5 / ХI 42 • Вчера, не выдержав тревоги и надеясь сменить дежурящую там и падающую с ног Н. Як. – я поддалась искушению и пошла к NN.
Нет, забыла. Утром я пошла к Над. Ал. Пешковой. Разнюхать, не может ли она добиться для NN привилегированной больницы. (Военной? или какого‑то правительственного корпуса?) Застала Надежду Алексеевну, которая была весьма приветлива и обещала поговорить с Ломакиным, чуть он приедет, а ждали его к вечеру.
Потом я отправилась к NN. Обрадовалась, услышав из‑за двери смех. (Ф. Г. показывала, как NN рассматривает свой температурный листок.) Но смех был недолог. Оказалось, что Беньяш звонила Толстому по поводу денег. Монолог NN по этому поводу был самый гневный и увы! очень грубый.
– «Кто смеет бегать и клянчить от моего имени? Да не желаю я этих денег, они мне не нужны. Как она смела пойти без моего разрешения? Делают из меня такую же свинью, как сами! Неужели я прожила такую страшную жизнь, чтобы потом так кончать? И почему Р. М. Беньяш должна быть моим представителем?»
Я молчала, не желая с ней спорить. (t° 39.) Что Беньяш пошла к Толстому, мне тоже не понравилось просто потому, что незачем действовать вдвоем; но ничего преступного в ее действиях увидеть не могу. Ведь это не пособие, ведь издательство должно NN гонорар, а Толстой – шеф издательства.
Раневская (инициатор похода) молчала.
Н. Я. старалась перевести разговор на другое.
На столике стоял одеколон Беньяш и на другом – дивные яблоки, обмененные ею на колбасу.
Потом разговор был безразличный, и я скоро ушла, раненая.
Над. Як. разведя на дворе костер из щепочек, пыталась согреть воду.
___________
Сегодня я решила идти.
Дважды звонила. [Три строки густо зачеркнуты. – Е. Ч. ] Потом – через час – сообщил, что за NN на легковой машине приехал директор клиники с сестрой; провожали ее Раневская и Беньяш. Повезли в Ташми, но в особую какую‑то палату.
|
Я позвонила Беньяш. Она только что вошла в комнату, промокшая. Сообщила, что t° 39,5. Отвезли. Всю дорогу сердилась. (И на меня; узнав что я была у Толстого.)
Когда я пришла домой, меня ждала у Хазиных Над. Як., очень расстроенная.
Сообщила нечто, чего я не хотела бы слышать:
– «NN объявила мне, что так как она помещена в Правительственной палате, то она не считает возможным, чтобы я ее посещала. Не думаете ли вы, что такая осторожность излишня? Я думаю, Осип на такое способен не был».
О, бедная моя. Ведь я не сумею «забыть и простить»[577].
8 / XI 42 • Вчера я пошла к ней. Возле нашего дома столкнулась с Раневской. Пошли вместе. Раневская, как всегда, поражает пьяным возбуждением и какой‑то грубостью и тонкостью вместе. У ворот больницы – толпа; вышибалы никого не пускают по случаю праздника. Мы ходили к кому‑то высшему, Раневская щеголяла заслуженностью. Через огромный золотой сад куда‑то в конец мира.
Квадратная голубая палата, сверкающее окно – и на постели какая‑то жалкая, маленькая – NN.
Лицо страшно переменилось за те сутки, что я ее не видала. Желто‑серое. Глядит, не мигая, в стену. Плохо слышит. Сначала она с нами не говорила, лежала, как отдельно, потом разговорилась. Расспрашивала Раневскую о комнате, о вещах, целы ли книги, кому что отдали. Обо всех мелочах. При нас ей принесли обед из Правительственной поликлиники: бульон, манная каша на молоке, молоко. Я грела на электрической плитке, стоящей в коридоре, а Раневская кормила ее с ложечки. Сестра сказала, что ей нужна отдельная кастрюлька, чайничек. Я пошла за посудой домой. Когда я вернулась – NN диктовала Раневской телеграмму Пуниным:
|
– «Лежу больнице больна брюшным тифом желаю всем долгой счастливой жизни».
Раневская сделала в мою сторону круглые глаза, а я сказала:
– NN, дорогая, не посылайте такую телеграмму!
Она закричала:
– «Я еле на ладан дышу, а вы все еще когтите меня! Дайте уж мне самой делать, что я знаю! А вы мучаете меня все».
– Я не мучаю вас, А. А., мне только жалко.
– «Кого вам жалко? Меня, их, или телеграфное агентство?»
– Их.
Она сердито рассмеялась.
– «Господь с вами, Л. К., что это вы вдруг стали такой христианкой!»
А что это она перестала вдруг быть христианкой? Я с ужасом думала о том, что такую же телеграмму она закатила Гаршину.
Но по дороге назад (мы шли вместе с Раневской, путаясь в темном парке) Раневская сообщила мне текст телеграммы в Ленинград, Лидии Гинзбург:
«Больна брюшным тифом подготовьте Гаршина».
Очень безжалостно все таки. Ведь в Ленинград!
9 / XI 42 • Вчера я была у нее недолго. t° утром 38,6. Выглядит немного лучше. Со мной разговаривала как‑то сухо – не знаю, недовольна мною или просто от бессилия. У нее был профессор Кацанович, выслушал, нашел, что состояние хорошее, но велел обстричь волосы. Я высказала сожаление о челке.
– «Ах, в гробу все равно – бритая или небритая», – сказала NN.
Говорили (я – нарочно) о Пастернаке и Мандельштаме. Я спросила, правда ли, что [не дописано. – Е. Ч. ]
Скоро пришла Фаина. Я увидала ее из окошка и пошла к ней навстречу. Ярко нарумяненная, глаза блестят и в руках большой букет. Принесла также лимонный сок от бедной Беньяш, которая из кожи лезет вон и о которой NN отзывается так:
|
– «Не пускайте ее ко мне, она смотрит на меня глазами душеприказчика».
– Что это вы такая удалая сегодня? – спросила я Раневскую.
– Пьяная.
Она принесла письмо от В. Г.
– Передать? – спросила она меня. (В последнее время она что‑то полюбила со мной советоваться.)
– Передать.
Докторша потребовала, чтобы мы предварительно прочитали письмо. Я ушла, Ф. Г. осталась читать. Бредя садом, я подумала, что ушла напрасно, так как NN наверно захочет продиктовать письмо мне – ведь Гаршин мне верит, а о существовании Раневской не знает. Так и оказалось. Вечером Ф. Г. зашла ко мне домой с просьбой переписать письмо и отнести его Пешковой, которая летит в Москву.
Я исполнила.
Письмо отнюдь не паническое, наоборот. Текст, насколько я помню, такой:
«Милый друг, с того дня, как я получила телеграмму (очевидно о смерти его жены. – Л. Ч.), я не перестаю тревожиться о Вас и посылаю запросы в Ленинград. Я очень ценю, что в такую минуту Вы нашли в себе силы мне написать. Я лежу в больнице. У меня брюшной тиф. Форма не тяжелая, уход первоклассный. Пишите мне пока на адрес Л. К. Ч. Жму руку, Ваша…»
Раневская поручила мне сделать пюре из яблок, и я так долго их сегодня терла, что попала к NN только к двум часам дня. Она спала. Когда проснулась, я согрела ей чаю, потом принесли обед – я разогрела и накормила. Выглядит она лучше, держится спокойнее. Но все же сердится по пустякам: неустанно подчеркивает, что я не умею хозяйничать, так как слепа, в пюре обнаружила комки и т. д. После одного долгого молчания сказала:
– «Я вчера объяснила Фаине свою телеграмму в Самарканд, чтобы она поняла. Я ответила Н. Н. как православному, как христианину. В моей телеграмме он прочтет ответ: прощение. Что и требуется… А остальные? Ира ко мне равнодушна совсем, ей все равно – есть я или нет. Анна Евгеньевна дико меня ненавидит. Кого же там жалеть?
А смерти бояться не надо, и слова этого бояться не надо. В жизни есть много такого, что гораздо страшнее, чем смерть. Вся грязь, вся мерзость происходят от боязни смерти. А эти интеллигентские штучки, что умирает кто‑то другой, плохой, а не мы – надо бросить. Именно мы погибаем, мы умираем, а никто другой».
___________
Потом говорили о нашем приезде сюда год назад – ведь завтра год.
___________
Не подсчитывала я ложек[578].
___________
Я забыла написать. Сегодня NN рассказала мне сон, который видела ночью:
– «Я видела земной шар – такой большой глобус. Земля летит вся в снегу. И на тех местах, где встречаются два фронта – лежат две огромные тени – от двух бронзовых символических статуй».
15 / XI 42 • Несколько раз навещала NN. Фаина в эти дни не приходит – снимается, NN скучно, и она встречает меня более приветливо и милостиво, даже просит иногда посидеть подольше и благодарит за приход – чего уж давно не бывало.
Нет, нет – я уйду. Уйду совсем.
Ей лучше. t° 37,5 – 38. Свободнее движется, лицо не такое желтое. О смерти не говорит. Ни от Пунина, ни от Гаршина нет никакого ответа на телеграммы.
Очень интересуется – как и мы все – африканскими делами. Страстно и строго расспрашивает обо всем, не прощая сбивчивого или неполного рассказа[579].
Уход за ней отличный, директор правительственной поликлиники прислал особую сиделку и звонок. (А то раньше надо было стучать ложечкой.) Сиделка – деревенская дуреха, но это неважно. Кацанович слушает NN каждый день. Каждый день – стрихнин, камфора, и банки – по‑видимому, чтобы предотвратить пневмонию.
Одно нехорошо – в палате прохладно, а дни дождливые и холодные.
NN очень беспокоится, чтобы Ф. Г. не заразилась тифом и, как всегда, настойчиво говорит о ее гениальности.
(– «Она гениально изображает меня. Вы видели? Как у гения – в одном фокусе собрано все. Прозрение какое‑то».)
Над. Як. рвется к ней в больницу и просила меня позондировать почву. Я зондировала – нет, не просит придти ее. Н. Я. написала записочку («Ануш! Очень хочу Вас видеть»…), но ответа не последовало, ни письменного, ни устного.
Очень, очень NN бережет А. А. И это мне неприятно. Кроме того: в больнице ни один человек даже ее‑то фамилии не знает, а уж фамилии Н. Я. – тем более.
Вчера, умученная Кинокомитетом, я зашла в дом № 7 к Радзинской – приехала Софа и NN просила взять у нее французскую библию, очки и пр. Ушла я от Софы отравленная. Там сидела Раневская (продает очередную шубу). Потом она ушла, сообщив, что сегодня зайдет к NN, свезет ей яблоки и яйца. Когда она ушла, Софа стала жаловаться, что Раневская ноет – «я устала», «я не могу больше» (!?!) и просит, чтобы Софа меняла булки, получаемые по карточкам NN, на яйца и яблоки для нее, но в то же время одну булку берет себе.
Меня тошнило.
Софа рассказала, что она уж и комнату приготовила для NN в Москве, у себя в квартире, где тепло, газ и пр.
– Я бы ее увезла, и вот – тиф… А потом ее Фаина не пустит.
Да, верно, NN надо в Москву – подальше от эмигрантской грязищи. Но ведь верно: Фаина ее не пустит.
Одна у меня надежда – на Гаршина.
В каком отчаяньи он был бы, если бы увидал это окружение, этот грязный кабак. Он и в Ленинграде часто жаловался мне, что вокруг NN заводятся какие‑то совсем чужие ненужные люди – но там это были просто бессловесные, скучные, «не подстать». А тут – тут – совершенно растленная Фаина, интриганка, алкоголичка, насквозь нечистое существо; сумасшедшая Дроботова, ничтожная Беньяш. И А. А. не только допускает этот двор, но и радуется ему.
Нет, нет, пусть едет в Москву. Авось там покрупнее будет жить.
Раневская и Радзинская сегодня должны быть у NN, и потому я решила не идти. (В больнице строгости, да и не хочется мне в этот хор.)
Да, Софа сообщила под секретом, что Чагин ей сказал, что книга NN не пропущена (вопреки уверениям Зелинского, говорившего с Александровым)[580].
Бестия Зозовский. Знает, когда можно не выплачивать денег.
20 / XI 42 • Третьего дня к вечеру я вырвалась (из сценария, радикулита, визитеров) к NN. Шла по лужам в темноте. У NN сидела Раневская, которая торопилась и любезно уступила мне халат и место.
NN была тиха, спокойна, очень приветлива и ровна. Дурно отозвалась только о Беньяш («Дама из Националя почему‑то рвется ко мне»). t° 37,3. Сказала, что накануне была уже 36,9, а сейчас небольшое повышение. Ни на что не жаловалась, кроме дурного сна. Говорила о речи Черчилля, которую ей прочла Фаина[581]. Сказала, что послала Гаршину еще телеграмму, где упоминается «строгая диета»:
– «Это, если в предыдущей телеграмме не пропустят слова тиф, так чтобы он догадался».
(Я тоже получила телеграмму от Гаршина, которая три дня валялась на Гоголевской.)
Вчера днем зашла на Маркса, 7 (к Радзинской и за мясом). Там Волькенштейн и Радзинская сообщили, что была Фаина, в истерике: «у NN повысился жар, осложнение, ей хуже, никто ничем не хочет помочь» и т. д. Я была напугана несколько минут, пока не догадалась, что это все чушь и выдумки: Ф. Г. была вместе со мной; после меня она NN не видала… Просто нужно было для чего‑то всем сообщить сенсацию. Для чего бы?
2I / XI 42 • Вчера вечером ходила в больницу, но поздно: не пустили.
Пошла сегодня. t° 36,6. Нормальная! Слава богу. Сидела я мало, так как там была Фаина.
От В. Г. несколько телеграмм.
Интрига Ф. Г. разъяснилась вполне. NN произнесла следующую речь:
– «У меня было осложнение, так как меня два дня кормили бараньим супом. К счастью, Ф. Г. это обнаружила. Теперь она принесет мне куриный: сама покупает куру, сама ее варит. Она меня спасла».
Ф. Г. скромно потупляет глаза. – Ну что Вы, NN…
Не знаю почему, но NN сегодня несколько раз давала понять, что была «не в себе».
– «Страшная болезнь тиф. Мозговая болезнь».
Форма извинения своей грубости?
От Пуниных нет ответа на телеграмму – ту, прощальную. По‑видимому, не получили.
Сегодня утром мне позвонил Радзинский, что в издательство пришла телеграмма от Ярцева: «верстку высылаем печатайте книгу»[582]. Я рассказала об этом NN и попросила разрешения добиваться, чтобы мне дали корректуру. Она разрешила.
Значит, уже сверстали под шумок.
27 / XI 42 • Сегодня ходила в больницу. Но не видала NN – строгости, не пускают. Я написала ей записочку с вопросом, не нужно ли чего. Мне принесли ответ. Переписываю:
«Милая Лидия Корнеевна, узнайте про мою книгу и когда уезжают Радзинск. Очень жаль, что не увижу Вас – никого не пускают. Ахм.»
Врачи говорят, что t° нормальная уже пять дней.
Интересно, не значит ли вопрос о Радзинских, что она хочет с ними в Москву?
28 / XI 42 • Сегодня, среди дня, меня вдруг по телефону вызвал Лежнев. Оказывается – как здоровье NN и не следует ли переселить ее в Дом Академиков.
«Ей уже раз предлагали, не правда ли? но она отказалась. Я не хочу оказаться в глупом положении и хотел бы знать заранее, согласится ли она?»
Я объяснила, что там было бы идеально – но у нее мало денег, а там надо много платить.
… «Да. А почему, если у нее трудно с деньгами, она не займется переводами?»
___________
Экземпляра рукописи (или верстки) из Москвы еще нет.
Корректура Толстым мне обещана.
Телеграмму о разрешении я видела.
Радзинские едут 3‑го – 5‑го.
Разузнав все это, я написала А. А. письмо – с подробным отчетом о запросе Лежнева. Отнесла письмо в больницу. Прошу, чтобы в понедельник она мне ответила.
Думаю, ей не понравится все. Она не любит давать прямые ответы на прямые вопросы, да еще в письменной форме.
Неужели без осложнений у нее пройдет тиф? Хоть бы.
1 / XII 42 • Вчера я пошла в больницу, чтобы получить ответ на квартирный вопрос.
У нее сидела Ф. Г. Она уступила мне свой халат, вышла, и я воровски вошла.
NN сидела на кровати, с распущенными волосами, юная и «будто вымытая, будто из бани». Приветливая, простая и веселая.
Я так обрадовалась ей такой, что даже сама от себя не ожидала. Она будет здорова, будет жива.
Была я у нее совсем мало, так как Раневская ворвалась и грубо заторопила.
Мы успели поговорить о комнате и о военных новостях. Она очень расспрашивала о Тулоне, о Ржеве и о Сталинграде.
– «Молодцы французы», – сказала она, узнав о потоплении флота[583].
О комнате просила передать Лежневу, что если она будет в первом этаже – согласна. – «Но это не сахар, – сказала она мне. – Мы знаем по 1919‑му году, что в случае бытовых затруднений – так называемые благоустроенные дома первыми становятся непригодны для жилья».
4 / ХII 42 • Очень противно писать.
Я удивилась. Поднялась наверх. Фаина очень оживленно мне все это изложила и просила пойти к Лежневу, выяснить. Охала, ахала «NN переезжает, а я так занята съемками, как же она будет одна» и пр.
Вчера я уже собиралась отправиться к Лежневу, когда Лида передала мне телеграмму для NN от Гаршина (ей дали Радзинские), и мы решили зайти в больницу.
Пошли. Увидели в окно палаты, что NN на ногах. Передали телеграмму.
В саду нас нагнала Раневская.
Обращаясь исключительно к Лиде[584], она рассказала, что надо устраивать NN в стационар, что Ломакина обещала, но нет мест, и надо звонить Ломакиной, а ей, Раневской, неоткуда, и она снимается, а тут надо идти приводить в порядок комнату NN, а она замучена и пр.
Черт дернул меня ляпнуть, что позвонить Ломакину могу я.
Фаина вцепилась: «так, значит, вы это сделаете».
Я обещала.
Пришла к Лежневу. У него сидел в кресле бурбон – Тихонов.
Лежнев позвонил при мне секретарю ЦК Матвееву, который обещал комнату на Пушкинской. Положил трубку очень довольный.
«Оказывается, Л. К., Матвеев говорил с Ломакиным, и тот устроил NN в стационар. Так что комната будет позже».
– Удивительно, – сказал Тихонов, – жены‑мироносицы бегают, жалуются, а перевезти А. А. на Пушкинскую не могут. Ведь ЦК давно готов ее там устроить, все для нее сделать.
– Да, но NN не хотела, потому что ей дорого. 200 р. А у нее пенсия – 150 и редкий литературный заработок.
– Ахматова не может заработать в Ташкенте 200 р? – Ну что вы! Написала стихотворение – вот и 200 р, – очень грубо и глупо сказал Тихонов.
Относительно Львовой Лежнев сказал, что все это недоразумение, и она ему дала неверные сведения. Записка аннулируется.
Я пошла обедать. Обедала за одним столом с Марией Мих. Волькенштейн.
– Вы знаете, – сказала она мне, – Ф. Г. поручила мне к завтрему прибрать комнату NN. Я очень тороплюсь.
Молодец, Фаина!
И к вечеру я решила постепенно, что звонить Ломакиной я не буду. В самом деле, зачем хоровое пение перед властью? Ф. Г. с ней уже говорила – пусть дальше сама и говорит… Тем более, что там очевидно все уже сказано.
По‑видимому, NN просила Ф. Г. не надоедать Ломакиной и Ф. Г. хочет, чтобы надоедала я. Так я понимаю… О, придворный интриган!
Сегодня утром я пошла к NN.
Она вышла ко мне в переднюю. В буром халате, голова повязана полотенцем, на ногах – что‑то вроде мужских кальсон. Лицо неприветливое, злое.
Я передала ей записку для Ф. Г., в которой сообщаю, что Ломакиной не звонила.
NN вынесла стул, и мы вышли на крыльцо.
– «Как тепло! Какая весна», – повторяла NN.
Сегодня – и вчера – тут очередная весна. Днем жарко.
Очевидно, NN очень озабочена тем – возьмут ее в стационар или нет.
Пока мы сидели – на том берегу реки палили: киносъемка.
Расспрашивала об Африке.
На прощание сказала:
– «Как Надя? Очень я соскучилась по ней… Ну вот, скоро буду дома – тогда увидимся…»
Я передам это Н. Я. Но вряд ли она обрадуется.
___________
Когда вечером я пришла домой из гостей, оказалось, что была Раневская, которая сообщила, что завтра перевозит NN на ул. Карла Маркса: в обещанном стационаре не оказалось места.
Итак, снова у разбитого корыта.
6 / ХII 42 • Вчера с утра я отправилась в Союз к Лежневу – попытаться все же сделать дело со стационаром.
Неожиданно для меня оно удалось.
Лежнев позвонил Матвееву, звонила я, Сомова; и Раневская на машине отвезла NN в стационар.
Все это было, конечно, по‑ташкентски: машина приехала, а шофер не знал, куда везти; Матвеев (секретарь ЦК) не знал, что Дурмень закрыт и стационар на Жуковской и т. д. Но в конце концов все устроилось.
Теперь только бы за это время устроить Пушкинскую.
Тихонов продолжает свою странную линию. Вчера, когда мы с Сомовой – очень горячо отозвавшейся – волновались у телефона, он вдруг сказал на всю комнату:
– Хорошо быть беспомощной или казаться такой. Очень удобно.
11 / ХII 42 • Последняя моя запись об NN – о человеке. Как человек она мне больше не интересна. [Несколько строк вырезано. – Е. Ч. ]. Что же осталось? Красота, ум и гений. Немало – но человечески это уже неинтересно мне. Могу читать стихи и любоваться на портреты.
Сегодня я пошла к ней в стационар. Она вышла ко мне – в нарядном синем халате, с пушистыми, только что вымытыми волосами.
Разговор, который мы вели, был странен – по злости с ее стороны, по какой‑то упорной маниакальности. Сначала мы поговорили о письме – она, два дня назад, получила письмо от Левы. Разговор был довольно ровен и спокоен, потом вдруг:
– «А знаете, Радзинские‑то ведь оказались бандитами. Он сам признался, что брал все время себе мой паек – весь мой паек. Вы подумайте! Холодные, спокойные бандиты. Это после стольких демонстраций заботы и преданности».
– Кому же он признался?
– «Фаине Георгиевне».
Я молчала. По‑видимому, раздраженная этим молчанием, она несколько раз повторила слова о бандитизме. Потом:
– «Как я скучаю по Наде… Очень хочу ее видеть. Почему‑то она ни разу не пришла… »
В ответ на мой удивленный взгляд:
– «Да, в ту больницу я не хотела, чтобы она пришла, та уж была слишком страшная… (Зачем она лжет мне? Ведь я знаю, почему она не хотела.) А здесь нарядно, хорошо… Пусть она придет в воскресенье… Ведь она и Ф. Г. и Ломакина спасли мне жизнь. Иначе я давно лежала бы на кладбище. Особенно после того, как ваш убийца врач, которого вы привели [зачеркнуто полторы строки. – Е. Ч. ] Скажите, зачем вы его тогда привели? Для чего?»
– По‑видимому для того, чтобы убить вас, NN. Для чего же еще!
Затем – от полной растерянности перед этой настойчивой грубостью, непостижимой и непристойной [продолжение отрезано. – Е. Ч. ]
Скоро пришла Ф. Г. Я встала. NN радостно подошла к ней:
– «Я сама мыла голову!»
– «Ну NN, разве можно самой!»
[вырезана половина страницы. – Е. Ч. ]
Тихонов говорил мне, что экземпляр рукописи уже получен. Многое вымарано. В частности – «Тринадцатый год».
«ТАК БЫВАЕТ В ЖИЗНИ…»
Сохранились шесть «Ташкентских тетрадей» Лидии Чуковской за 1941 – 42 годы. Б о́ льшая часть записей в этих тетрадях касаются Анны Ахматовой, но есть и другие – стихи этого времени, написанные самой Л. К., случайные разговоры, услышанные на улице, домашние события. Одна из этих шести тетрадей подарена Анной Андреевной.
Первое время после разрыва с Ахматовой Л. К. возвращалась мысленно к его причинам.
Вот некоторые записи 1943 года:
«Целый день думаю, думаю об Анне Андреевне. Ищу свою ошибку, свою неправоту. Мне легче было бы быть неправой, чем видеть ее – недоброй, несправедливой, ошибающейся, непонимающей…».
«И у меня вдруг страшно сжалось сердце. За что они все предали и оскорбили меня. И А. А. – такая умница. Неужели она не видит, что во мне нет ничего кроме нежности к ней?»
«Глупый разговор об А. А. (с Н. С. Родичевой. – Е. Ч.)
– Я всегда чувствую себя с ней напряженно, нелегко.
– Это вполне естественно. Чувствовали бы вы себя легко и свободно с Лермонтовым, например?
– Что вы, что вы, Л. К.?.. Вы преувеличиваете.
Как безнадежно близоруки люди».
«…гениальность стихов затмевает все». (Записано, когда Л. К. получила ташкентскую книжку Ахматовой в издательстве. – Е. Ч.)
В 1965 – 68 годах Л. К. перечла свои ахматовские и общие дневники. Позже она много раз к ним возвращалась, работая над «Записками об Анне Ахматовой».
Судя по ее дневнику, она прочла «Ташкентские тетради» несколько раз. Но не успела приготовить их для печати. Сомневалась, колебалась, откладывала. Лучше всего передают ее отношение к этим страницам ее собственные строки в дневнике, написанные в разные годы, на протяжении более четверти века:
«Я кинулась в холодную воду – читаю свои Дневники 1942 года. Свой мученический Ташкент. Боль – но уже не кровавая». (12 января 1968)
«Продолжаю читать свой ташкентский дневник. Еще не вижу, в каком размере надо это давать, в прежней ли форме, и в каком виде коснуться, и коснуться ли ссоры и дурных, некрасивых черт жизни А. А.» (13 января 1968)
«Перечла помаленьку Ташкентский Дневник. Как быть – еще не знаю, но бездна интереснейшего». (15 января 1968)
«Какая жизнь кидается на меня из них, когда я перечитываю эти старые, грязные, шершавые, сшитые тетради! Я все забыла – и вдруг сразу все мне навстречу». (9 апреля 1968)
«Перечитываю Ташкентский Дневник. Тяжело. Но очень манит писать». (21 сентября 73)
«…кое‑как конспектировала свои 40‑ые годы. Это нужно для предисловия ко второму тому. Но как же писать… как…» (11 июня 1979)
«С ужасом и отвращением перечитываю свои Дневники 40‑х годов… Какое мое ничтожество, какая постоянная немощь перед жизнью, всегда поражение – денег нет, жилья нет… себя спасти от безоплатной работы, от лохмотьев – тоже не могу. Беспомощно, беззащитно, тщетно, бездарно». (11 июня 1979)
«Работали с Финой – конспектировали “красную тетрадь” 1941 года, оказавшуюся необычайно важной, важнее, чем я думала и помнила… – главное – Ташкент 1941 года, А. А. и “Поэма”, А. А. и мои стихи, “это ен на он'у пошел или ена на яво” – как я могла забыть это?.. Там и многие стихи мои, и слова о них АА, и ее поправки, и когда какие строфы возникали в “Поэме”. Но когда я напишу все это? (Многое вспоминается важное не записанное, когда читаешь эти записи, и очень точно)». (8 июля 1979)
«Вспоминать Ташкент мне вредно. Город предательств… После Ташкента я десять лет не видела А. А.; потом подружилась с нею снова и дружила до гроба, но не забывала о ее Ташкентских поступках никогда. Простить можно, но забыть (то есть видеть человека прежним, до проступка) нельзя никак». (15 декабря 1979)
«…читала ташкентский свой дневник. Пока совершенно не знаю, что мне с ним делать. Люша говорит: продолжить им первый том. Нет. По логике так, а по музыке нет. Ввести после конца третьего тома? Нет, после смерти А. А. уже ничего нельзя. Надо бы сделать отдельную книгу «Из ташкентских тетрадей» или «В зазеркалье». Но дело в том, что я не в силах окунуться в Ташкентские ужасы – самый ужасный период моей жизни после 1937‑го – измены, предательство, воровство… некрасивое, неблагородное поведение А. А., нищета, торговля и покупка на рынке, страшные детские дома, недоедание, мой тиф… » (20 февраля 1982)
«Ах, придется мне, придется писать Ташкентский период, а я хотела обойтись без». (12 сентября 1985)
«…совершенно не дают работать. А в ночные страшные часы так много мыслей! Написать бы, например, о проезде Пуниных через Ташкент, о встрече А. А. с Н. Н., о вокзале, сборе хлеба и пр. – что и вызвало столь знаменитое покаянное письмо Н. Н. к А. А… Но и думать нечего». (29 января 1990)
«Нет, надо, надо мне расшифровать свой Ташкент, умирать еще нельзя». (18 мая 1991)
«Фина привезла домой тетрадь 1967 года (об А. А. после смерти) и 1942 – 43. Ташкент. Как я боюсь их!» (2 сентября 1992)
«Да, еще – необходимо прочесть мою Ташкентскую тетрадь, ведь о 1942 году в Ташкенте никто ничего не написал. Да там и много лишнего, что надо было бы уничтожить». (1 апреля 1993)
«…я с головой погрузилась в Ташкентские Записные книжки. Они такие страшные! Какой Двор Чудес с ними сравнится.
“Записная книжка” ташкентская ничуть не похожа на мои Ленинградские и Московские Дневники. Надо будет – если доживу – искать для них совсем новую форму. Скажем, выписки о ее литературных мнениях, может быть. Потому что там все мельком, на ходу. Когда я переписывала свои Дневники – оказывалось, что я помню гораздо меньше, чем там написано; а когда читаю Записные Книжки – помню гораздо больше, полнее. Впрочем впереди еще толстая тетрадь… Может быть там полнее… Вообще, если займусь, трудно будет: обваливается на меня вся моя неумелая, жестокая и беспощадная жизнь. Я так была ошарашена Ташкентом, что читала Записные книжки даже ночью, не могла оторваться. Как там А. А. нуждалась во мне, как хвалила мои стихи! “Главное, чтобы вы не погибли!” Или “Что было бы со мною без вас”. Если я два дня не приходила, она посылала за мной гонцов или являлась сама… Когда мне срочно надо было окончить работу – устраивала мне у себя рабочее место и никому не позволяла входить и мешать… Рассказывала о себе, об Ольге Афанасьевне, о своих романах… И все это рухнуло – и как и что мне еще предстоит читать». (22 апреля 1993)