Петрович с утра принялся чинить дровяник, им говорить не мешал. Но глухие удары молотка больно отдавались в голове у Митяя, будто бил постоялец не по доскам, а прямо ему по затылку.
Обедали втроем молча. Когда уже выпили чай и собрались встать из-за стола, мать произнесла строго и твердо:
– Давай, Петрович, переноси свою постель в дальнюю комнату.
Она, конечно, видела, как вздрогнул Митяй, как потемнели его глаза, как заострились скулы. Она не могла этого не видеть. Но, замолкнув лишь на мгновение, продолжала:
– В доме – комната свободная, а человек замерзает на веранде. В конце концов ты деньги за постой платишь. И я не изверг какой-нибудь, чтобы издеваться над человеком. Конечно, топить придется больше. Так ты выпиши угля и дров, тебе как фронтовику положено – дадут. Так что давай потряси как следует одеяло, побей палкой матрац и заселяйся куда велят!
Последние слова она как отрезала. Было ясно, что решения своего она не отменит.
Митяй сидит, будто оглушенный. Не двигается. Молчит. Кажется, даже ничего не слышит. И только в голове часто и больно: «тюк-тюк». Будто все еще стучит молоток постояльца. Только теперь уже не во дворе, а где-то прямо в голове.
– Эй, Митяй! Выдь-ка на улицу! – в приоткрытую дверь заглядывает Никита. – Иди-ка сюда!
– Ну, чего тебе?
Никита машет рукой куда-то себе за спину.
– Ну надо, пошли! – И он выразительно, заговорщицки подмигивает.
– В зоску, что ли? – нарочито громко спрашивает Митяй.
Никита испуганно прижимает палец ко рту:
– Тихо! Ты чего это?
– А!
Митяй встает из-за стола, не сказав матери «спасибо». Схватив с гвоздя фуфайку, выскакивает за порог. Одевается уже в сенях.
- Ты чего это такой? – смотрит на него Никита.
- Какой – такой?
- Да какой-то вздрюченный.
- Ничего не вздрюченный – нормальный! – Ему не хочется говорить об этом даже с другом. – Кто там, на пустыре? – переводит он разговор на другое.
- Затубинцы пожаловали. Улица на улицу. У тебя зоска-то в кармане?
- Да здесь, здесь, – рассеянно отвечает Митяй, и Никита теперь уже точно видит, что друг явно не в себе. А ведь ему сейчас играть придется. За Партизанскую. Чего это он? Случилось, видать, что-то. Но Никита не допытывается, что именно: захочет – сам расскажет. Однако Митяй разговора не начинает. Так молча до пустыря и доходят. А там уже и игроки, и публика почти в полном сборе.
За Суреновой банькой, в дальнем углу дикого, буйно заросшего сорной травой пустыря есть у мальчишек свое потаенное место. Летом в бурьяне легко спрятаться от бдительных родительских глаз. Устоявшие под тяжелыми осенними дождями когтистые кусты чертополоха и сейчас не каждого пропустят сюда.
Хозяева пустыря – мальчишки. Собираются они здесь не для самых праведных дел. Собравшись, выставляют вокруг дозор – свистнуть, если кто из взрослых поблизости появится, да гнать прочь малышню. И тогда из-за стены бурьяна слышится таинственный манящий звон да приглушенные голоса. Дзинь – недолет! Дзень – перелет! Дзинь – дзень – чика!
Чика – игра запретная, потому что на деньги. Считается, что в чику играют только ворюги да блатяги. И матери боятся чики, как огня, и порют нещадно по одному лишь подозрению, что играл. Но чика притягивает, как мед. И в глухом углу то и дело слышатся крамольный звон монет и приглушенные голоса.
Правда, на Партизанской настоящих игроков в чику нет. Потому что не водится здесь лишних денег. А если все же порой идет игра, то совсем по малости. Собираются только свои. Из кармана в карман переходит горсть знакомых каждой своей вмятиной пятаков.
На этот же укрытый от посторонних глаз пустырь собираются играть в зоску. Не так, между прочим, – так-то можно хоть где, – а серьезно, например, улица против улицы. Настоящую игру можно провести только здесь – никто не помешает. Потому что в любом другом месте обязательно кто-нибудь из родителей увидит, а увидев, тут же посчитает своим долгом это «безобразие» прекратить. Вообще-то зоска – игра вроде не запретная, но почему-то ужасно не любимая взрослыми. Прямо поразительно, отчего это приводит их в ярость крошечный кусочек свинца с приделанной к нему опушкой из меха. Никакого ведь вреда от него. Вся игра-то – пинай себе зоску согнутой ногой, подбрасывай вверх, старайся вовремя поддать снова, чтобы не упала на землю, – вот и все. Никому-то от этого ни жарко ни холодно. Так нет же – каждая мать так и норовит найти эту несчастную зоску и кинуть в печь.
Однако, несмотря на опалу, ни один уважающий себя пацан без зоски не ходит. И пускает ее в дело при любом мало-мальски удобном случае: когда идет по улице – ведь играть можно и при ходьбе, в очереди – только отойди в сторону, даже в школе на перемене – конечно, когда учителя не видят, – они зоску, как и родители, просто терпеть не могут. Но это все – лишь подготовка к главному. Настоящая же игра идет только здесь, на пустыре, за Суреновой банькой. И разыгрываются же тут баталии! И кипят же страсти! Конечно, каждый раз бывают и победители, и побежденные. Но есть и общепризнанные лидеры. Эти играют только между собой. Поглядеть на их игру собираются пацаны со всей округи. Вот как сегодня, например.
Да, игра сегодня будет – что надо. Считай, все чемпионы налицо. Очередь – по жребию. Первому выпало Коляну Петухову, или попросту – Петуху. Поглядишь на его игру – сроду не скажешь, что это мастер. Неинтересно как-то играет. Быстро-быстро, мелко-мелко колотит ногой подпрыгивающую зоску, так, что и следить, и считать трудно. Всегда кажется, что играет Колян из последних сил и вот-вот выдохнется совсем, упустит зоску. А он знай себе поколачивает ее, будто семечки щелкает. Наверное, не останови его – сутки так щелкать будет.
Вторым в круг выходит Вовка Колесников, Колесо. У этого совсем иная манера. Колесо пинает зоску не торопясь, будто нехотя. Подбрасывает ее высоко, ногу поднять не спешит, и оттого кажется, что вот сейчас зоска упадет. Но он всегда успевает поддать ее ногой у самой земли.
Признанный чемпион – Петя Казанец, Петюня Длинный. У этого точно – есть свой секрет. Мальчишки, услышав, что будет играть Петюня, бросают все и бегут смотреть его игру. Однако, сколько они ни таращат глаза, секрета его разгадать не могут. В обычной жизни он неуклюж, неповоротлив, ходит – ногами землю загребает. За что ни возьмется – обязательно опрокинет или же разобьет. Мать за это зовет его медведем. Однако прозвище это среди его сверстников не закрепилось. И только из-за зоски. Бьет Петюня не высоко, но и не мелко – средне. Но бьет по-особому – с оттяжкой. Словно он зоску гладит ногой. А она будто льнет, прилипает к нему. Никуда от него, сроду не падает. Он, и когда заканчивает игру, подкинет ее ногой, на лету поймает в ладонь и спокойно в карман положит. Пацаны не помнят, чтобы Петюня свою зоску с земли поднимал.
Обычно игроки соревнуются просто по счету – кто дольше зоску не потеряет. Все очень просто. У чемпионов же все гораздо сложнее. Если им по счету играть – конца игре не будет. Разве только заждавшиеся матери палками разгонят. Нет, мастера начинают сразу с фигур: кружатся с зоской на одном месте, ходят с ней по кругу, змейкой, вперед – назад, с поворотом и остановкой, с переменой ног, отдельно правой и левой, два раза одной, два – другой, с приседанием и, наконец, то же самое – с закрытыми глазами. Словом, целое представление!
Сегодня Партизанская первым выставила на игру Никиту, и друзья его сейчас рассеянно следят за игрой других – ждут выступления «своего». Ждут и волнуются. И не зря волнуются. Он ведь, Ника-то... Впрочем, про это сейчас лучше не думать. Может, сегодня и обойдется.
А вот как раз и его очередь. Играет Никита хорошо. Может быть, и не так, как Петюня, но, пожалуй, нисколько не хуже Коляна или Колеса. И умеет по-всякому, и зоску часами может не терять. Это когда он со своими. А вот на людях он как-то теряется. Скажи – прямо красна девица! Ну, давай, Ника! Ни пуха!
Эх, хорошо начал – красиво, уверенно, легко. Молодец! И «кружение» шутя прошел, и «змейку», и уж «попеременку» заканчивает. Только бы никто не...
– Молодец, партизан, врежь им всем!
Ну кой там олух заорал?! Теперь все – кончился Никита, это уж известное дело. И точно – тот вскинул глаза, не переставая пинать зоску, забегал взглядом с одного на другого. Вроде только сейчас увидел, сколько собралось тут людей, и все смотрят на него. Кровь прихлынула к лицу, глаза стыдливо вперились в землю. Движения сразу стали неуклюжими, ноги тяжелыми, сам – мешковатым. Он еще несколько раз неуверенно подбросил зоску – и потерял. Все! Точка!
Ну сколько раз ему говорили – не смотри по сторонам! Не слушай, что говорят! Что тебе до этого? Снова всю улицу подвел, олух царя небесного!
Никита с пылающим лицом, жалкий, ссутулившийся выходит из круга. И друзья не подходят к нему, не утешают. Чего он, как маленький! Противно прямо!
В круг выходит Митяй. Но друзья следят за его игрой без особой надежды – играет он хуже Никиты, а соперники у него сегодня – будь здоров!
А он-то, он-то, ты глянь, что делает! Во дает! Вот это Митяй! Будто малость как-то не в себе. В таком состоянии, что не видит никого и не слышит. Зоску колотит зло, будто она сильно виновата перед ним. Знай себе – фигуру за фигурой гонит. Вот это Митяй! Даже Петюню Длинного обошел.
Не привык Петюня проигрывать, не может досаду свою скрыть.
- Ты что, в цирк, что ли, готовишься? – ехидно спрашивает он у Митяя.
- Почему это – в цирк? – не понимает тот.
- Да больно уж ловко пинаешь. Вот я и подумал – в цирк, наверное, готовишься.
- И не собирался сроду ни в какой цирк! Шофером я буду. Меня отец научит. Вот придет...
- Ха, «придет»! Придет, а его место занято – мать-то твоя с квартирантом теперь...
- Что?! Что ты сказал, гнида?
- Я – гнида? А ты...
Но Петюня не успевает договорить. Метнувшийся к нему Митяй неумело, кособоко подпрыгивает и заканчивает фразу звонким шлепком по мясистым Петюниным губам. Петюня, никак не ожидавший ничего подобного, опешив на мгновение, быстро приходит в себя. Не размахиваясь, будто шутя, он бьет Митяя, и тот отлетает далеко в сухую жухлую траву. Петюня, который гораздо старше и сильнее Митяя, презрительно сплевывает, демонстративно отряхивает руки и медленно поворачивается, чтобы уйти. Но Митяй вскакивает и опять налетает на него и смешно машет, машет руками у самого Петюниного рта, будто хочет поймать и скомкать, разорвать, уничтожить те не сказанные, но все равно понятные всем слова. Митяй драться не умеет. А Петюня в драках – известный мастер. Одной рукой он хватает Митяя за грудки, для удобства отстраняет от себя, а другой с силой бьет его в лицо. Потом отшвыривает подальше и направляется прочь. Митяй недолго лежит на земле, приходя в себя, потом тяжело, медленно поднимается. Все лицо у него в крови, его покачивает. Но, увидев уходящего Петюню, он бросается за ним, догоняет и опять молотит воздух руками возле Петюниного лица.
– Гад! Гад! Га-ад! – кричит он, сплевывая кровь. Лицо его искажено. Глаза стали совсем раскосыми, татарскими, в них бродит пламя.
– Идиот! Псих ненормальный! Куда прешь? Да заберите вы этого дурака – я же убью его сейчас!
Петюня, прицелившись, пинает Митяя так, что тот долго бежит по инерции, а потом падает окровавленным лицом в землю. Он тут же вскакивает и опять пытается бежать за Петюней, но налетевшие мальчишки удерживают его.
– Митяй! Да хватит тебе!
– Он же убьет тебя!
– Пусть убьет! Пустите меня, пустите! Я этому гаду!.. Пустите!
Но друзья навалились, не пускают. Когда Петюня исчезает из виду, Михась и Никита уводят Митяя подальше, в угол пустыря. Митяй падает на землю и начинает громко, навзрыд плакать. Мальчишки не успокаивают – просто ждут.
Когда он немного успокаивается, они ведут его в Суренову баньку.
– Интересно, – с ходу напускается на них Анка, – где это вы... Ой, ба-атюшки! – ахает она, разглядев Митяя. – Это что же?.. – начинает она вопрос, но тут же сама и отвечает: – Понятненько! По душам с кем-то поговорили. Хо-ро-шо поговорили!.. Не троньте грязными ручищами-то! – уже через секунду принимается она командовать. – Давайте вот сюда, к ведру, сейчас обмоем. На, поливай помаленьку, – дает она Никите мятый медный ковш. – А ты терпи, герой!
Анка смывает кровь и грязь с лица Митяя, и становится видно, что оно все разбито. Расквашен нос. Верхняя губа рассечена надвое. Один глаз уже заплыл, под другим – фонарь. Кожа на левой щеке содрана. За неимением тряпки Анка мочит холодной водой рукав Митяевой рубахи и велит приложить к заплывшему глазу. А к синяку прикладывает пятак. Хотя и так ясно, что это уже бесполезно...
От холодного ли компресса, а может, оттого, что память заново прокручивает случившееся, Митяя начинает сотрясать редкая крупная дрожь. Он пытается унять ее, но не может, и оттого боль и обида становятся еще острей.
- К-кто вас п-просил? – заикаясь, кричит он на друзей. – 3-зачем меня
д-держ-жали? Я б-бы этому г-гаду Петюне!..
- Ага, – отвечает за мальчишек Анка, – мало он тебя разукрасил, да? Еще захотел? Да ему же прибить тебя – раз плюнуть!
- Ну и п-пусть бы п-прибил, пусть! Но я бы з-заткнул этого г-гада. Этот гад – да п-про м-маму?! К-кто вас просил?
- Так, – подает голос до того молчавший Сурен. – Так, мотивы поединка проясняются. А, интересно, кто из вас первым ударил?
- Ну, я! – в голосе Митяя вызов. – Я! А что, нельзя, да? Знаю, слышал.
Т-только пусть он еще п-попробует сказать про нее хоть слово, – я его... я ему!..
- Ясно, – прерывает Митяя старый Сурен. – А, позвольте, полюбопытствовать, кто из вас сильнее – он или ты?
– К-конечно, он, – голос Митяя сразу тускнеет. – Но ему же лет-то уже, наверное, восемнадцать, – вроде принимается оправдываться за свое слабосилие Митяй. – Да и верзила-то он! Зря, что ли, его зовут Петюня Длинный?
– Он уж в колонии был, приемчики всякие знает, – подает голос Никита. – Дерется Петюня, как зверь.
– Ребятки, помогите-ка мне встать, – просит Сурен. – Нет, не сесть, а совсем встать, на пол. Да-да, вот так. Хорошо! А теперь дай мне свою руку, Дмитрий. Я хочу ее пожать, – обращается он к опешившему Митяю. – Ты сегодня поступил как настоящий мужчина. За женщину дрался, за мать – молодец! Большой силы не испугался – еще раз молодец! Можно сказать, настоящий джигит!
И дедушка Сурен серьезно, совсем как взрослому, жмет руку вконец растерявшемуся Митяю.
Некоторое время все в баньке смущенно молчат.
- А нам всегда говорят, что драться – это плохо, – наконец полувопросительно произносит Митяй.
- Правильно говорят, да не совсем. А если подлец слабого обижает? Стоять и смотреть? Нет, мужчина иногда должен драться. А синяки – это ничего, – улыбается старый Сурен Митяю, – синяки иногда мужчину очень даже украшают!
- А Петюня-то никак не ожидал! – говорит Михась,– ты же против него кто? И вдруг...
- Как ты его – только хлесть, хлесть! – подхватывает Никита. – Он прямо чуть не сел! Глаза вытаращил, ничо понять не может. А ты его, а ты его!
Никита вошел в азарт. Он так вдохновенно рассказывает, так смешно при этом размахивает руками, что всем становится вдруг весело. И баньку, – может быть, впервые – заполняет веселый смех. Даже сам Митяй кривобоко улыбается своими разбитыми распухшими губами. Можно подумать – это он вышел победителем в том поединке на пустыре.
Первой перестает смеяться Анка. Видно, какая-то мысль не дает ей покоя. И она не выдерживает:
- Слушай, Митяй, – начинает она, – Петюня, конечно, подонок, и ты правильно ему оплеуху залепил. А вообще-то чего ты, спрашивается, так бесишься? Если мать выходит замуж...
- И ты – туда же! – не дает ей договорить Митяй.– Замолчи! Да не выходит она, никуда не выходит!
- Ну не ори! Ладно – не выходит, не выходит. Но если бы и выходила? Что же здесь уж такого ужасного – у меня вон вышла же...
- Это твоя вышла! А моя не такая! Не такая, поняла?
- Это какая – «такая»? – подскакивает к нему Анка. – А ну, говори!
- Отца она ждет! Ждет, ждет, ждет! Понятно?
- Да ведь погиб же твой отец, Митяй...
- Замолчи сейчас же! Замолчи! – и столько бешеной ярости в словах и взгляде Митяя, что Анка невольно отступает и даже зажмуривается. А он мимо нее опрометью выскакивает на улицу.
У Анки в страхе сжимается сердце.
– Эй, Митяй! Не ходи сейчас домой! Нельзя тебе туда сейчас! Вернись, Митяй!
Но он ее уже не слышит. Не оборачиваясь, он бежит к своему дому. Все, хватит! Сейчас он скажет матери все. И пусть она ответит ему, пусть!
Еще с улицы, только приоткрыв калитку, Митяй видит сидящего на крыльце постояльца, сразу вспоминает, что мать сегодня работает в ночь, и, значит, уже ушла. Так, ее нет. А, может, это и лучше. Сейчас он с одноногим потолкует. Сейчас!
Петрович, только завидев Митяя, встает с крылечка.
– Ты что-то поздно, Дмитрий. А мама ждала тебя, ждала...
– Не смей трогать мою маму! – кричит еще от калитки Митяй. – Не смей!
Потом, подойдя совсем близко, тихо, почти шепотом, выговаривая каждый звук, произносит:
– Так и знай – я убью тебя! Убью!
Петрович, наконец разглядев в сумерках разукрашенную физиономию Митяя, и, видно, о чем-то догадавшись, говорит тихо и медленно, трудно подбирая слова:
– Меня убить – это не штука. Может, даже хорошее дело – меня-то убить. Но ты сейчас мать свою убиваешь. Погляди-ка на нее хорошенько – она же извелась вся, бедная. Боится тебя. А ведь она тебе – мать. Так что вот так: меня можешь убить. Хоть сейчас, хоть немного погодя. А ее – не мучай! – Сказал и пошел в дом, поскрипывая своей неживой ногой.
А Митяй остался у крыльца, растерянно глядя вслед. Что же это получается? Постоялец только что защищал его, Митяеву мать. И от кого? От ее сына, единственного родного ей человека! Нелепость какая! Так чего же он не сказал этому одноногому? Почему промолчал? Согласился, что ли? Ничего понять не может Митяй...
- Ой, как бы не натворил чего этот бешеный! – говорит Анка, кивая вслед убежавшему Митяю. – Против матери-то он ничего не посмеет, а вот этому бедному постояльцу, пожалуй, достанется!
- Да, горяч парень! – соглашается Сурен. – Только держать его смысла нет. Словами таких не очень-то убедишь. Они до всего сами доходят; обязательно и шишек набьют, и обожгутся не раз. Трудно, конечно, ему. Да и рядом с ним – тоже. Но кажется мне, что человек из него выйдет хороший. Стержень в нем прочный.
- Дедушка Сурен, я спросить хочу... – начинает Анка и умолкает.
- Спрашивай, Аннушка, спрашивай!
- Да ладно, а то еще рассердишься.
- Значит, не веришь мне, если так думаешь.
- Да нет, просто вопрос такой... Ну ладно! Я вот спросить хочу. Моя мама и тетя Валя, Митькина мать, – они раньше очень дружили. И возрастом – почти одинаковые. А вот... Ну, в общем, моя мама после похоронки на папу за дядю Митю замуж вышла, а тетя Валя тогда маму осуждала. Сама своего дядю Колю три года почти ждала. И верить никому не хотела, что он погиб. А теперь вот... этот постоялец – старый, одноногий, пьяница. А она... Как же так? Я хочу спросить: кто был тогда прав – мама или тетя Валя? Как должно быть правильно, а?
- Не знаю, Аннушка, – не сразу отвечает старый Сурен. И еще раз повторяет: – Не знаю!
- А, понятно, – подсказывает Анка. – «Вы еще не доросли! Вам рано это знать!» Так, да?
- Нет, милая, совсем не так. Раз тебя это волнует, значит, до вопроса этого ты доросла. А, стало быть, и до ответа на него – тоже. Разве жизнь – это школа-семилетка? Кто же тогда скажет, в каком жизненном классе какой предмет можно «проходить», а какой – еще рано? Нет, Аннушка, я действительно не знаю, что тебе ответить. Кто прав? Как поступить «правильно»? Они люди, они живут. А я, выходит, должен их судить. По какому праву? Ведь я – тоже человек. Значит, тоже могу быть прав, а могу и ошибаться. Разве можно указывать другому человеку, как ему жить? По правде надо жить. По сердцу. По добру. Это я знаю. А вот как жить по правилам, – не знаю.
- И не боишься нам сказать это? Взрослые ведь никогда не признаются, если чего-то не знают. Не знают – делают вид, что знают. Авторитет боятся потерять.
- Авторитет потерять? – удивляется Сурен. – Какой же это авторитет, если на вранье держится? Правда ему не помеха. Правда никогда ничему хорошему не помеха.
Митяй в последнее время совсем не узнает свою мать. Молодая стала, красивая, светится вся. Смеяться снова научилась. А сегодня – и вовсе чудеса! Вошел он в избу и замер у порога, словно наткнувшись на что-то. Не сразу и понял, в чем дело. Неужто? Ну да, точно – мать поет! Сидит на лавке, шьет что-то и поет. От удивления даже ойкнул негромко. Она обернулась, увидела сына, разом оборвала песню и виновато смотрит на него...
Ее теперь и одну-то почти не увидишь – все этот Петрович рядом с нею. Даже готовят вдвоем – то картошку он чистит, то свеклу трет, то лук режет. Когда ей в ночную работать, он ее до самого завода провожает. И все разговаривают, разговаривают о чем-то. Только перед Митяем замолкают да глаза от него прячут.
А он старается в их сторону и не глядеть. Когда видит их рядом, что-то шершавое, с острыми колючками поворачивается у него в груди и больно жалит. А при взгляде на Петровича Митяю становится трудно дышать и сами собой сжимаются кулаки. Митяй теперь ненавидит и Минеиху. Это она виновата во всем! Если бы жадная бабка не привела тогда к ним своего квартиранта, все было бы у них по-старому, как прежде. Они с мамой были бы только вдвоем. И каждый вечер, погасив свет, вспоминали бы их прежнюю – довоенную, неправдоподобно счастливую жизнь и говорили бы, как будет прекрасно, когда вернется домой отец. Они бы вместе очень ждали его. И обязательно бы дождались! Обязательно! А теперь?! У-у! У Митяя даже зубы начинают ныть, когда он думает о том, что же у них дома теперь. Если бы можно было все исправить, возвратить назад! Если бы можно было вышвырнуть этого проклятого постояльца вон из их избы! Если б вычеркнуть напрочь его из их жизни!
Он пристально вглядывается в лицо матери. Когда она глядит на сына, в ее глазах появляется настороженность и вроде даже испуг. Заметила его пристальный взгляд – и совсем смешалась, сжалась вся под его взглядом. Не по себе стало Митяю. Отвернулся, к двери шагнул.
– Не уходи, сынок! Хочу поговорить с тобой, – останавливает его мать.
Он остановился у двери, повернулся к ней, ждет.
– Да ты сядь. Что же стоя-то? Какой так разговор?
Он покорно сел на табуретку. Снова стал ждать.
А мать все ходит по комнате, что-то делает. То стул передвинет, то пыль с тумбочки смахнет, то вдруг цветы на окошке поливать взялась. Наконец она тоже садится напротив Митяя, заглядывает ему в лицо, тихо спрашивает:
– Ты осуждаешь меня, сынок, да?
«Осуждаешь! Осуждаешь!» Ну зачем она говорит это слово? И таким покорно-виноватым тоном! Да это же значит – она признается, не отрицает того, о чем говорят. Выходит, это – правда?! Мысль эта оглушает Митяя. Вслух же он только говорит:
– За что мне тебя осуждать? Ты ничего плохого пока не сделала.
– Но... но я скоро сделаю это, сынок. Неужели это так плохо?
– Что? – совсем не своим, каким-то каменным голосом спрашивает Митяй.
– Ну то... то, что я для себя чего-то захотела – тепла немножко, радости капельку... Это плохо, да?
Митяй молчит.
– А он очень хороший, Петрович. Он добрый и очень несчастный.
При имени постояльца Митяй дернулся, но опять промолчал.
– Ведь у него же никого-никого на всем свете не осталось. Если его не поддержать, он пропадет совсем.
- Ну и пусть его держит кто-нибудь другой. Мы-то тут при чем?
- Но он, сынок, тоже поддерживает... меня. Рядом с ним мне не так одиноко. – Сказала это мать и лицо в ладони спрятала. Сжалась вся, словно удара ждет.
- А папа? А папа? – не сдержавшись, закричал Митяй. – А когда вернется папа?
- Папа, Митек, не вернется, – тихо, но твердо говорит мать, – нет больше нашего папы, сынок. Человек – не иголка, за два с половиной года он бы отыскался. Вот и Фрол – ты же слышал...
– Фрол! Да что мне твой Фрол! Плевал я на твоего Фрола! Ничего он не видел, ничего не знает. Это я знаю, я – жив отец, жив!
Мать роняет голову на стол и начинает плакать. Митяю хочется кинуться к ней, прижать к себе, пожалеть, приласкать. И чтобы она его пожалела и приласкала. Но вместо этого он кричит:
– Ты как хочешь! Как хочешь! А я буду его ждать! Буду!– И выскакивает из дому, громко хлопнув дверью...
В ближайшее воскресенье мать вытащила с самого донышка сундука свое шелковое цветастое платье, ни разу за войну не надеванное, поверх накинула праздничную плюшевую жакетку и в открытую пошла по улице с постояльцем под руку. С этого дня их с матерью комнатка стала только его, Митькиной.
В иные минуты Митяй просто задыхается от ненависти к этому одноногому, отобравшему у него мать. Теперь ему кажется, что и отец с войны не пришел тоже из-за него. А Митяй сердцем чует отца. Каждую ночь тот входит к ним в дом. На нем всегда новенькая военная форма, грудь сплошь укрыта золотом наград. Он только что из госпиталя, после тяжелого ранения. У него покалечена нога... Хотя нет – пусть у отца ничего не будет так же, как у проклятого постояльца. Нет, не нога. Отцову руку Митяю тоже жаль – одной-то при встрече и сына поднять не сможет. Вот – у него забинтована голова. Или еще лучше – просто на глазу – черная повязка. Как у Кутузова. Отец входит в дом, берет постояльца за шиворот и молча выбрасывает из дому...
Просыпаться после этих снов не хочется, и по утрам Митяй ненавидит постояльца особенно люто.
Он часто незаметно смотрит на свою мать, и ему иногда кажется, что видит ее впервые. Другая она стала – моложе, красивее. «Как же так? – ошеломленно думает Митяй.– Неужели она забыла, совсем-совсем забыла отца? И как возил их в своей машине, и какой был всегда веселый, и как прощался, уходя на фронт? И то, как нес ее с маленьким Митяем на руках по раскисшей дороге – от сломавшейся машины до самого городского тротуара – и это забыла? Неужели это можно забыть?! А, если так, то зачем же, зачем все это было в жизни?»
Не знает Митяй, как ответить на эти вопросы. А они мучают его, гложут. Говорить об этом даже с самыми близкими друзьями он не может. А если поговорить с дедушкой Суреном? Он-то должен понять.
И Сурен понял. Сразу заговорил о главном:
– Эх, Дмитрий! Все мы вот так: задала жизнь задачу– хотим ее скорей решить, да так, чтоб обязательно с ответом сошлась. А забываем, что жизнь-то не задачник. Тут у каждой задачки не один ответ. Может, столько, сколько людей ее решать будут. Ответы могут получаться разные, а решения – правильные. А можно ведь и наоборот – под ответ подогнать, а задачу-то так и не решить. И никакая подсказка здесь не поможет. Каждый должен решать только сам. По-своему – по своей душе, по своему сердцу.
Хорошо, конечно, чтобы это решение и самому было на пользу, и другим не во вред. А бывает, что выбирать приходится: себе или же другому хорошо сделать. Это вот – самые трудные задачи... Вот тебе, Дмитрий, кажется, что ты прав...
- Конечно!
- А мать твоя ошибается, так?
- Ну, так.
- И ты ей хочешь только добра, верно?
- Ну еще бы! Конечно!
- А теперь давай вместе с тобой подумаем. От того, что она, как ты считаешь, ошибается, разве ей самой стало плохо? Сам говоришь – помолодела, похорошела. Ну, и квартирант ваш рядом с ней снова человеком стал. Вот теперь и суди, станет ли хорошо, если она по-твоему решит... Слушай, Дмитрий, а, может, у них любовь, а?
- Да ты что, дедушка Сурен! Какая там любовь? Ведь ей уже тридцать три года. А ему-то и вовсе больше сорока. «Любовь»!
- А, старые, значит?
- Ну конечно!
- Тогда, может, она его просто пожалела, а?
- Вот это может быть! Она у нас жалостливая. Всегда всех ей жаль. А тут уж как не пожалеть: ногу потерял, работу свою – тоже, жена с дочками погибли. Ни дома, ни семьи, ни работы... – в голосе Митяя появляются сочувственные нотки.
- Да, все человек потерял, – подхватывает дедушка Сурен, – уж и себя терять стал.
- Но при чем тут мы-то? – спохватившись, меняет тон Митяй. – Нам-то он зачем? Обязательно к нам ему нужно было, да? Явился! Больно ждали его!
- Так уж судьба распорядилась, Дмитрий. Она ведь не всегда спрашивает нас, как ей поступить. Судьба и дальше распорядится, никого не спросясь. Только она да время и скажут, кто из вас с матерью прав.
- Ну и пусть! – твердо, будто кому-то невидимому говорит Митяй. – Ну и пусть! А я буду ждать отца, буду!
- Счастливый ты, Митяй, – неожиданно угаснув, тихо произносит старый Сурен, – ты можешь ждать. У тебя есть надежда.
САМАЯ БЛИЗКАЯ РОДНЯ
Мария-почтарь, которая давным-давно не бывала в доме Митяя, вдруг принесла письмо.
– Местное, – сказала, доставая из сумки, и добавила: – казенное. – Она распечатала серый самодельный конверт, вынула и сначала сама прочитала исписанную аккуратным школьным почерком бумагу и только потом подала Митяю, сказав, успокаивая и его, и себя: – Да нет, ничего плохого – просто повестка.