджиева оставался интеллектуальным и беспристрастным - обладал целостностью. Орейдж также обладал интеллектуальной целостностью; но при этом он всегда принимал Гюрджиева Учителем.

 

На интеллектуальном уровне, что касается Успенского, я иногда чувствовал себя той мышью, на которую смотрит слон и говорит: «Но ты столь мала». А мышь отвечает: «Ну…, я болела!» Но в отношении эмоций я никогда не чувствовал превосходства Успенского. Однажды я обсуждал с ним центры и сказал: «Моя лошадь слишком сильна для меня; она часто закусывает удила и несется в галоп, оставляя меня в трудной ситуации. Я теряю контроль над ней и часто с трудом плачу за это. Мои чувства – вы знаете – повозка, лошадь и извозчик. Мой эмоциональный центр очень силен».

 

Он ответил: «Сильный эмоциональный центр это подарок Бога».

 

Я сказал: «Кто-то может обладать сильным эмоциональным центром, и все же осознавать свою слабость в солнечном сплетении».

 

Человек всегда ощущал огромную силу Гюрджиева в районе своего солнечного сплетения – районе сущности, «Самости», воли, бытия.

 

На моем собственном пути, благодаря проделанным усилиям, я стал осознавать растущую в солнечном сплетении силу, «Самость», я смог справляться с самим собой и с другими людьми лучше.

 

По возвращению из Парижа с коробками от Гюрджиева я написал Мадам Успенской и получил приглашение в Лэйн. Она подала мне чай в ее собственной красиво обставленной комнате. Тщетно она пыталась скрыть свою радость, когда я открывал для нее коробку. Затем она медленно распаковывала содержимое, исследуя каждую вещь и сортируя их на три части. «Эта, - сказала она, - для м-ра Успенского, это для моих помощников, а эта для меня».

 

После чая она спросила меня о Гюрджиеве. Как он поживет? Что делает? Что он говорил? Я расписал ей все настолько подробно, насколько мог.

 

В мой следующий приезд к Гюрджиеву я рассказал ему, что произошло, и из каждой поездки в Париж я привозил по три коробки. Каждый раз одну я отвозил в Лэйн и проходил с Мадам весь ритуал распаковки; потом я в деталях рассказывал, что Гюрджиев говорил и делал.

 

Когда они переехали в Лэйн Плэйс, я предложил Успенскому позволить мс-с Ховарт и моей жене обучить его учеников некоторым танцам, которые Гюрджиев показывал на демонстрациях. Он согласился над этим подумать. Некоторые ученики приходили к нам на квартиру в Хэмпстеде, им показали обязательные танцы, и в итоге организовали классы в Лэйн Плейсе. Гораздо позже в Лэйн прозвучало большое «До», когда показали некоторые движения. Я очень хотел пойти, и отчасти огорчился, когда мне сказали, что это невозможно. Мадам решила наказать меня, по-видимому, поскольку я не принимал деятельного участия в ее работе.

 

Успенский снова предложил мне присоединиться к жизни в Лэйн Плейсе. Здесь была организована разнообразная деятельность, мне он предложил запустить имевшийся у него небольшой печатный станок, что, поскольку я был издателем, соответствовало моему занятию. Кроме того, что я не чувствовал себя там «как дома», это было физически трудно осуществить, поскольку Лэйн располагался далеко от дома на ферме возле Рэдбёрна, в который мы недавно переехали из Лондона. Большую часть свободного времени я проводил с моей молодой семьей и нашей небольшой Гюрджиевской группой в Лондоне.

 

В дополнение к группе Успенского существовала группа Мориса Николла, более ста человек в Амвелле, Хертфордшир. В 1935 году наша собственная группа в Лондоне состояла примерно из двенадцати человек. В Париже с Гюрджиевым находились несколько американцев, англичан и русских, и в Нью-Йорке оставались остатки разбросанной группы Орейджа, около двадцати человек.

 

Внешне жизнь в Лэйн Плейсе походила на Приорэ. Внутренне она отличалась. Не было индивидуальной работы с учениками, такой, какая была с Гюрджиевым – ее не могло там быть. Здесь не было семей, не было детей. Патриархальность жизни Приорэ была утеряна.

 

Успенский давал для своих групп только одно упражнение, насколько я могу судить – «останавливать мысли», которое само по себе было только частью некоторых упражнений, которые давал Гюрджиев. Для меня работа там походила на возвращение в среднюю школу после учебы в университете.

 

Однажды, после обычного разговора с Мадам после моего возвращения из Парижа, она спросила: «Я не совсем понимаю, что вы получили от Гюрджиева. Скажите мне, что вы получили от него?»

 

Сложно было кратко сформулировать, что я получил, но после небольшого раздумья я сказал: «М-р Гюрджиев рассказал мне кое-что, так точно поразившее мои чувства и мою сущность, что я никогда не смогу забыть об этом; и в результате, мало-помалу, во мне что-то изменилось и дало мне больше понимания себя и других людей; в то же время это сопровождается осознанием, как мало я на самом деле понимаю. М-р Успенский обращается к моему уму, и я никогда не устаю слушать его. Но это ничего во мне не меняет. Полагаю, можно сказать, что я получаю больше для внутренней работы от одного обеда с м-ром Гюрджиевым, чем от года с группой м-ра Успенского». Она на секунду задумалась, а затем произнесла: «Да, я думаю что знаю, что вы имеете в виду».

 

Я продолжал посещать группу Успенского один раз в неделю, моя жена и мс-с Ховарт отправлялась раз в неделю в Лэйн Плэйс преподавать движения. Хотя мне нравились встречи и беседы с Успенскими в Лэйн Плэйсе, я начал находить групповые встречи в доме на Вавик Гарденс все более и более неудовлетворительными. Работа была слишком теоретической, слишком одно-центровой, интеллектуально-центрированной; часто я уходил с чувством пустоты, эмоционального голода. Даже наша собственная небольшая Гюрджиевская группа из десяти человек была более удовлетворительной.

 

Морис Николл приглашал нас к себе в Амвелл в Хертфордшире. Мы приезжали туда один или два раза, нас впечатлило качество его учеников. Мс-с Ховарт и моя жена показали им некоторые обязательные танцы. Николл был необычным человеком и очень жаль, что он отделил себя от Гюрджиева всего после четырех месяцев жизни в Приорэ в 1922 году. Но Николл мог привлекать людей, хороший материал, для которых, возможно, идеи Гюрджиева, и даже Успенского, в то время были слишком сильны.

 

Гюрджиев был центром школы объективного учения, эзотерической школы. Вне этой центральной точки находился круг старших учеников Гюрджиева, затем некоторые из их учеников. Дальше от центра были люди из групп Успенского; затем ученики Николла и так далее. Круги на воде расходятся и становятся все более слабыми, удаляясь от центра. Сильные идеи, чем более они упрощаются, тем больше людей привлекают.

 

_______________________________________________

 

[1] Перевод С.Степанова

 

Поворот колеса фортуны

 

В это время в обычной жизни людей все больше возрастало напряжение из-за воздействия Солиуненсиуса. Ежедневно в газетах писали только новости об опасностях и угрозах Гитлера и Муссолини, о жестоких убийствах Сталина, и ни о чем другом.

 

 

Гражданская война в Испании шла на полную мощь, вовлекая десятки тысяч людей одной страны в удовлетворение жажды «массового взаимного разрушения» - прелюдия к более масштабным ужасам, разразившимся в Европе и Азии. Все находились под влиянием напряжения, но особенно люди в Германии. Три деструктивные силы работали на планете: нацизм, коммунизм и западный капитализм. Я узнал кое-что о нацизме, когда вместе с двумя друзьями и женой поехал в Австрию. Переехав границу между Бельгией и Германией, мы как будто попадали в огромную отрытую тюрьму. Интенсивность основной взбудораженной отрицательной эмоции подавляла сверх меры; отели, кафе и рестораны были заполнены страхом. Две главные черты Германского поведения, надменность и угодничество, стали вопиющими – надменность носящих униформу и раболепие всех остальных людей. Дружественное, знакомое «Грасс Готт» уступило место угрожающе поднятой руке «Хайль Гитлер». Я разговаривал со многими «простыми» людьми. Они знали, что грядет война и боялись.

 

Гюрджиев называл англичан овцами, французов ослами, американцев осликами, а немцев – шакалами. Волк – благородное животное, он берет что хочет, и вы знаете, что он приближается. Про шакала вы никогда не знаете. Если вы боитесь, он атакует вас, но если вы ударите его большой палкой, он будет вилять перед вами хвостом.

 

Мюнхен был переполнен. Единственные комнаты, которые мы могли найти, находились в большом еврейском отеле, где вся атмосфера пропиталась свербящими негативными эмоциями - страхом и возмущением. Уезжая на следующее утро, мы заметили, что все машины посетителей отеля стояли со спущенными шинами; наша, к счастью, стояла в гараже. Казалось, истерический взрыв может случиться в любую минуту. Германия стала пристанищем безумца, ее народ управлялся сумасшедшим. Некоторые все же сохранили свою нормальную психику, но они оказались беспомощны перед силой могущественных негативных сил, берущих начало в планетарном напряжении.

 

В Австрии по-прежнему сохранилось что-то от старой Австрии, какой я ее знал, но вот возвращение через Германию походило на возвращение в тюрьму; проехав в Бельгию – даже Бельгию – мы будто вышли из душной комнаты на свежий воздух. Похоже, что Боги, разрушив Россию, решительно вознамерились уничтожить Германию и сделать немцев безумцами.

 

Гюрджиев говорил, что человека можно обвинять только отчасти. Причина кроется в космических законах, но человек, из-за сотворенной для самого себя ненормальной жизни, также повинен и должен принять ответственность за ужасы современной войны. Жизнь становится все более сложной, глупой, неудовлетворительной физически, эмоционально и интеллектуально, но наши знатоки предлагают только одно средство - больше денег, больше психологии, больше образования, больше науки, больше правительств, больше химических удобрений, больше ядовитых аэрозолей, больше инъекций, больше наркотиков – все, кроме простого здравого смысла. Нам угрожает смертью еще один потоп - хлынувшие потоком фальшивые ценности псевдо-цивилизации, он может утопить всех, у кого нет ковчега.

 

У нас есть ковчег, в нем мы можем найти спасение от потопа. Основанное на древнем объективном знании «Учение» – ковчег; и в этом ковчеге сберегаются семена, из которых может вырасти настоящая культура, настоящая цивилизация.

 

Жизнь человека похожа на жизнь Земли, на которой он живет, с ее жарой и холодом, штормами и землетрясениями, оазисами и пустынями, миром и достатком, борьбой и провалами; у нее есть свои взлеты и падения, устремления, полосы удачи и неудачи.

 

Если принимать во внимание внешние обстоятельства, моя жизнь со времени Первой мировой войны до смерти Орейджа была, как я уже говорил, настолько благоприятной, насколько возможно в духовном и материальном аспектах. Я обладал неограниченными возможностями, некоторыми из них я воспользовался, но многие, из-за недостатка понимания самого себя, я упустил. В любом случае, внешняя жизнь была интересной - с настоящими друзьями, широким кругом знакомых и сущностным удовлетворение семейной жизнью. Но внутри меня всегда, со времен Войны, присутствовало страдание. Не просто механическое страдание, а бремя чувств, доли страданий, ноши каждого живого существа. Последнее, даже после того, как я встретил Гюрджиева, не исчезло полностью, но я мог использовать часть его для собственного развития. И вот в чем заключалась разница: у меня был центр тяжести и реальная цель. Может случиться, человек потеряет все, что считается во внешней жизни хорошим – деньги, комфорт, собственность – но его внутренняя жизнь будет расти и развиваться.

 

Во внешней жизни существование становилось все более и более трудным. Три миллиона людей только в Англии жили впроголодь на пособие по безработице, в то время как продовольствие уничтожалась и фермерам платили за то, чтобы они не вели хозяйство; бизнес катился к банкротству – везде – подорванный банковской системой. Наше дело начало сталкиваться с трудностями; лишенные литературных советов Орейджа мы начали делать ошибки. Начались неприятности с моим домовладельцем в Хэмпстеде, итальянским евреем, который жил под нами и жаловался на шум от детей и пианино. На день рождественских подарков, поскольку мы опаздывали на один день с оплатой за квартиру, он привел судебного пристава, в надежде выдворить нас таким образом. Банки были закрыты, и у меня не было наличности; но так случилось, что пристав оказался родом из моей деревни; мы учились в одной и той же школе и, конечно же, знали друг друга. Так что, пока мы ждали следующего дня, когда мой отец пришлет деньги, мы непринужденно общались, и он предоставил мне много полезной информации как вести дела с хозяевами недвижимости и приставами, которые, до сих пор, к счастью, мне не понадобились. Немного спустя этого случая хозяин заплатил мне, чтобы я съехал, и мы отправились жить в сельскую местность.

 

Нам нравилась жизнь в нашем доме на ферме недалеко от Рэдбёрна. Мальчики, пяти и восьми лет, каждый день ходили в школу в Беркхэмстеде в семи милях от дома, которой руководил Бен Грин, брат Грэхэма Грина, и его жена. Мои родители жили в десяти милях от нас, по соседству с нами жили старые друзья; так что почти три года мы могли наслаждаться здоровой и простой сельской жизнью.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-03-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: