ИЗ «ТАШКЕНТСКИХ ТЕТРАДЕЙ» 21 глава




Разумеется, врач не знал фамилии NN.

Я смеялась, а NN очень сердилась. Мысли ее пошли по привычному руслу. «Симулянтку из меня делают… Я говорила, что не хочу врача. Видите? Стоит ходить к Баранову, к крупным врачам, а эти ведь существуют только для разоблачения симулирующих бюллетенщиков… Теперь она доложит, что я притворяюсь. Этого только еще мне не хватало».

Прочла мне две строфы, посвященные Вовочке Смирнову. Сказала:

«С тех пор, как умерли мои мальчики, я совсем не хочу видеть детей»[451].

 

21 / IV 42 • Вчера я целый день провела у NN. Она лежала, я за ней ухаживала. Мы много были одни, так как лил дождь и никто не приходил. NN радовалась этому. NN очень ждет переписанного из книги, волнуется; а деловитость Беньяш оказалась чистой липой: она потеряла порядковый список стихов, ее машинистка все переврала и т. д.

NN еще кашляет, и t° повышена.

Заходил, конечно, неизбежный Волькенштейн. NN относительно него переменила воззрение: то она еле сдерживалась в его присутствии, а теперь, после того, как Радзинская ей рассказала, сколько людей в доме порицают ее, говорит:

– «Как мне повезло, что мои соседи – Волькенштейны. Она – совсем ангел, добрая; он, конечно, “половина негоже”, но и он чудный. Представьте себе, рядом жил бы кто‑нибудь другой. Лидина, например. Она кричала бы: “Целый день к вам ходят! Покоя нет! Стучат! Где ваше помойное ведро?”» и т. д.

Очень трогательно расспрашивала Радзинскую: «что я им сделала? ведь я им ничего дурного не сделала».

 

22 / IV 42 • Вчера была вечером у NN для свидания с Баталовым, который хочет выступить в Детдоме. NN нас познакомила. Мы условились[452]. Потом и он, и Дроботовы ушли (девочку NN называет Юнона и очень любит) и мы остались одни.

– «Я этому уже почти не верю, – сказала NN. – Как вы думаете, почему это здесь все без конца ходят друг к другу?»

В этот вечер мы много говорили о людях. NN была очень резка и откровенна. Иногда входила Раневская, обожающая NN (NN называет ее «Чарли»), иногда Радзинская, очень сложно объясняющая, почему она поссорилась с Габрилович[453].

– «Не люблю Женю Пастернак, – сказала NN. – Что за паразитическое существование. Борис Леонидович давным‑давно бросил ее, у него другая семья, а она до сих пор все “Боря, Боря”, и ходит в Союз, чтобы лишний раз сообщить, что она жена Пастернака, и выслушать: бывшая. Потом плачет и всем рассказывает… И то же самое Ант.[454]Они разошлись 14 лет назад, а она все до сих пор лепечет о нем, и можно подумать, будто это ее муж. Мужики бросают баб, а бабы им на шею вешаются. Мне за женское достоинство обидно»[455].

О Слепян она сказала:

«Это не женщина, а какая– то сточная труба».

В полночь, как всегда, вошел Волькенштейн – нарядный, самоупоенный: читал пьесу, был триумф. Все подробно доложил[456].

NN схватила мою папку (пустую) и вдруг:

– «Ну, Л. К., давайте работать!»

Волькенштейн удалился.

– «Единственное средство», – сказала NN.

 

Дня два‑три тому назад она показала мне письмо из Армии, от очередного незнакомца, благодарящего судьбу, что он живет на земле одновременно с нею. Очень трогательное. Я вспомнила такое же, полученное ею из Армии во время финской войны.

– «Я показала его Нае [Городецкой], – сказала NN. – Она очень зло сообщила: “Папа сотни таких получает…” Потом я прочла ей два четверостишия памяти ленинградского мальчика. Она сказала: «очень похоже на “Мурка, не ходи, там сыч…”»[457].

– Как меня ненавидит все семейство, и любит, и завидует мне. Ная оскорблена за отца… Нимфа дня три назад зашла ко мне и сообщила, что перечла «Из шести книг», что это однообразно и очень бедно по языку.

Потом, закрыв дверь на крючок, NN вынула письмо от Пунина и прочла мне вслух. Из больницы. Читала она, опустив руки, своим трогательным тихим нежным и глубоким голосом. Он благодарит ее за доброту (она посылала в Самарканд с оказией посылочку, и поручила одному человеку справиться там о здоровье Н. Н.), просит прощения, пишет о смерти и о том, как он, умирая, вспоминал NN и понял всю ее великую жизнь[458].

 

NN требует рукопись, а я очень боюсь, что Беньяш подведет снова. Я уже не верю ей и не понимаю, зачем я с ней связалась. Нужно было все сделать самой, а не полагаться на ее деловитость.

 

(Дата отрезана. – Е.Ч.) • Сегодня отправилась к NN работать над книгой. Беньяш, наконец, принесла рукопись NN, но в совершенно неподобном виде. Я пришла в привычную маршаковскую ярость.

NN была сегодня худа, больна, бледна, измучена. Рано она поднялась. Прочла мне второе стихотворение Вовочке и заплакала[459]. Милая, милая! Сегодня она раздражительна, немилостива. Мы сели читать злополучную книгу, установить порядок стихов. Так как идиотка машинистка под руководством Беньяш переписала стихи не на отдельных страницах и притом в диком беспорядке, то нам все время приходилось резать и клеить. NN делала и то, и другое с неожиданным для меня удовольствием. Ставя даты: издательство требует.

– «Правда, я работаю не как сумасшедшая, а как нормальный человек?» – сказала она.

?

– «Ну, я вообще сумасшедшая: улицу боюсь переходить, писем не могу писать. (Это я с 1915 года)».

В стихотворении «Дальний голос» – «Неправда, у тебя соперниц нет», предложила заменить первое слово: «Сказал мне»[460].

– «А то будут говорить, что я – лесбианка».

– Бог с вами!

– «Уже говорят. Вязальщицы. Вот до чего доводит вязанье».

Когда мы установили цикл «Эпических отрывков», она сказала:

– «Четвертое, конечно: “В том доме было очень страшно жить”»[461].

Сообщила мне, будто в Москве стал издаваться Религиозный журнал (во главе которого, якобы, стоит Вирта как сын священника), а в Молотове – служили утреню. И потому продиктовала мне «Евдокию», «Исповедь», «А Смоленская…» и просила непременно включить «Из Книги Бытия»[462].

Сегодня я сдала весь перепутанный Беньяш материал новой машинистке и завтра, если просидеть день над пагинацией и последней проверкой, – можно будет все кончить. Кроме дат: негде взять старые издания NN, а она не помнит.

 

Для приватного совещания меня пригласила к себе Радзинская. Она решила кормить NN у себя в семье и справлялась, не будет ли NN дорого – 10 р. в день. Я горячо приветствовала эту идею, потому что от столовых обедов NN, конечно, захворает. Кажется, NN, как и других писателей, открепили от хорошего магазина. Радзинская сказала NN обратное, чтоб ее не тревожить; в случае подтверждения – я позвоню Толстой.

 

26 / IV • Два дня – вчера и позавчера – сплошь провела у NN над ее книгой. Более всего времени ушло на исправление мазни машинисток и Беньяш. Но вчера уже NN прочла книжку всю подряд, внеся свои коррективы.

Мы повесили на дверях объявление: «я работаю». Сели за шахматный столик у окна. С пером в руке, задумчивая, NN выглядела очень величаво.

Она приказала вставить: «И в тайную дружбу с высоким», «Бесшумно ходили по дому», «Он длится без конца» – сказав, что это лучшие ее стихи[463]. Перечитывая один отрывок из эпических мотивов, она спросила: «Вы чувствуете, что в глубине этого лежат терцины»[464]. Перечитывая «Мужество» – «я хотела: и от срама спасем».

Взяла в руки «Anno Domini» (достала у Слетова): – «Насколько эта книга лучше того, что осталось при отборе! Там – чувствуется время, а тут получились какие‑то абстрактные, любовные стишки».

И вдруг произнесла строчки:

 

…коня

И на лугу подснежники белеют,

Давным‑давно простившие меня.

 

«Как это чудесно. Это – Колины. Он прислал матери с войны. Я так жалею, что не записала. Она обрадовалась, когда я сказала, что это хорошо. Она ведь сама не понимает, она темная, помраченная»[465].

Если восьмистишия отпечатаны были с пробелом – по четыре строки – NN сердилась: «так никогда нельзя делать. И вообще строф у меня почти не бывает».

Стихам «И в тайную дружбу с высоким», а также «О нет, я не тебя любила» (ББП, 139) посвящена статья Ирины Кравцовой «Об одном адресате стихотворений Анны Ахматовой» («Русская мысль», 10 января 1992).

Очень беспокоилась о том, что нету дат и не может их вспомнить. Липко обещал достать книги у какой‑то дамы, но надул[466].

 

27 / IV 42 • Вечером, поздно, зашла к NN занести и вложить последние перепечатанные страницы. У нее застала Раневскую, которая лежала на постели NN после большого пьянства. NN, по‑видимому, тоже выпила много. Она казалась очень красивой, возбужденной и не понравилась мне. Она слишком много говорила – не было ее обычных молчаний, курений – ее обычной сдержанности, тихости. Она говорила, не умолкая и как‑то нескромно: в похвалу себе. Приехали какие‑то с Памира, стояли перед ней на коленях. Зовут туда. Не вставая. Видела когда‑то в каком‑то журнале свой портрет с подписью «гений» и т. д. И – откровенности – Вовочка был похож на Леву, потому она его так любила. И Пастернак объяснялся, говорил: Вас я мог бы любить.

Я ушла, мне не хотелось видеть ее такой.

Раневская, в пьяном виде, говорят, кричала во дворе писательским стервам: – «Вы гордиться должны, что живете в доме, на котором будет набита доска». Не следовало этого кричать в пьяном виде.

Раневская без умолку говорит о своем обожании NN, целует ей руки – и это мне тоже не нравится.

Раневская стала просить у NN книгу в подарок. NN взяла у меня ту, что давала мне на хранение, и подарила Раневской. А я не смела просить ее себе. Могла бы сама догадаться: знает ведь, что моя осталась в Ленинграде. Я опять обиделась.

 

28 / IV 42 • В стихотворении Вовочке NN заменила строку «И домой не вернусь никогда» – строкой: «Но тебя не предам никогда»[467].

– «Я проверила ночью. Это действительно правда», – сказала она.

Как‑то на днях она прочла мне «Пятнадцать лет пятнадцатью веками» и т. д. Она и раньше читала мне эту горькую вещь, но тогда – конца не было[468].

 

3 / V 42 • Ная Анне Андреевне:

«Я сегодня говорила с одним вашим поклонником – он безумно любит ваши стихи – и защищала вашу поэму: он говорил, что это просто версификация».

Очаровательно и по существу, и по форме. Форма злобы вполне Наина.

 

5 / V 42 • На днях, вечером, NN рассказывала мне о вечере у Толстых, на который она была приглашена. Там был поляк и читались польские стихи – Слонимского и еще чьи‑то. Она говорила о них с восторгом, пыталась вспоминать строки[469].

 

Выглядит она очень плохо, похудела, кашляет.

Я послала телеграмму Лидиной сестре насчет Вл. Георг.

 

6 / V • Вечером сидела у NN втроем с Раневской. NN грустна, бледна, худо выглядит. Кроме всего прочего, ее очень волнует история с книгой. Тихонов к ней не идет и ей ничего не докладывает, а слухи уже носятся: что он недоволен составом, что стихов «мало» и т. д. NN нисколько не обольщается насчет того, что значит это «мало»[470].

Я слышала, что накануне, сидя у Радзинских, NN в шутливой форме предложила основать «общество людей, не говорящих худо о своих ближних». Я затронула эту тему, сказав, что я не смогла бы быть членом этого общества. NN откликнулась очень горячо и строго и произнесла один из своих великолепных грозных монологов, которые я постараюсь воспроизвести:

«Разумеется, я не намерена организовывать никакого общества. Я просто хотела в деликатной форме намекнуть присутствующим, что я не желаю слышать каждую минуту какую‑нибудь гадость об одном из наших коллег – будь то Уткин, П. или Городецкий[471]. Мы здесь все живем так тесно, что нужно принимать специальные меры, чтобы сохранять минимальную чистоту воздуха. Зак говорил, что в эмиграции к каждой фамилии, как у испанцев «дон», механически приставлялось «вор» – до того люди дошли[472]. Вот и у нас скоро будет: воровка Чуковская, воровка Ахматова… Будет, уверяю вас!.. И говорят ведь чушь собачью, невесть что. Это очень легко проверить, если вспомнить, что говорят люди о нас самих. До какой степени это на нас не похоже. Когда я вспоминаю, что говорят обо мне, я всегда думаю: “Бедные Шаляпин и Горький! По‑видимому, все, что о них говорят – такая же неправда”. У меня был такой случай: в одном доме меня познакомили с дамой. Потом, через несколько дней, узнаю: дама рассказывает, будто она была моей соседкой, когда я была замужем за Островским. Но я никогда ни за каким Островским замужем не была. Оказывается: замужем за Островским была Наталья Грушко. Для дамы женщина‑поэт ассоциировалась именно с Грушко. Вот и получилось»…[473]

– С той минуты ко всем вашим мужьям неизменно присчитывался Островский. Плюс Островский, – сказала Раневская.

– «Именно так», – подтвердила NN.

 

7 / V 42 • Вчера вначале вечера была Беньяш и по какому‑то поводу горячо заговорила о мемуарах. «Нет бульварной литературы, так вот, вместо нее, есть мемуарная».

NN очень ее поддерживала. Потом вынула «Ардова», прочла абзац своей прозы – мемуарной – детство, дом, обои[474]. Скоро Беньяш ушла, а меня NN оставила.

На столе стояла бутылка вина, принесенная Радзинской. Мы пили – весьма умеренно – однако NN очень менялась на моих глазах.

Она много говорила – шепотом, – говорила без умолку, перескакивая с предмета на предмет. О, теперь, здесь, я должна заменять светлого слушателя темных бредней, а у меня нету уменья, нету сил и уменья. Нет, бредни не темные, они пронзительно светлые и пророческие и трудно, не под силу, быть на уровне их[475].

«Лева умер, Вова умер, Вл. Г. умер», – голосом полным слез, но слез нет.

Поездка за город.

Мечты о книге.

– «С двух лет бабушка объяснила ему, что мать – божество. Он поверил и до последнего дня верил каждому слову матери. А мать говорила ему: видишь, вот в машине едет Никита Толстой. У тебя никогда не будет машины, у тебя никогда ничего не будет, я могу дать тебе только…»[476]

И рядом с этим – страстные разговоры о Нае, о том, что это она сколотила дамский антиахматовский блок, что она – злое, завистливое существо, воспитанное бесконечно завидующим семейством, что у нее обида за отца выражается в бесконечной ненависти ко всем окружающим.

– «А во всем виновата я. И вы из‑за меня страдаете, и Люша, и я сама вот живу в наказание среди вязальщиц. Мне нужно было взять ту комнату на Уездной, переехать туда с вами и с Люшей. Мы постепенно обросли бы ведрами, и все стало бы хорошо».

Ушла я во втором часу.

Третьего дня Раневская ходила с ней к доктору. Он нашел бронхит – «по‑видимому, обойдемся без tbc» – но все‑таки велел пойти на рентген. Кашляет она меньше и t° нормальная.

Днем я видела Тихонова. Он мне сказал, что по его мнению книга NN составлена дурно: «новых стихов мало – почему нет Ленинграда, Лондонцам, “Pro domо mea”, “Путем” – а старые выбраны неверно»[477]. Ему угодно наивничать. Пусть.

 

10 / V 42 • Вчера я пришла к NN днем, даже утром. Она при мне прибрала комнату, оделась. Вечером должны были навестить ее Тихонов и Зелинский. Накануне я сдуру показала ей письмо Шнейдера с невнятными порицаниями ее книге[478].

– «Вот видите, Л. К., это подтверждает мою правоту в споре с вами. Вы всегда говорите, что лучше хоть немногие мои стихи напечатать… Нет, хуже. Читатели получают право писать такие письма, как это».

Потом заговорили о Раневской, которая утомляет NN обожанием и настойчивыми предложениями купить у нее – шляпу, платье и пр. «Деньги когда‑нибудь потом». А вещи у нее все парижские.

– «Подарков принимать я не желаю, а покупать не могу. У меня вообще осталось двести рублей – ну, почти двести. Если мне за книгу заплатят, то я должна буду жить на них весь остаток жизни, а не покупать приданое. Да и не нужно мне шляпы. Я всю жизнь ходила в платке».

Пришла Раневская – остроумная, грустная, ревнивая как всегда.

NN предложила пройтись в Ботанический сад. Повязала голову шелковым белым платочком, и мы отправились.

Жара; залитая солнцем, зноем площадь.

Я заговорила о соловьях – о том, что теперь по вечерам иду прямо сквозь соловьиный строй.

Оказалось, что Раневская и NN (Раневская сегодня ночевала у NN) слышали ночью соловьев, но не одобрили их.

– «Это не птицы, это какие‑то стосильные моторы», – сказала NN.

– «Это был кабацкий разгул», – сказала Раневская.

– «Вот в Ленинграде был соловей, – сказала NN, – нежный, робкий, но смелый. Он все начинал петь между двумя бомбежками».

– А я написала стихи про соловьев, – сказала я.

– «Как! И вы! Соловей – враг поэтов», – сказала NN.

– Но вы тоже писали.

– «Да, про серебристую прядь… Кстати, ни одного седого волоса у меня тогда не было»[479].

Мы проникли в сад. (Туда пускают, если сделать вид, что идешь купить цветы). Сели на скамью под дерево. Дивная прохлада и благоухание. Девушка несла в корзине огромные, неправдоподобные розы. Маки в траве. Желтая река и милый мостик.

– «Прочтите про соловья», – вдруг сказала NN.

Я растерялась сначала, но все же прочла:

 

Горлышко полощет соловей.

Робкий голос, детский голос друга.

Под чужой луной, среди чужих теней

Скорбь берез и вольный запах луга.

 

Этот рокот я слыхала там,

Ласковое это трепетанье.

И к иным ночам, иным путям,

Светлое влечет воспоминанье.

 

– «Прочтите еще что‑нибудь, – сказала NN. – Про военную песню. Оно чудесное».

Я прочла.

– «Прекрасно, правда? Очень хорошо. И надо печатать».

Про соловья видно ей не понравилось[480].

Раневская выпросила красную розу и поднесла NN.

Мы пошли. Я поднялась к ней, чтобы дать отдохнуть ногам.

Сегодня я пришла к ней – тоже днем – надеясь услыхать про вчерашний визит. Но оказалось, Тихонов болен и не был. У нее сидел Шкловский. Он имел наглость спросить меня, как поживает папа[481]. Впрочем, при NN он очень тих и приличен. NN страшно расхваливала ему книгу, (которую не читала [о детях]), желая, по‑видимому, чтобы он предпринял что‑нибудь в кино в Алма‑Ата[482]. Комната понемногу наполнялась: Браганцева[483], Мур, Хазин, Дроботова. Пили вино.

Да, забыла написать. Вчера Радзинская предложила NN какую‑то услугу. NN отказалась и сказала так:

– «Нет, нет, если я позволю сделать это, то я сама перейду в стан вязальщиц, надену очки, возьму спицы, сяду над помойной ямой, как они, и буду осуждать Ахматову».

 

12 / V 42 • Вчера, придя вечером, застала у нее Корнелия Зелинского, приведенного Тихоновым в качестве редактора ее книги.

Он быстро ушел.

NN, как всегда после подобных визитов, унижена, горда, ранена.

Предлагают дать: всю вторую главу «Поэмы», весь эпилог, вступление, посвящение (это умно, хотя, впрочем, поэму надо давать целиком или не давать совсем, так как это симфония); настаивают на «Ленинграде», «Но я предупреждаю вас» и «Путем», что крайне глупо. Хотят «кое‑что снять».

Тихонов сказал NN: «отдел новых стихов, по сравнению со старыми, “мал и слаб ”».

Снимают отделы и «Тростник».

Пришли: Раневская, Рина, а потом Шкловский.

Раневская и Рина «представляли» встречу двух эвакуированных дам, а мы с А. А. плакали от смеха и обе валились в подушку.

Пришел Шкловский, и Радзинская принесла утку! Жареную! И мы все ее ели.

Рина села против Шкловского и рассказывала про людей в ее поездке. Очень умно и смешно (на эстраде я ее не терплю).

Но до прихода Шкловского она рассказывала всякие непристойности, очень противно.

Поправка корректора: «Отелло любило, ревновало и убило Дездемону».

Беседа была вялая и неинтересная. Одно только: когда я сказала, что у каждого человека есть свой постоянный возраст, NN:

«Да, Маяковский и Есенин – оба были подростки, один городской, другой деревенский… Когда мне был 21 год, Вячеслав сказал мне: “Вам всегда 1000 лет”. С тех пор, я думаю, вторая тысяча набежала, итого мне две тысячи…»[484]

 

14 / V 42 • Вчера полдня – с утра – провела у NN. Накануне она просила меня придти, чтобы переписать стихи, на которых настаивают Тихонов и Зелинский. Они требуют: «Путем», «Но я предупреждаю», «Лондонцам», «Кто идет выручать», вторую главу «Поэмы», кусок из «Решки», Вступление[485]. NN лежала, я села за столик и написала по памяти то, что знала наизусть. Я уже не спорила ни с чем, пусть будет, как они решили. Когда я написала все, кроме «Путем» и «Лондонцам» – NN попросила дать ей проверить. И сказала:

– «Больше ничего не дам».

Со мной в последние дни она говорит раздраженно резко – как всегда, когда ей худо. А ей очень худо: Браганцева уже передала запрос о Владимире Георгиевиче – Инбер, и ответа нет; кроме того – 37,3[486].

Я сбегала во «Фрунзевец», и к трем часам все было отпечатано на машинке[487].

Сегодня, в Союзе, Радзинский рассказал мне, что вчера вечером за NN прислали машину из ЦК, и там спрашивали о ее здоровье, книге, пайке и пр. NN, вероятно, объяснит это по‑иному, но в действительности это – результат письма, которое Шкловский подал на днях в ЦК.

Я решила непременно поговорить с Раневской о ее истерическом поведении относительно NN, безвкусном и вредном, и о пьянстве, которое она постоянно затевает. Уверена, что она обидится.

 

16 / V 42 • После того как NN была приглашена в ЦК, Радзинский с легкостью выхлопотал для нее в издательстве 1000 р. Вечером накануне NN дала мне доверенность, и вчера я отправилась их получать.

Денег мне не выдали: нужно было, чтобы NN самолично зашла подписать соглашение. Я позвонила ей.

Передала Зелинскому вновь отпечатанные стихи: куски из поэмы и «Но я предупреждаю вас». Не нравится мне этот человек: у него дурные глаза. Говорил он о книге нечто неопределенное, видно, что идей у него нет никаких, а больше страха.

Я ушла (с Лидой). Устав, мы присели среди дороги возле арыка на травку, и скоро мимо нас, вместе с Муром, прошла NN, вся в белом, в Парижской шляпе (Раневской), прекрасная, пышная.

Вечером я зашла к ней. Накануне я рычала на Дроботову за поцелуй в руку и в плечико. (Она ответила, что в Англии молоденькие девушки всегда целуют руки пожилым дамам. Гм!) NN, по‑видимому с провокационной целью, заговорила об этом при Раневской. Раневская страшно заинтересовалась. Мы вышли с ней в коридор, и я высказала ей свою точку зрения в трех пунктах. Она была пьяна. Сказала: «вы – начетчик». Я смеялась. Раневская, при NN, заявила, что вызывает меня на дуэль на пушках. «Генералы, не ссорьтесь», – сказала NN[488]. Баталов – который был при этом – очень звал Раневскую пройтись, но она ответила: «остаюсь, чтобы позлить Л. К.»… Я ушла.

О своем посещении ЦК NN рассказала мне (позавчера) очень подробно. За ней прислали машину. Тов. Ломакин спросил, как она чувствует себя в Ташкенте?

– «Меня в Ташкенте никто не обидел», – сказала она.

– Этого мало – заметил Ломакин[489].

Затем он спросил ее о ее быте и она, конечно, как ей и надлежит, ответила, что живет отлично и ей ничего не надо. Чудовище! У нее никакого пайка, чердак вместо комнаты.

 

16‑го состоялся вечер NN в доме Академиков. Я идти не собиралась, но маленькая Радзинская так многозначительно просила меня непременно пойти, что я отправилась. Мы с Беньяш вошли в зал, когда NN уже читала. Тут я снова увидела ее такой, какой не видала давно: не домашней Анной Андреевной, а Анной Ахматовой. Она была вся в белом, великолепная, с прекрасным лицом – с таким лицом, что все остальные вокруг казались рожами, чем‑то нечеловечьим. Академические слушали хорошо. Она читала глубоким, лебединым голосом, без напряжения – только иногда трамвай с налета заглушал ее. Она прочла «Тростник» – весь – потом хотела совсем уйти, но публика запротестовала. В перерыве NN поручила мне написать записку Томашевским – в Тифлис – и передать Фр. Моис., которая туда летит[490].

Я спросила: что написать? – «Как что? Вы сами знаете, один вопрос», – ответила она зло.

Во втором отделении она читала старые стихи – что откроется. По книге.

Раневская, Беньяш, я спускались с нею по лестнице. У нее в руках розы. Бать, сахарно‑жеманная – умоляла зайти к ней, посидеть, выпить вина. Но NN не хотела ни за что[491].

Мы вышли в благоуханную тьму. Удалось сесть в довольно пустой трамвай. NN сидела возле меня: – «Какое навозное занятие – выступать», – сказала она.

Мы сошли у сквера, и потом все пошли к ней. Около двенадцати простились и поднялись. Раневская поднялась с нами. Но у ворот она вдруг вспомнила, что оставила у NN какие то вещи [зонтик] – и вернулась. Я не сомневалась, что она пошла ночевать.

Вчера я отправилась к NN днем, вместе с Квитко, который внезапно приехал на один день. Она была рада ему. Вспоминали дорогу. NN прочла «Вовочке» и «Первый дальнобойный»[492]. Квитке понравилось второе… По просьбе NN, я написала записку Левику, чтобы он задал вопрос Инбер о В. Г.

Мы остались одни. В комнате было очень чистенько прибрано. NN была веселая, легкая, озорная. Разбирая свой ящик, подарила мне чистилочку для ногтей.

– «Ненавижу выступать, – сказала она. – Мне до сих пор со вчера тошно. Совершенно ненужное занятие. Трудно представить себе Пушкина или Баратынского выступающими, не правда ли? Пушкин читал стихи друзьям – Вяземскому, Дельвигу… Даже в свете не читал. Один раз его упросила Зинаида Волконская – тогда он прочел “Чернь”…»

– «И сколько пошлостей приходится выслушивать бесплатно! Вчера Благая все спрашивала меня: почему Вы не прочли хлыстик и перчатку»[493].

– «Кстати, к вопросу о целовании рук: Пушкин и Дельвиг всегда при встрече целовали друг другу руки и меня это трогает».

Затем шел монолог о стихах‑однодневках.

– С Пушкиным и Дельвигом – фальшивки, – сказала я. – Они целовали руки друг другу.

– «Я и не провожу никаких аналогий, – сказала NN. – Я просто вспомнила».

– У вас странный характер – сказала я. – Вы бываете бесконечно снисходительны и бесконечно строги. И никогда не угадаешь, в каком случае вы проявите то или другое.

Я не сказала ей, что я имею в виду. Но меня поражает ее снисходительность к Раневской. Или, действительно, шумное обожание так подкупает? Или она не осведомлена о ее репутации? Я‑то лично не склонна считаться с репутациями, но NN склонна весьма. Когда Беньяш предлагала ей поехать вместо меня с ней в Алма‑Ата переводить Джамбула, NN говорила мне:

– «Я не могу ехать с женщиной такой репутации, как Беньяш, хотя очень ее люблю».

Какой скандал был, когда ей пришло в голову, что кто‑то может подумать, что она много пьет! (История с Беньяш и Радзинской.) А с Раневской она пьет ежедневно на глазах у вязальщиц! И разрешает ей оставаться ночевать.

Сегодня Лидочка объясняла мне, что NN недостаточно меня ценит, любит и пр. Не знаю. Я люблю слушать ее и смотреть на нее. И нужно ли, чтобы гора или облако или море любили меня? И – еще – то, чего Лида не знает: всех, кого я любила, я любила сильнее, чем они любили меня. (Меня сильно любили мой Желтков, Цезарь – но это потому, что я их не любила ни секунды[494].)

Лежа на кровати, закинув руки, она прочла:

 

Заснуть огорченной, проснуться влюбленной,

Увидеть красный мак.

Какая‑то сила сегодня входила

В твое святилище, мрак.

 

– «Нравится?»

– Очень.

– «Я не знаю, что будет дальше, и не знаю еще про что это. Тут какой‑то сон»[495].

Потом прочла четыре другие строки – мир, подпруга, упруга – которые мне не понравились.

Сегодня я у нее не была, а она, в мое отсутствие, заходила ко мне – взять свою рукопись, которую обещал занести, но не занес Зелинский.

Вчера утром папа, по моей просьбе, написал письмо Ломакину об истинных нуждах NN (паек, обеды, поликлиника), и я отнесла его.

 

20 / V 42 •

 

Уже ни о чем на свете, пожалуй, нельзя говорить.

Уже обо всем на свете следует помолчать.

Это счастливые люди с горя могли пить

И стонать от боли и стихами кричать.

Трупы молчат величаво на дне земных морей,

Молча в полях разглядывают божьих коровок цветы,

Молчат на дорогах, в канавах – и у родных дверей

В городе Ленинграде – так помолчи и ты[496].

 

Вчера Зелинский принес рукопись NN. Когда я зашла к ней, она сразу подала мне его предисловие и стихи. Мы не знали, что будет предисловие. Ужасающее по неграмотности и пошлости. Ни одной грамотной фразы и тут же «звонкий лесной ручей» и пр. Совершенно непонятно, как Тихонов, если он видел это, мог допустить, чтобы эту чушь показали NN… Стихи – лирические стихи! – разложены по тематическим рубрикам: патриотизм, русские города и русские поэты; история и поэмы, любовная лирика. Но и в этих идиотских рубриках дикие ошибки: стихи – «Как площади эти обширны» – поставлены в отдел о городах![497]



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-11-17 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: