Остановил сумасшедших, которые пытались разорить твою жизнь и жизнь ста двадцати миллиардов других людей. Защитил Закон и вывел из-под удара Фалангу. Делом заплатил за дело, вытравил пятно со своей репутации. Продвинулся по службе и оправдал доверие начальства.
Все так. Почему Беатрис Фукуяма — отчищенная и улыбающаяся — кажется мне страшней той ведьмы, которая шла на меня, вывалив передо мной напоказ свою старость? Почему слова, которые я услышал тогда, для меня важней слов, которые мы все услышали только что?
«Ну как?»
Как использованный презерватив, господин сенатор. Рад, что пригодился. Спасибо, что выбрали нашу марку.
Я молодец. Я хороший парень. Я помню, как пахнет сгоревший заживо человек.
Но этот запах не отменяет правоты Шрейера. Он подобрал мне подходящую роль и объяснил ее так, чтобы я с ней справился. Потратил на это время, вместо того чтобы просто приказать мне — или кому угодно.
Гляжу на его сообщение и не знаю, что ответить. В конце концов набираю: «Почему я?» Эрих Шрейер откликается сразу: «Дурацкий вопрос. Я спрашиваю себя о другом: если не я, то кто?»
А через минуту приходит еще одно: «Можешь отдохнуть, Ян. Заслужил!»
И вот я сижу напротив его роскошной жены в кафе «Терра», и вокруг нас — саванна и вечер, который никогда не станет ночью; посетителям нравится закатное африканское солнце, а на темноту они могут посмотреть где угодно. Поэтому жирафы — два взрослых и неуклюжий детеныш на путающихся ногах — будут ходить по кругу неустанно, вечно и никогда не лягут спать. Но им, конечно, все равно: они ведь давным-давно умерли.
— Смотри, какой милый! — щебечет рядом какая-то девушка, показывая своему кавалеру на маленького.
|
— Куда вы? — спрашиваю я у Эллен Шрейер.
Она уже встала и собирается уходить, а я никуда не спешу.
— И что мой муж? — Эллен сжимает губы; в ее очках-авиаторах я вижу только себя.
— Ваш муж оказался прав во всем. — Я опрокидываю в себя стакан «Золотого идола» и ничего не чувствую.
— Он прекрасный человек. Мне пора. Вы меня проводите?
— Что же вы... Не будете допивать вашу воду?
— Давайте я заплачу? Я понимаю, место не из дешевых... Но мне не хочется насиловать себя только потому что вам жаль оставлять недопитой воду из-под крана.
За вас уже заплатила Беатрис, хочу сказать я. Не все из нас выглядят на двадцать. Вы говорите, что не боитесь старости? Я знаю человека, Эллен, который поменялся бы с вами: ваша кокетливая усталость от вечности — на ее седые патлы, пигментные пятна, развалившуюся грудь. Вы готовы?
Я гляжу на ее бокал: он наполовину пуст.
Обычная вода, такая течет из-под крана в каждом доме. Два атома водорода, один кислорода, какие-то случайные примеси и приличная концентрация ретро-вируса, который, попав в организм человека, денно и нощно перекраивает его геном, вписывает свои белки в человеческие ДНК, вычищает те участки, по вине которых мы стареем и умираем, и заполняет их своими, которые дарят нам юность. Вот она, прививка от смерти. Строго формально, бессмертие — это болезнь, и наш иммунитет, неандерталец с дубиной, пытается бороться с ним. Так что на всякий случай мы заражаем себя бессмертием каждый день заново, просто наливая себе сырой воды. Разве можно придумать более удобный способ вакцинации?
— Увы, за вас уже заплачено. — Я поднимаюсь. — И конечно, я вас провожу. Перед ресепшен — череда туалетных комнат, стена коридора превращена в искусственный водопад, пол выстлан эбеновым деревом, свет тусклый — лампы спрятаны в бычьи пузыри.
|
Я толкаю черную дверь, беру Эллен за руку и втаскиваю ее в туалет. Она дергается, но я зажимаю ее губы. Беру за ее девчачий пони-тейл, запрокидываю голову назад. Бутсами бью по ее пижонским ботинкам, раздвигаю ей ноги, как при обыске. Она мычит, и я засовываю пальцы ей в рот. Свободной рукой нащупываю ремешок, пуговицы, молнию, суетливо, в жаре расстегиваю, раздергиваю, разрываю, спускаю по колени ее кокетливые штаны с кармашками, запускаю руку ей в трусы, хозяйничаю там — Эллен пытается лягнуть меня, кусается, но я не отпускаю, настаиваю, заставляю — и еще через несколько секунд мои пальцы, в которые она до крови вцепилась зубами, трогает, обезболивая, ее язык; не ослабляя своей хватки-судороги, она облизывает меня, покоряется и подается задом ко мне, приподнимается, раскрывается, мокнет и слепо шарит уже у меня в паху, хочет найти застежку, шепчет что-то сердито, вжикает, просит, вскрикивает, наклоняется сама вперед и приподнимает услужливо одну ногу, и позволяет себе, чтобы я делал с ней все, что мне угодно. Очки слетают с Эллен, курточка сбилась, она высвободила грудь, ее глаза закрыты, она лижет зеркало, в которое уткнулась лицом...
Мне зло, и мне хорошо от того, что я сдернул за волосы с Олимпа ее, надменную богиню, что я соскребаю с нее позолоту ногтями, что каждым своим вскриком она низводит себя до человека, что я опускаю ее до себя.
|
И я бьюсь в нее, бьюсь до потери себя, до растворения, и вот оба мы уже никакие не люди, а два спаривающихся животных, и именно так нам лучше всего.
Глава XIII. СЧАСТЬЕ
— Тебе нравится моя стрижка? Я так хотела, чтобы тебе понравилось... Тебе нравится, Вольф?
Никто ей не отвечает, конечно. В кубе почти совсем темно. Еле светится, вывернутое почти в ноль яркости, распахнутое окно в Тоскану, обычная заставка моего домашнего экрана. Я стою в дверях и вслушиваюсь в ее заискивающее мяуканье. Аннели у меня дома; спит и разговаривает во сне.
Закрываю дверь, присаживаюсь на край кровати. Чувствую себя так, словно пришел навестить раненого товарища в больничную палату. Полумрак, чтобы глазам не было больно, плотная тишина, потому что всякий звук — это ножом по стеклу, в воздухе — суспензия недавней беды, слова Аннели как горячечный бред. Ей нужно одолеть то, что случилось, собрать силы жить дальше. Притрагиваюсь осторожно к ее плечу.
— Аннели... Просыпайся. Я принес еду. И вот еще шмотки кое-какие...
Она ворочается и постанывает, не желая расставаться с Рокаморой. Потом пытается потереть глаза, вместо своей кожи натыкается на стекло и вздрагивает, будто в нее шокером ткнули. Садится в постели, подтягивает колени и обнимает их замком. Замечает меня, поеживается.
— Я не хочу.
— Тебе надо поесть.
— Когда Вольф меня заберет?
— У меня тут кузнечики со вкусом картошки, и еще салями...
— Я не голодна, я же объяснила. Могу я уже снять с себя эти очки?
— Нет. Система распознавания лиц работает все время. Стоит ей тебя засечь — и через пятнадцать минут тут будет звено Бессмертных.
— Как она меня тут увидит? Это же твой дом! Ведь этот куб — твой?
— Откуда мне знать, что тут нет камер?
Она сидит, сгорбившись, сцепив руки на коленях. На Аннели черная рубашка, воняющая Рокаморой, и мои зеркальные очки; в них я вижу только себя — загородивший собой дверной проем черный силуэт, умноженный на два.
— У меня тут еще для тебя кое-какие шмотки... Переодеться в чистое.
— Я хочу позвонить Вольфу.
— Ты двое суток не ела, почти не пьешь, так ты долго не протянешь!
— Почему ты не разрешаешь мне связаться с Вольфом? Экран свой запер паролем... Дай мне комм, я хотя бы напишу ему письмо. Скажу, что со мной все в порядке.
— Я же объясняю тебе... Нельзя. Все перестанет быть в порядке, как только ты отправишь это свое письмо. Пойми, они знали, где вы жили. Значит, за вами следили. Перехватывали ваши разговоры и переписку. Они сейчас ждут, кто из вас не выдержит первый. Нас накроют через секунду.
Тогда она ложится обратно и отворачивается лицом к стене.
— Аннели? Аннели молчит.
— Воду забыл. Я сбегаю за водой, хорошо? Она не шевелится.
Я ставлю кузнечиков на откидной столик и выхожу.
В очереди у трейдомата меня все время хлопают по плечу и окликают: не слышу, как цепь жаждущих отовариться подвигается пошагово вперед, к прилавку. Я покупаю ей кузнечиков, планктонную пасту, мясо, овощи — она ни к чему не притрагивается. Может быть, чувствует что-то, понимает, что она в неволе.
Но выпустить Аннели я не могу. Я отрапортовал Шрейеру о ее ликвидации, тот потрепал меня по холке; но принял ли он мои слова на веру, я понятия не имею. Не имею понятия, не внес ли он Аннели в базу разыскиваемых лиц после того, как я ее убил, не были ли люди с перекроенными лицами на самом деле его запасными игроками, не ищут ли они теперь Аннели по всей Европе, и не знают ли они уже, где она сейчас.
И конечно, когда люди Шрейера обнаружат ее живой и здоровой, господин сенатор будет неприятно удивлен. Тем более если ее найдут у меня дома.
Позволить ей вернуться к Рокаморе?
Партия Жизни — настоящее подполье, могущественное и разветвленное; десятилетия потребовались на то, чтобы наконец прижать Рокамору, хотя казалось бы — в Европе не спрятаться. Если я верну Аннели ее настоящему хозяину, он наверняка сможет сделать так, чтобы Шрейер никогда больше не добрался до его женщины, сумеет защитить ее. Я тогда окажусь доброй феей, любовь восторжествует, а карьерный лифт, посланный за мной на грешную землю моим терпеливым благодетелем, не захлопнет свои двери прямо у меня перед носом.
Вот это и есть идеальное решение. Не сажать ее на цепь, не опаивать снотворным, не врать ей от начала и до конца про все — а просто отпустить ее к Рокаморе. Потому что он знает, что с ней делать, а я понятия не имею.
И пусть он целует ее, пусть ее трахает, пусть обладает ею. Пусть эта лживая очкастая сволочь, этот слабак, этот болтун пользуется Аннели. Так? Потому что она ведь о нем мечтает, все уши мне уже прожужжала, не хочет ничего жрать, и еще спасибо, что воду я в нее хоть как-то вливаю.
— Привет! Вы вернулись! Забыли что-то? — улыбается мне стриженная под пони девчонка.
— Да. Воды. Без газа. Одну бутылку.
— Конечно. Еще что-нибудь? Не помню, я вам предлагала уже наши новые таблетки счастья?
— Предлагала. Ты же их предлагаешь каждый раз, нет?
— Простите, из головы вылетело. Ну, тогда все.
— Погоди... Как они вообще? Ничего?
— О! Отличные! Все очень довольны. Кстати, сегодня специальное предложение! Две пачки по цене одной, если вы покупаете в первый раз. Вы же еще не брали?
— Ты ведь знаешь все, что я брал и чего не брал.
— Конечно. Извините. Вам какой вкус нравится? Есть клубничные, мятные, шоколадные, манго-лимон...
— А есть безвкусные? И быстрорастворимые?
— Конечно.
— Давай. Ты обещала две пачки! Прекрасно выглядишь сегодня, кстати.
Я бросаю в бутылку две шипучие таблетки, потом размышляю и добавляю еще две. Пусть только кто-нибудь попробует сказать, что я не знаю, как сделать женщину счастливой.
Когда я возвращаюсь, Аннели лежит все в той же позе. Она не спит, просто смотрит в стену через темные очки. Я достаю стакан, с притворным усилием открываю уже открытую бутылку, наливаю ей.
— Вот вода. Попей.
— Не хочу.
— Слушай, я в ответе за тебя перед твоим Вольфом, ясно? Он с меня спросит, если ты окочуришься! Пей, я тебя прошу. Мне надо уходить, я хочу, чтобы ты поела и попила на моих глазах...
— Я не буду тут больше торчать.
— Тебе нельзя...
— Ты не можешь меня тут держать силой! — Аннели вскакивает на кровати; сжимает кулаки.
— Конечно, нет!
— Почему я не помню, как тут оказалась?
— Ты вообще хоть что-нибудь помнишь? Ты лыка не вязала, когда я тебя забирал!
— Я напилась, было дело, но чтобы выпасть на сутки?!
— Наглоталась какой-то отравы, я тебе еще волосы придерживал и на руках тащил, и вот благодарность...
— Почему он меня отсюда не забирает?!
— Что?
— Ничего!
— Успокойся. Пожалуйста, успокойся. Поешь... Хочешь, я чего-нибудь еще принесу тебе? Ты просто закажи, я найду...
— Я хочу выйти. Продышаться. Как тебя зовут? — спрашивает она.
Как меня зовут? Патрик? Николас? Теодор? Как зовут того меня, который давний друг Хесуса Рокаморы, и активист Партии Жизни, и бескорыстный защитник прекрасных дев? От неожиданности я чуть не разоблачаю себя, назвав ей имя меня-слюнтяя, меня-заигравшегося кретина, меня-клятвопреступника. Я ведь уже представлялся ей своим настоящим именем однажды, и если она запомнила мой голос, то могла запомнить и имя.
— Эжен. Я же говорил, — в последнюю секунду спасаюсь я.
— Я не могу тут больше сидеть, Эжен. Мне тут тесно, понимаешь? Я понимаю.
— Ладно. Ладно, слушай, давай так: ты съедаешь этих кузнечиков, выпиваешь воды, и мы идем гулять. По рукам?
Она разрывает пачку кузнечиков, набивает ими полный рот, жует с хрустом, запивает половиной стакана, набирает еще столько же — снова уминает. Безо всякого аппетита, просто выполняя свою часть сделки. Через минуту бутылка пуста, а от двухсот граммов кузнечиков остались отшелушенные крылышки.
— Куда мы пойдем? — спрашивает она.
— Мы могли бы прогуляться по блоку...
— Нет. Я хочу погулять по-настоящему. Я съела всех твоих братьев по разуму, я заслужила нормальную прогулку.
— Это опасно, я же сказал...
А она вдруг снимает мои очки и швыряет их на пол, а потом спускает ноги и одним движением давит стекла, калечит оправу.
— Оп! Опасно теперь сидеть дома.
— Зачем ты это сделала?!
— Я хочу туда! — Она указывает пальцем в мой экран, в холмы и небо Тосканы. — Я пялилась в эту твою чертову заставку двое суток и только и мечтала, чтобы свалить из этой клетки. Туда!
— Этого места давно нет!
— Ты проверял?
— Нет, но...
— Разблокируй экран. Какой у тебя пароль? Давай спросим!
Ее голос звенит; черт знает, что с ней может случиться от четверной дозы антидепрессантов. Моя блестящая идея на секунду кажется мне не такой уж блестящей. Я разблокирую экран.
— Найти локацию, изображенную на заставке, — командует она ему так просто, словно это не означает то же самое, что «найти святой Грааль» или «найти Атлантиду».
— Его нет! Этого места нет!
— Сверка завершена. Локация обнаружена, — докладывает экран. — Время в пути — три часа. Запишите координаты.
— Что за тряпки ты мне принес, покажи-ка? — требует Аннели. — Буэээ... Ладно, сгодится. Ну-ка отвернись, я переоденусь.
— Что? Погоди, мы туда не...
Она уже расстегивает рубашку Рокаморы.
Я понимаю одно: тут нам оставаться нельзя. Я очень рисковал, приведя Аннели в свой дом, — но это мой единственный угол, и мне некуда больше было ее вести. А после ее выходки нам надо спрятаться и выждать — другого способа проверить, параноик я или нет, не существует. Конечно уж, не в Тоскане...
Пока она занята собой, я осторожно приоткрываю дверцу шкафа: мне понадобится шокер и комплект формы. Воровато и торопливо запихиваю в рюкзак маску, черный балахон, шокер, контейнер...
— Ого! Ничего себе масочка!
Она стоит у меня за спиной — футболка велика, штаны коротки, волосы взъерошены, глаза горят, — глядя мимо аккуратно сложенной штурмовой формы на маску Микки Мауса, которая теперь висит на крючке в шкафу: убрал от нее подальше.
Маска старая, отлитая из какого-то допотопного пластика, и краска на ней потемнела, растрескалась, пошла морщинами; обтянутый пергаментной желтой кожей, Микки Маус выглядит на свой возраст. Вряд ли хоть какой-нибудь ребенок согласился бы надеть маску сейчас; но детей никто и не спрашивает.
Пытаюсь вспомнить, как я смотрел на Микки Мауса, когда был совсем мелким. Когда жил на первом из трех этажей интерната. В анимационных фильмах мышь всегда улыбалась, и я повторял за мышью. Мне очень хотелось понять, почему Микки Маус веселится, чему радуется. Старался почувствовать то, что чувствовал гребаный мышонок, и не мог. Но мне, наверное, до сих пор кажется, что он знает секрет детского счастья. Барыжа им, Микки Маус и выстроил свою империю на сотни миллиардов. Триста лет назад его парки развлечений процветали — народу через себя они прокачивали побольше, чем Ватикан. Но потом и те, и другие остались без клиентов: верующие образумились, а дети исчезли как вид. Церкви, мечети и луна-парки захирели, и их торговые площади были пожраны более трендовым бизнесом.
— Это у тебя откуда такая жуть?
— С блошиного рынка.
Империя рухнула, а от императора осталась посмертная маска, которую я купил за гроши у негра-старьевщика в Небесных Доках, базаре в облаках над Гамбургским портом. Я тогда решил, что выручаю веселую мышь из небытия так же, как она когда-то вытащила оттуда меня. Теперь она — моя личная вещь наравне с тремя комплектами формы Бессмертного, парой смен гражданки и рюкзаком.
— Давай сюда! — требует она.
— С какой это стати?
Но Аннели уже перетягивается через меня, срывает маску с крючка и надевает ее на себя.
— Ну ты что? Система же наблюдает за нами! Ты как думаешь, он-то не в розыске? — Аннели пальцем проводит по растянутым в улыбке мышиным губам. — Бррр... Какой-то он весь засаленный...
— Осторожней! Это антиквариат! Ему лет двести, наверное...
— Не люблю старые вещи. Они чужими душами фонят! — заявляет она.
— Она же веселая. Маска. Это Микки Маус.
— Не хочу даже думать, по каким случаям ты его надеваешь!
— Это просто сувенир...
— Нам не пора? Десять минут уже прошло, а ты обещал, что через пятнадцать нас уже загребут!
— Дверь... — нехотя командую я.
И через секунду Аннели оказывается снаружи.
— Подожди... Постой! — Но она уже улепетывает от меня по галерее, мне приходится кричать на бегу: — Не надо! Я не хочу туда ездить!
— Почему это еще? — оглядывается на меня через плечо Микки Маус, не сбавляя шага.
Потому что мне закрыт вход в эту волшебную страну, Аннели. Даже если мы приедем туда, мы там ничего не найдем. Я не могу попасть в край изумрудных холмов. Там будут руины или залитые бетоном котлованы, или небоскреб на тысячу этажей. Но дело не только в этом...
— Мне не интересно! Это глупо! Это просто картинка, заставка! На ней могло быть что угодно, любое место!
Аннели достигает края галереи и, взявшись за перила, сбегает по лестнице. Двумя площадками ниже она останавливается на секунду. Задирает мышиную морду вверх и кричит мне:
— Но ведь мы и бежать отсюда можем куда угодно, так?
Времени двенадцать ночи; еще только начинается третья смена жизни, и едва очнувшиеся от снотворного сомнамбулы, выползая из своих кубов, обалдело глазеют на нашу погоню. Контингент в моем блоке невыдающийся — клерки один другого мельче, к дебошу эта живущая по расписанию плотва непривычна.
Аннели-то проскочила мимо и канула, а мне в мой прудик еще возвращаться, так что я держу свои специальные навыки при себе, стараюсь лишнего внимания не привлекать, не спешу слишком, поддаюсь; так ей удается домчаться до выхода из блока и вместе с квелой толпой выбраться наружу. Настигаю я ее только у самого хаба — потому что она начинает прихрамывать. Но когда я беру ее за плечо, Аннели смеется.
— Ты еле ползешь! — кричит она мне, запыхавшись. — Ты черепаха! Давай, черепаха, вводи координаты! Какая туба нам нужна?
Нас уже всасывает в воронку хаба, вокруг миллион людей, они выпялили на девчонку в старинной маске свои глаза, они обложили нас своими ушными раковинами, и каждый наш шепот непременно угодит в эту ловушку. Я не могу сейчас спорить, не при такой прорве свидетелей. Так что я просто беру Аннели за руку и послушно диктую коммуникатору координаты, которые она запомнила наизусть.
К гейту она меня тянет сама — на нижний уровень, сообщение на дальние дистанции. Экспресс «Римский орел» отправляется каждые двадцать минут и делает тысячу километров в час; в Риме нужно сделать пересадку.
Поезд уже подан, до отправления — секунды. Он весь цвета ртути, вдвое шире и выше состава обычной тубы и такой долгий, что голова состава сжата перспективой почти в точку. Последние пассажиры, докурив, исчезают в его чреве.
— Постой! Мы не можем туда ехать... Тебе туда нельзя!
— Это еще почему?!
— Потому... Тебе к врачу надо сначала... У тебя вся постель в крови была... — Надо отговорить ее от этой бредовой затеи, и мне уже все равно как. — Что они с тобой сделали? Бессмертные?
Микки Маус смотрит на меня радостно, улыбка до ушей.
— Ничего. Ничего такого. И я не хочу об этом. Ты готов?
— Но...
— Не понимаешь, да? Ладно. Вот веселая игра: я больше не Аннели, а кто-то другой, так? — Она стучит пальцем по своему черному носу-маслине. — Если мужчина, с которым я прожила полгода, оказывается не Вольф Цвибель, а какой-то террорист, почему это я обязана оставаться собой?
— Аннели...
— Я ничегошеньки не знаю о том, что стряслось с этой твоей Аннели. И ты будь кем-то другим, не Эженом, а кем хочешь. Аннели остается тут, а я поехала! — Она вырывается и машет мне рукой.
— Погоди! Я не знаю, как мне покупать на тебя билет... Чтобы нас не засекли. Давай подождем следующего!
— Нет никакого следующего! Есть только этот! — Она припускает к ближайшим дверям.
Без спросу прижимается к какому-то дистрофику в дизайнерских очках и вместе с ним проходит через турникет. Я еле успеваю вскочить на подножку — закрывающаяся дверь пищит недовольно, чуть меня не прищемив. Аннели в проходе благодарит раскрасневшегося очкарика, чмокает его своей маской в щеку. Я толкаю этого ботана плечом, забираю ее и веду вперед.
— Ты с ума сошла! А если контролеры? На дальних дистанциях они бывают! Тебя могут опознать...
Пол мягко светится, стены вишневые, по обе стороны коридора, за огромными овальными окнами — номера-купе с диванами белой кожи и ворсистыми коврами, внешние стены, снаружи непроницаемые, изнутри прозрачны.
— Придумаем что-нибудь. О, смотри, свободное купе!
— Это же первый класс! Идем хотя бы в другой вагон!
— Какая разница? У меня все равно нет билета. Будем считать, что у меня нет билета в первый класс!
И она решительно отодвигает прозрачную дверцу вбок. Первый класс до Рима стоит целое состояние и рассчитан на людей солидных; требовать у таких билет на входе — значит, сомневаться в их порядочности. Тут все на честном слове.
Первым делом Аннели скидывает кеды, погружает босые ноги в ворс.
— Супер!
И только потом задвигает дверь, командует окну в коридор затемниться и снимает маску. Под пергаментной кожей старой мыши — Аннели: юная, разрумянившаяся, лихорадочно веселая.
— Здесь-то камер нету.
— Хочется верить.
— Хватит параноить, уже не смешно. У тебя еще кузнечиков не осталось? Я достаю второй пакет.
Она нетерпеливо раскусывает его, вываливает всех кузнечиков на шпонированный русским деревом стол сложной формы, потом делит кучу надвое ребром ладони — примерно надвое, отваливая себе чуть больше.
— Вдруг дико есть захотелось! — говорит она. — Налетай! Беру кузнечика, отшелушиваю крылышки.
— Очень! — хвалит Аннели кузнечиков; набила ими себе полный рот и хрустит вовсю, забыв, кажется, что крылья считаются несъедобными. — Ну давай, рассказывай! Что там в этой твоей заставке такого особенного?
Я жую — намеренно, через силу: во рту сухо, кусок в горло не лезет.
Вслед за белым кроликом я протиснулся в черную нору, в нору, куда взрослый человек не пролезает; для ребенка все обернулось бы волшебным путешествием в страну фантазий, а взрослый застрянет и погибнет под завалом карстовых пород.
Это вид из окна дома, сложенного из кубиков, Аннели. Когда я был маленьким, я придумал себе, что это мой дом, а идеальная пара в летних одеждах, которая качается в креслах-коконах на лужайке, — мои родители.
Но мои приемные родители — давно умершие второсортные актеры, и между ними ничего не было: в лучшем случае перепихнулись между делом на съемках. Мой дом — декорация, построенная в павильоне. А эти зеленые холмы, и часовни, и виноградники — это...
— Ладно, у меня к тебе разговор посерьезней, — перебивает меня Аннели; я весь подтягиваюсь, готовясь врать.
— Да?
— Я вижу, у тебя с аппетитом проблемы. Ничего, если твоих кузнечиков тоже съем я? — И, не дожидаясь ответа, она уже сгребает мою кучку себе.
— Бери, конечно, — рассеянно говорю я. — А о чем разговор?
— Отбой, разговор уже состоялся. — Она отправляет себе в рот очередную порцию, уже из моих. — Ты думал, мы сейчас о смысле жизни побеседуем?
Надо, наверное, попробовать эти таблетки. С Аннели они сделали настоящее чудо, а мне хватило бы и фокуса.
— Чего, интересно, у тебя такая кислая рожа? Каждый день в первом классе по всей Европе катаешься? — Аннели растягивается на диване. — По сравнению с твоей халупой — настоящий пентхаус! Жаль, что всего полтора часа ехать!
— Нет.
— Нет — не жаль?
Нет, в первом классе я бывал всего раз — на задержании одной парочки, которая тоже думала сбежать от проблем; и нет, я не катаюсь по Европе: обычно я не пересекаю границы сферы ответственности нашего звена.
— Жаль. Жаль, что поддался и поехал с тобой.
— Ау! — Она стучит пальцем мне по лбу. — Там есть еще другие каналы? Я бы переключилась.
— Где?
— У тебя в голове. Ты все время говоришь одно и то же. Одна программа — про то, что Аннели в опасности, а вторая — Эжен — Эжен ведь, да? — не хочет ехать в Тоскану. Скукотень.
— Извини, не могу не думать о том, что нас вот-вот сцапают...
— Конечно, можешь. Потому что сцапают не нас, а Эжена и Аннели, а мы-то совсем другие персонажи, мы ничего о них и не знаем. Так что расслабься.
— Бред!
— А у тебя вообще все в порядке с фантазией, а? — хохочет она.
Я встаю со своего места, подхожу к стене-окну. Двойная магнитная колея, по которой скользит наш поезд, цепляясь то к одной башне, то к другой, впереди закладывает вираж, набирает высоту, поднимаясь над смогом, напитанным светом рекламы, и разворачивая нас на юго-запад; и навстречу нам по ней издалека бесшумно мчит такой же могучий состав, струя расплавленного металла. Вот обратный поезд, говорю я себе. Оттуда можно вернуться. Это просто небольшая турпоездка.
— Ты не Аннели, ладно, — сдаюсь я. — А кто ты?
— Лиз. Лиз Педерссен. Девятнадцать А. Из Стокгольма.
— И что ты делаешь в первом классе римского экспресса, Лиз? Она подтягивает ноги, подмигивает мне.
— Убегаю из дома.
— Зачем?
— Влюбилась в итальяшку, который торгует нелегальными электродами-нейростимуляторами. Папа сказал, что я могу быть с ним только через его труп.
— И что, ты избавилась от папы?
— А что мне оставалось? — смеется она. — Но итальяшка того стоит. Настоящий мастер стимуляции.
— Я ему завидую. Он будет тебя встречать там, в Риме?
— Да. Но у нас с тобой еще целый час! За час многое можно успеть. Только расскажи мне сначала о себе.
— Патрик.
— А фамилия у тебя какая?
— Дюбуа.
— Прекрасная фамилия. В Париже у каждого второго такая.
— Патрик Дюбуа Двадцать Пять Е, — уточняю я и заминаюсь.
— Да у тебя хорошо язык подвешен, Патрик! Знаешь, что сказать девушке.
Я жую щеку, стараюсь не глядеть на ее перемазанные маслом губы, на ее коленки, на тонкую шею, торчащую из круглого разреза футболки.
— Придется тебя пытать, Патрик. Чем занимаешься?
— Я... Врач. Геронтолог. Изучаю проблемы старения.
— Ого! А ты-то что делаешь в первом классе? Вот вопрос! Клиентов у тебя осталось — по пальцам пересчитать, и все сидят на социальном пособии. С такой работенкой тебе еле должно на кузнечиков и воду хватать. Хотя... — Она переворачивает пустую упаковку, вытряхивает крошки. — Не удивлюсь, если ты на самом деле рассказываешь про себя. Ты ведь это придумываешь, я надеюсь? Так не по правилам!
Что, если я сейчас предложу ей другого себя? Ян. Ян Нахтигаль Два Тэ. Безродный. Бессмертный. Как она будет играть со мной после этого?
— Но это даже красиво вообще-то, — смеется она. — Бедный ученый, который занимается какой-то устаревшей ерундой. Ты все-таки романтик. А сколько тебе лет?
— Триста, — говорю я. — Когда я начинал заниматься своим делом, оно еще не было устаревшим. Тогда геронтология была самой востребованной наукой.
— Молодчага! Такой упертый! — хвалит меня она. — И отлично выглядишь для своего возраста. Ну-ну, что ты покраснел?
— А тебе сколько... Лиз? Она картинно отмахивается.
— Что за вопросы? Важно только то, на сколько я выгляжу, разве нет? Ну, допустим, пятьдесят. Но мне ведь столько не дашь?
Глаза ее набрали полный сок, заблестели, щеки порозовели.
— А ты помнишь еще свою мать?
— Что?
— Ты говоришь, что тебе пятьдесят и у тебя есть отец. Значит, Выбор сделала твоя мать, так? Ведь пятьдесят лет назад Закон о Выборе уже действовал. Получается, если о тебе решил заботиться твой отец, то мать получила укол и умерла где-то сорок лет назад, так? Тебе было десять. Вот я и спрашиваю: ты еще ее помнишь?
— А ты свою?
— Я, Патрик Дюбуа Двадцать Пять Е, отлично помню, как выглядит моя мать. Она до сих пор жива, у нее милая квартирка над Гамбургом с видом на рыбный завод, и я навещаю ее по выходным. Выглядит она не хуже тебя. Деталь: из-за чертова завода у нее всегда стоит такая вонь, что в глазах темнеет, но мама ее даже не слышит. Зато везде, где пахнет рыбой, для меня дом.
— Ну вот видишь? Молодчага! — хвалит меня Аннели. — Заработала фантазия!
Она проводит по лбу тыльной стороной ладони, сбивая волосы набок, потом сцепляет руки на животе. Вдыхает глубоко, не выпускает воздух долго, ее глаза стекленеют.
— Все в порядке? — спрашиваю я.