ИЗ «ТАШКЕНТСКИХ ТЕТРАДЕЙ» 22 глава




NN предложила мне переписать предисловие Зелинского с тем, чтобы, сохранив все его «мысли» – сделать фразы грамотными и изъять ручьи.

Я исполнила. Решено, что Радзинская перепишет на машинке и NN вручит «свой вариант» издательству.

Я просила разрешения переставить стихи более осмысленно; однако NN сердилась и кричала, что чем глупее, тем лучше и т. д.

Зелинский непременно просит «Лондонцам», начало «Решки», «Путем» – и вставил все стихи, которые NN отвергла по качеству в нашей книге: «Рыбак», «Когти неистовей», «Ты письмо мое, милый, не комкай», «Сероглазый король» и т. д.[498]

Я ушла очень злая, со смутным чувством, что я участвую в каком‑то гадостном деле. Утром я позвонила NN с просьбой не отдавать книгу так, разрешить мне привести ее в порядок. Она позволила.

Я долго ждала ее сегодня – она обедала у Раневской. Ключа не было. Я томилась у Радзинских, у Волькенштейнов. Наконец пришла NN, надела новый халат, поднесенный Раневской, легла и сказала: «делайте с книгой, что хотите». Мне очень мешали посетители. Я перенесла некоторые стихи в более соответствующие места, выкинула кое‑что. Последний отдел – любовный – разложила хронологически. NN добавила: «И упало каменное слово» и «С грозных ли площадей»[499].

Она вдруг сказала:

– «Я подарю вам поэму. Свою тетрадь». И принялась за поиски.

– «Кто‑то уже украл ее… Нет, вот она».

Сделала надпись.

– «Как вам не стыдно было не понимать, что она всегда была ваша, от века ваша…»

Я сказала:

– Вот теперь мне хотелось бы поцеловать вам руку, но нельзя…

– «Неужели вы можете обо мне дурно думать? Хоть когда‑нибудь? Говорить, что я рычу…»

___________

Забыла написать: я подала папино письмо в ЦК в воскресенье утром, а во вторник NN прислали пропуск в распределитель ЦК и талон на обеды в дом Академиков (откуда ее открепили).

 

23 / V 42 • Изнемогши от гостей, NN вывесила на дверях записку: «Работаю»[500]. Люди читают и отходят; вхожу я, Раневская, Беньяш, Мур. Так длится уже три дня. NN чувствует себя плохо, жалуется на сердце, кашляет. Очень была обеспокоена предстоящим визитом Зелинского; теперь визит уже позади. Она вручила ему новую редакцию предисловия и спросила, почему выкинут Пастернак и нельзя ли вставить обратно «Из Книги Бытия»[501].

Я видела ее эти дни очень много. Сидела у нее, прикладывая ей холодное к сердцу; выходила с ней ночью прогуляться, чувствуя ее легкую, повисшую ручку на своей руке. (Осанка у нее королевская, но в наклоне головы есть что‑то кроткое, девичье.)

Монологи и диалоги:

– «Я узнала, что в последний год Марина [Цветаева] была жестоко влюблена в Вильям Вильмонта. А он над ней издевался. Показывал ее письма знакомым, и говорил своей домработнице:

– Когда придет худенькая старушка – меня нет дома.

Она писала ему длинные философски‑любовные письма.

Нет, я уверена, что женщина в любви не должна быть активной. Ничего, кроме срама, из этого никогда не выходит»[502].

 

– «Ни к кому я больше не пойду в гости. Страдания хозяев слишком понятны мне. Юнона рассчитала, что я пропускаю четыреста двенадцать человек в месяц. У меня все люди удивительно долго сидят. И я заметила, что чем более я изнемогаю, – тем вежливее я становлюсь».

– И я у вас всегда ужасно долго сижу, – сказала я.

– «Это ваше главное хорошее качество», – ответила она.

– «Марина умерла бы вторично, если бы увидела сейчас Мура. Желтый, худой… Чем помочь ему? Я и так отдаю ему весь хлеб»[503].

Снова о Блоке:

– «Этот человек очень не импонировал мне. Презирал, ненавидел людей. Как у него в Дневнике сказано про соседку: кобыла! Уровень коммунальной квартиры. Единственными людьми для него были мама, тетя, Люба. Безвкусные, мещанские… Если уж ты Лара, Манфред – сиди в башне, д о́ хни, гори и не возись с людьми… Он был типичный падший ангел».

Я сказала, что не люблю его стихов об этом, и прочла четыре строки:

 

Падший ангел, был я встречен

В стане их, как юный бог

Я царицей был замечен

Я входил в ее чертог[504].

 

– «Да, да, это очень плохо – по‑брюсовски. Тот всегда так писал: пишет о чем‑то волнующем, а читателю наплевать. Вяло, холодно… Я ненавижу у Блока первую главу “Возмездия” – папу, маму, теть, дядь – а Варшава упоительна – и не выношу Города с дежурной проституткой… Я даже в цикле “Кармен” люблю не все».

Вчера вечером у нее долго сидел Мур. Она отдала ему из своего пайка (нашего! выхлопотанного!) очень многое. Они говорили о французских поэтах, забрасывая друг друга цитатами. Поносили стихи Гюго и восхваляли Поля Валери.

– «Когда я шла к Раневской обедать – с нею – мы увидели нищего, который умирал. Я отослала Раневскую вперед и дала ему тридцать рублей. Он посмотрел на меня так издалека, из смерти, из самой смерти…»

Я прочла ей последние свои стихи. Она сказала:

– «Хорошо. Правильно»[505].

Она очень полюбила для стихов это слово «правильно ».

 

24 / V 42 • Вчера, мертвая, я пришла к NN.

Она рассказала мне о своих Самаркандских огорчениях: Ира продала ее посылочку, так они голодают.

Открытка Анне Андреевне от Владимира Георгиевича!

 

28 / V 42 • После сведений о городских сплетнях, чудовищных по глупости, пошлости и неприятности, сообщенных мне Беньяш, Радзинской и Риной – я решила, что должна [рассказать], что уже говорят о ней в доме № 7 и в Союзе!

Какая слепота, какое помрачение! Не она ли на днях объясняла мне, что если она не возьмет у Мура расписку – подумают, что она присвоила деньги.

– «Кто вам сказал о Раневской?»

– Рина.

– «Как не стыдно. Сплетница. Кто же сообщает о таких вещах?!»

– NN, но вы сами только что сказали, что уже говорили мне о Раневской. И вы же говорили мне о Беньяш…

В форме тяжелого препирательства диалог длился долго. Потом мы опять говорили о Марине Ивановне [Цветаевой], читали стихи, но раздражение (с ее стороны) осталось, и я знаю, что это еще не конец неприятному.

 

29 / V 42 • А с NN все нехорошо.

С тех пор я ее не видала (вчера ее не было дома), но я уже знаю, что она передала весь разговор наш Раневской, упомянув и Рину (на которую я сослалась как на источник). Зачем?

Чем больше думаю я о нашем разговоре, тем больше вижу ее непрямоту. Зачем она не сказала мне: «Да, вы правы, Раневская компрометирует меня в глазах “вязальщиц” и мемуаристов, но я не вижу оснований считаться с мнением сплетников». Это было бы достойно. Вместо этого она сказала мне, что я все «выдумала», упорно отрицала самую возможность «компрометации» (которая несомненна), и все сообщила Раневской.

Я обижена и осуждаю. Но я воздержусь сделать оргвыводы: раз Вл. Георг. нет возле нее, я должна нести свою миссию: NN поручена мне Ленинградцами.

Во всей истории отвратительно еще и то, что она – типично эмигрантская.

 

31 / V 42 • Ante lucem… ante lucem…[506]Почему у меня такое чувство, будто меня ждет счастье? Или я прощена?

К NN вчера не ходила. Сегодня была. Она прочла мне великолепное, трогательное, новое: о статуе в Летнем Саду[507].

– «Зачем вечор так рано скрылись» – «Капитан» и «мне так хотелось прочесть вам первой» – и пошла меня провожать в новом сшитом Дроботовой сарафане, сидящем на ней, как вечернее платье, ослепительно прекрасная, молодая – но – «что‑то кончилось»[508].

 

4 / VI • Вчера NN прочла мне два новых стихотворения, предупредив, что они недоделаны и еще не нравятся ей. «Между нами теперь три фронта» – и еще одно, о тени. Она говорит, что будет цикл, вместе с «С грозных ли площадей». Мне новые не очень понравились, особенно первое, показались какими‑то вялыми. Я сказала:

– Я там не очень понимаю про «азалии».

– «Вы их поймете, когда их не будет»[509].

(Там азалии рифмовались со словом распечалит.)

Зато она прочла мне прелестное, нигде не печатавшееся старое, 1914 года (ой, я забыла его):

 

Как любила и люблю смотреть я

На закованные эти берега

На балконы куда столетья

Не ступала нога[510].

 

О книге ни слуху ни духу: ее читают в ЦК.

Договор не заключен.

NN по этому поводу очень беспокоится.

 

5 / VI 42 • Договор с NN заключили. Она довольна.

Письмо от Штоков с настоятельным зовом в Москву. NN не говорит этого прямо, но мне кажется, что она скоро решит ехать.

 

8 / VI 42 • Сегодня (в постели, утром, кладя холодные платки на голову) NN:

– «Радзинская и Беньяш передавали мне, что вам не нравится “чардаш” во второй строке… (“Глаз не спускаю”). Не объясняйте, я сама знаю, почему… Уводит от Ленинграда… А вот так вам нравится?» – и сказала какую‑то строчку, где на конце «весна»[511].

– Нет. Тут нужна полная рифма… А чем вы, NN, недовольны в «Ноченьке»? Я понять не могу.

– «Там есть слово “покрывали”, которое сейчас все воспринимают, как ругательство».

– А я всегда про себя читала «укрывали»…

– «Вот как хорошо. Так и будет, и тогда я его сегодня же сдам Зелинскому. Вот молодец».

Дальше она говорила мне много лестного.

 

Но я теперь думаю: «покрывали» никто не принял бы за ругательство; «крыли» – другое дело. Однако «укрывали» все равно лучше: трогательнее[512].

 

На днях у Радзинской NN читала «Поэму» Дейч и Бать после их длительного настояния. Я мучилась. Прослушав, они сообщили, что это «хорошо» и «интересно», и немедленно приступили к обсуждению последних высказываний Лежнева на заседании Президиума – полагая, по‑видимому, что это и есть литература[513].

 

11 / VI 42 • NN была у Зелинского (он болен), продиктовала ему «Ноченьку» и, все‑таки, «Лондонцам». Теперь книга пошла в набор.

 

12 / VI • NN вдруг объявила мне третьего дня, что она хочет ехать с подарками ленинградским детям в Ленинград и что она уже возбудила об этом ходатайство.

Справившись с мыслями, я решилась возражать.

– «Какая вы храбрая», – сказала NN.

– Вам не следует ехать в Ленинград. Ленинградцы снова должны будут вывозить вас и, тем самым, вы создадите им лишнюю заботу.

– «Поеду. Приду к Алимджану и скажу: в Ленинграде меня любят. Когда здесь, в декабре, вы не давали мне дров, – в Ленинграде на митинге передавали мою речь, записанную на пластинку».

Мы заговорили о В. Г.: от Томашевских пришли две открытки – ей и мне. Ей сообщалось, что его видели в марте, что он был сравнительно сыт и здоров. Мне – что у него расшатались нервы, что гибель Энгельгардта и Зеленина тяжело отразилась на нем[514]. NN высказывала мрачные предположения о том, что он не писал ей не по болезни, а потому, что не писала она, и он решил, что она не хочет и пр.

– «Вот, вы меня отговариваете ехать, а если бы ваш Митя был там, вы б поехали?»

– Да.

– «Ну, то‑то же».

Когда я прихожу, она сердится, если я сижу у Радзинских или говорю по телефону. Но когда мы остаемся одни, она обращается со мной сурово, подчеркивает каждый мой промах и пр.

Прочла мне письмо от Лозинского, в котором он между прочим пишет, что захватил с собой из Ленинграда ее портрет.

– «Милый Л о зинька! Верный друг. Это портрет, который сделал Судейкин. Карандашный набросок. Мы с ним забежали в редакцию (забыла какую! – Л. Ч.), Сережа Судейкин сказал: “как Вы красиво сидите!” и нарисовал на бумажке. Потом бросил бумажку, и мы пошли. Лозинский был секретарем редакции, подобрал рисунок, отдал его в рамку и всю жизнь с ним не расставался»[515].

 

12 / VI 42 • Зайдя днем к NN, я застала у нее Державина, такого же немытого, нечесаного, опухшего от пьянства, как всегда. NN очень оживленно с ним беседовала. Когда он ушел, она сказала мне: – «До чего похоже на Осипа и на Хлебникова. Он и не знает этого! Как похож!» – Скоро взошла Раневская, которая видела Державина, когда он пришел. Между ней и NN состоялся такой разговор.

– Кто этот человек, который осмелился придти к А. А. таким грязным? Он, верно, вывалялся в арыке и не удосужился почиститься.

– «Поэт».

– Воображаю!

– «Поэт, и прекрасный. Поэты все такие. Хлебников был такой, Осип был такой. Если видите складку на брюках – не верьте, что поэт. А если такой – верьте».

 

14 / VI 42 • Сегодня при мне к NN пришел Липко и в срочном порядке взял у нее «Ночь» и «Вовочку» для альманаха «Ленинград». Ритмический перебой во второй строке явно смутил его (в «Ночи»).

NN очень удерживала меня, собиралась пойти со мной к Хазину, но потом полил дождь, явилась Дроботова, и она осталась.

Она получила письмо от Николая Николаевича из Самарканда и опять расстроилась. Он бедствует.

Упорно говорит о поездке в Ленинград. Надеюсь, что ее не пустят.

 

18 / VI 42 • На днях вечером долго гуляла с NN. Устав, сидели в сквере. Она дивилась там дереву необыкновенного роста.

[низ страницы в оригинале отрезан. – Е.Ч. ] – …навсегда пережить автора и эпоху, должны быть такими, как пушкинский «Орион». Это, конечно, декабристы, но тут и личная судьба и огромная философия, и мало ли еще чего.

И я сразу подумала о ее «Ноченьке»: тут, конечно, Ленинград, и немцы 42 года, но тут и 18 век, и личное, и смерть, и все разлуки и «мало ли еще чего».

 

19 / VI 42 • Сегодня я была утром у NN и, хотя торопилась, просидела долго.

– «Я написала новое начало поэмы… И кусок… Как долго она меня не отпускает… Не приведи, Господи… Это как у Лермонтова “Демон”». [Низ страницы отрезан. – Е. Ч. ] о гадании, о зеркалах, возникла как догадка, а теперь оно само дано в руки.

– «Я писала вчера весь день. Писала бы и больше, но письмо от Ирины Ник. меня совсем убило[516]. Я возненавидела сразу и себя, и свои стихи, и поэму… Ничего этого не надо».

Письмо в самом деле страшное: о патологическом аппетите Бор. Викт. А В. Г., по‑видимому, здоров и светел.

NN c негодованием говорила о Жене Пастернак, которая скомпрометировала Мура («Злодейство… Большой грех»)[517], и о Беньяш, которая полтора месяца обещала Хазину достать разрешение на въезд матери и сестры и, как выяснилось, все лгала о своих хлопотах.

Пришел Зелинский, сообщил, что книжка в наборе и «художник, фамилию забыл» делает рисунки[518].

– «Рисунки?» – удивилась NN.

– Всякие заставки, штучки…

– «Какие же там нужны штучки?»

– Ну, например, Адмиралтейская игла…

– «Этого я не переживу. Пощадите! Никаких игол! Это такой “mauvais gout” – дурной вкус. Ради бога, защитите меня!»

Зелинский обещал «защитить».

– «Вот если бы Тышлер, – сказала NN. – Тогда я позволила бы и иголки, и булавки, и все, что он захочет».

Зелинский настаивал, чтобы NN сделала эпиграфы к отделам.

Он же сообщил, что «Мужество» появилось в сборнике тридцатилетия «Правды».

Ушел.

 

22 / VI 42 • Год.

Были живы еще: Боба, Изя, Михаил Моисеевич, Таничка и – будущий друг и товарищ – Мих. Як. и Коля Давиденков и родители Мити и Мирона.

«Думали, нищие мы…»[519]

Меня ждал Ленинград, Шмидт, учебник, книги, привычная тоска ленинградской квартиры…[520]

А сейчас все уничтожено, море горя, но почему, почему мне светлее? Что я за урод? Даже страшно от этого.

 

Вчера вечером с Лидочкой зашла к NN. Она была усталая, разбитая и недобрая. Утром она слушала с Раневской репетицию симфонии Шостаковича.

– «Я так разбита, так устала, что хоть ложками собирай. Какая страшная вещь… Вторую и третью часть нужно слышать несколько раз, чтобы проникнуться ими, а первая доходит сразу. Какой ужас эти гнусные маленькие барабанчики… Там есть место, где скелеты танцуют фокстрот… Радостных нот, победы радости нет никакой: ужас сплошь. Вещь гениальная, Шостакович гений, и наша эпоха конечно будет именоваться эпохой Шостаковича… Раневская сказала о симфонии: так страшно, точно ваша поэма… Несколько человек так говорили»[521].

Затем она высказала предположение, что книга летала в Москву – пока тут изображали, будто она вычитывается. Очень может быть и дай бог.

– «С меня Тихонов настойчиво требует эпиграфов. Ну как я придумаю их, если я этой книги не читала и читать не собираюсь!.. Скажите, Л. К., не годится: «но не с тобой я – с сердцем говорю»[522].

Она очень настаивала на этом ошибочном чтении, но потом сдалась.

На зуб попалась Беньяш. Бедняга, NN – с активной помощью Раневской – просто возненавидела ее. Повод – ее поведение в истории Хазина. В конце концов она добыла пропуск, но после разнообразных, разоблачающих ее лжей и уверток. Гнев NN справедлив, но его настойчивость, разогреваемая Раневской, меня раздражает. Я никогда не принимала Беньяш всерьез, и я ничего не теряю, но NN сначала была с ней очень дружна, а теперь, при упоминании ее имени, каждый раз произносит что‑нибудь унижающее: «такая бездельница», «лгунья» и пр. Недавно она сказала мне:

– «Беньяш сделала мне страшную гадость, но я связана словом и не могу объяснить вам, в чем дело».

Сделать гадость Беньяш могла едва ли; сказать что‑нибудь непочтительное могла, а Раневская, по‑видимому, сообщила.

Раневская сама по себе не только меня не раздражает, но наоборот: ум и талант ее покорительны. Но рядом с NN она меня нервирует. И мне стыдно, что NN ценит ее главным образом за бурность ее обожания, за то, что она весь свой день строит в зависимости от NN, ведет себя рабски. И мне грустно видеть на ногах NN три пары туфель Раневской, на плечах – платок, на голове – шляпу… Сидишь у нее и знаешь, что Раневская ждет в соседней комнате. От этого мне тяжело приходить туда. А сегодня было тяжело еще и потому, что NN была недобрая – ей так идет благостность и доброта и так не идет злоба.

 

23 / VI 42 • Вчера была у NN совсем немного – сначала она была занята с Браганцевой подбором стихов для передачи по радио, потом зашла Раневская, и они удалились в гости.

Когда мы вышли вместе, случился такой эпизод, от которого мне тошно. У крыльца стояли Райх, Зак, Волькенштейн, Тараховская. Райх окликнул меня и стал говорить комплименты книжке и предложил перевести на немецкий язык[523]. Я отвечала, что, мне кажется, диалектизмы непереводимы. И вдруг Зак, милый, опрятный и смирный еврей сказал: – А я бы не перевода хотел, а чтобы немецкие дети написали о себе такую книжку… Чтобы они оказались в таком же положении, как эти, записанные вами.

– А мне хотелось бы, – сказала я, – чтобы никакие, ничьи дети не могли больше писать таких книг.

Это ростки фашизма в сознании людей, которые я ненавижу[524].

 

28 / VI 42 • Новая комната, девять раз с Жуковской обратно: таскаем вещи. Делим имущество – мамина маньяческая скаредность[525].

Юноша‑танкист у NN, присланный от Ольги Романовны с письмом ко мне и к NN. Двадцать три года, серьезный, измученный. Что‑то страшно трогательное и правдивое и строгое. Совсем неинтеллигентный (представляется «Виктор»), но тонкий.

– Как странно, что тут танцуют. Хорошо бы, если бы этого не было. – Сорванный голос. Возвращается на харьковское направление. – Я был в атаке два раза. После первого кажется, что больше уже не пойдешь.

Братское чувство, хочется обнять его и плакать. Усталые, строгие мальчики.

Рождение NN. Я не пошла – не хотелось. Она тревожно звонила. Я была утром 25‑го: Раневская подавала ей картошку, духота, полутьма. Тяжело это. NN сказала мне, что Люба Стенич очень зовет в Алма‑Ата, а потом, через несколько фраз сообщила, что Раневская едет на днях… Потом она рассказала мне, что к ней приходил художник с рисунками к книге:

– «Холмы Павловска, решетка Летнего Сада… Скамейка в Павловске и парочка… Это что же? Это значит – я с парнем сижу?..

Я сказала: только через мой труп. Стихи серьезные, время тоже, а это что же? Рождественский какой‑то, “Окно в сад”»[526].

Она видимо была сильно взволнована этим и поручила мне пойти к Тихонову. Я пошла. Он согласился. Ему все равно.

 

Вчера вечером, полумертвая от боли в ногах, я пошла к NN. Сначала не застала ее – сидела у Тараховской – потом она пришла, провожаемая Раневской. Мы остались одни. Обе были вялые, хотя NN красива и приветлива. Подавлена событиями. Сказала:

– «Я пишу сейчас какие‑то противные строфы… Нарочно стирала целый день, чтобы не писать, но ничего не сделаешь: пишется».

Прочла мне письмо от Н. Харджиева – ответ на ее письмо. Оказывается она ему написала – в утешение – «не теряйте отчаянье»[527].

Дала мне прочесть номер «Литературы и Искусства», где статья Кетлинской о Ленинграде (кокетливая и лживая) и отчет о собрании Ленинградских писателей в Москве. Среди имен – имя Г. М. Значит, жив. Значит, загадка 21 – 22 июня 1940 г. будет когда‑нибудь разгадана. Спасибо судьбе и за эту жизнь[528].

25‑го – седьмая симфония[529]. Духота, много ленинградцев. Завывание каждого инструмента гнусным маршем – бьет, как било падение каждой страны.

 

30 / VI 42 • С трудом выбрала время, пошла вечером к NN, не была два дня.

Через пятнадцать минут разговора вошла Раневская:

– NN, вы не передумали идти в парк?..

– Нет.

Поднялась и ушла, не извинившись.

Что это? Нарочно, или просто небрежность? Ведь она такой вежливый человек, может ли она не понимать, что это невежливо?

За что?

По‑видимому за то, что я очень сильно ее люблю. Со мной всегда так было, всегда. Если сильно люблю – меня непременно унизят.

Вкрадчивая мягкость Раневской.

Сегодня упала с крючка клетка с попугаями, открылась и попугаи улетели. Люша еще надеется, что они вернутся, а я нет. Очень жаль мне их, веселых, зеленых – и, и кажется, это дурное предзнаменование.

NN очень взволнована отсутствием гранок, неплатежом денег и Египтом[530].

 

1 / VII 42 • Внезапно под моим окном – прилетевший из Алма‑Аты и летящий в Москву – Леля[531].

 

Товарищ юных дней.

 

Мы не видались год, а до этого – очень редко, годами – и я думаю не так, как он – но он навсегда свой.

Верно, нельзя уже потом любить людей так, как любишь в молодости. Новых уже «душа не принимает».

Его рассказ о гибели М. Я. Розенберга.

М. Я. и других комсомольцев взяли, начали было учить разбирать пулемет и на пятый день обучения послали в Стрельну – десант. Немцы расстреляли транспорты прямой наводкой из артиллерийских орудий.

Больница – через три метра – мертвец на носилках.

Новое военное кладбище – палки, палки, палки с именами.

 

3 / VII 42 • Моя болезнь. Надежда Яковлевна Мандельштам.

В ней все привлекательно, интересно, умно; одно только смущает меня – ее желание во чтобы то ни стало быть заместителем бога на земле, римским папой.

 

Дважды заходила NN – не специально, а от Н. Я. Прочла «новые строфы» – ах, какие! Отповедь «вязальщицам» всех мастей и оттенков.

 

Какая есть![532]

 

Вчера пришла после лазарета, где выступала в палате. Читала там любовные стихи из «Anno Domini».

– «Ко мне подошел один раненый, спрашивает:

– Скажите, это правда, что вы когда‑то стояли во главе одного направления?

– Да, говорю, правда. Акмеизм.

– А Есенин тоже с вами был?

– Нет, это позже, это уже имажинизм.

– А теперь ничего такого нет?

– Нет», – и проследовала.

 

9 – 11 / VII 42 • Помирала. В общем это было бы дельно и своевременно. Однако глупо не увидеться с Шурой и не передать ей Люшу.

В бреду

 

И твердые ласточки круглых бровей, –

 

и слезы[533].

Приходила NN. Ей заплатили 800 р. – только. Теперешней обложкой она довольна. Изъяты три стихотворения: «Все это разгадаешь ты один», и… ой, забыла! «Август 1940», «Лондонцам»[534].

Получила телеграмму от В. Г., что посылка дошла!!!! Вот. А она спорила, не хотела посылать «мертвому».

Светлана Сомова заходила к ней с каким‑то дурным разговором: что она может ехать, но пусть знает, что опасно. К чему? Ведь запрещать умеют и без разговоров, когда надо[535].

Впрочем, никто не поедет.

 

1 / VIII • NN навещала меня раза четыре. Приносила цветы.

Иногда у Хазиных ее ждала Раневская, и тогда она торопилась. Но чаще сидела долго.

Страшный рассказ о Муре. – «Теперь я знаю, что видела убийцу»[536].

 

Сводки.

Сердилась на меня, если я пыталась сесть: «Ну что ж, хотите умирать – умирайте».

В эти же дни, от Над. Як., от Браганцевой чудовищные рассказы об интригах Раневской. [Вырвана почти целиком страница – осталось четыре строки. – Е. Ч. ]

Все вздор. NN больна. 39,7. Подозрения на брюшняк. Это как новое направление в сводке. Неужели она от меня заразилась.

 

[Вырваны две страницы. – Е. Ч. ]

Я позвала Надежду Яковлевну, Евгения Яковлевича и Лиду. Надо сделать все, чтобы как можно скорее отправить NN в санаторий, в Дурмень, а за этот месяц подготовить ей возвращение не на Маркса, 7.

Обе операции крайне трудны, ввиду того, что нету папы, нет Толстого; Лежнев, несмотря на прямой выговор из ЦК, ничего для NN делать не станет; с комнатой будет крайне трудно, так как NN столько раз отказывалась от предложений Совнаркома. Это будет трудно, однако и то, и другое сделать необходимо. Я живу в мрачном предчувствии беды.

И – не могу встать!

 

22 / VIII 42 • NN третьего дня уехала в санаторий.

Н. Я. прочла мне новые вставки в «Эпилог». Не отпускает ее поэма, нет.

Очень мне хочется навестить ее в Дурмени. Да не знаю, удастся ли.

___________

Была Беньяш, жаловалась на обиды и холодность со стороны NN.

И я все вдруг поняла, как озарением. Я убеждена в правильности своей догадки.

NN чувствует, что ее осуждают.

Осуждение началось с ее дружбы с Раневской. До тех пор на знакомство с Беньяш никто внимания не обращал.

Но после моего разговора с ней и, вероятно, намеков от других – она, вместо того, чтобы поставить в рамки Раневскую – стала осторожничать с Беньяш. Не приглашать ее. Не ходить к ней. Не позволять сопровождать…

Человеческая душа.

Душа темна, пути лукавы[537].

 

27 / VIII 42 • Энтерит. Опять было 40°. А все попугаи.

Книжку А. А. вычеркнули из плана. Мы обе давно были к этому готовы. И все же – грустно.

Она еще не знает. Но догадывается – давно.

Хуже всего, что денег не будет.

Вчера – 39,7 – вдруг пошли стихи (потому что на минуту оторвалась от либретто, укладываясь в постель)

 

И синие глаза мои

Старушечьи, но молодые

И руки вольные мои

Готовые служить России

Никто не пожалеет вас…

Все бил их бог, слезами налил,

От пытки спас

И умирать в Ташкент отправил.

 

Скоро будет и второе – о хрупкости[538].

Как я боюсь, что я – Есенин относительно Блока. Лобовое и упрощенное раскрытие того, что у нее сложно[539].

 

2 / IX 42 • Дурной сон, дурной день.

Я в зеленой комнате на Кирочной. За столом – Шуринька в берете и коричневом пальто. Ее подбородок, синева под глазами, колечко. И Мирон. Щека – на щеке родинки (проснувшись, поняла: Митины). И тут же я – лишняя при их разговоре.

День: непосильное писание.

Люша, которую надо взять и еще не беру. Сознание, что там запущено и оттуда будет беда. И нет секунды и нет копейки.

Почтальон не принес ничего.

Радзинская со всей грязью дома № 7 + грязной клеветой Берестинского обо мне. Вот месть этого гада за мой нежеланный въезд.

Объяснение с Лидой.

Звонок с фабрики с любезностями и угрозами Исаева[540].

Возможность ехать в Дурмень (горы! вон из комнаты!) и мой отказ.

Звонок от NN из Дурменя. Светлый ее голос.

– «Я вас видела в последний раз 29‑го июля».

Ее оставили. По‑видимому, заговор мой с Радзинской удался: Радзинская ходила к Пешковой, чтобы NN продлили пребывание.

Сейчас главное: выдрать из издательства деньги, следуемые NN за книгу, которую не печатают. Если бы в [нрзб] было не 300, а 3 тысячи – уже можно было бы успокоиться.

Она сказала: «Здесь хорошо, воздух… Я сначала была одна в комнате, сегодня не одна. Мне лучше не одной».

 

Разговор прервался, насильственно, по‑видимому. А вообще она говорила спокойнее и неторопливее, чем обычно по телефону. (Она ведь не выносит говорить по телефону).



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-11-17 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: