После улицы здесь кажется совсем темно, и в первую минуту мальчишки стоят у дверей, приглядываясь. Потом Никита осторожно ставит ведро на пол, а Михась и Митяй, стараясь не греметь, складывают у печи принесенные поленья.
- А вот и мои ангелы-хранители! – голос с полка – тихий, надтреснутый. – Добрый вам день!
- Здравствуйте! – вразнобой отвечают мальчишки. В полутьме они и не заметили, что впервые за все это время Сурен не лежит, а сидит. – Здравствуйте! Мы вот печку хотели растопить, а она уже топится.
- Это девочка ваша прибегала. Аннушка.
- Уже успела!
- Да, скорая такая. Раз-два и все сделала... – старик трудно перевел дыхание. – Значит, ребятки, это вы все хлопотали возле меня? Я как-то плохо помню эти дни. Кажется, мне было совсем худо?
- Да, плохо.
- Прямо совсем плохо!
- А вы, значит, спасали меня?
- Да что мы! Это Нина Петровна – врач. Она – да: осматривала вас, рецепты выписывала, уколы ставила. А мы-то что?
- Мы только печку топили, да сидели здесь по очереди, да лекарства вам давали.
- Еще кормить пытались. Но вы же почти ничего не ели...
- А вот сегодня я бы поел.
- Ой, дак мы это... Мы – сейчас...
- Нет, нет, не беспокойтесь. Аннушка сейчас что-нибудь принесет.
И, будто ждавшая за дверью, когда произнесут ее имя, в баньку боком, непривычно медленно входит Анка, бережно прижимая к груди завернутую в полотенце кастрюльку. Осторожно пристроив кастрюльку на каменку, она напускается на мальчишек:
– Расселись, голубчики, посиживают! А каменка-то заглохла!
Ой, и правда! Они же забыли дров подбросить, огонь и погас.
– А ты не кричи! Сейчас снова растопим, долго, что ли!
Митяй принимается за свое любимое дело. Обломком кочерги он ловко сгребает горкой несколько еще еле дышащих угольков. Сверху укладывает шалашиком сухие щепочки и начинает упрямо раздувать уснувший огонь. Тот долго упрямится, никак не хочет пробуждаться, но в конце концов все же сдается и прорастает вверх тонким зыбким голубым ростком. Слабый этот росточек быстро крепнет, разрастаясь и вширь и ввысь. И скоро печь снова весело поет, часто потрескивая.
Анка одной рукой крепко придерживает кастрюльку. В другой руке у нее ложка, которой она осторожно помешивает то, что принесла.
– Мама говорит, что вам сейчас можно только жиденькое. Это вот – супчик, сестренкам я варила. Только его тут немножко.
– Супчик – это прекрасно. И что немножко – тоже хорошо, много мне и не надо. Спасибо тебе, милая! И приоткрой-ка дверцу у печки, чтоб посветлей стало. По голосам вас различаю, а лиц не вижу.
Слабый мерцающий свет заполняет баньку. Сурен вглядывается в лица ребят.
– Ну, это – Никита, мой первый знакомый в вашем городе. Здорова ли бабушка твоя, Ульяна Афанасьевна? Поклон ей от меня передай...
Сурен тяжело дышит и на время замолкает. Кое-как отдышавшись, продолжает знакомство:
– Так, а этот молодой человек рядом?
– Это – Митяй, – подсказывает Никита, – Митяй Гринько.
- Митяй – это Дмитрий, да? – уточняет Сурен, – Митя или Дима?
- Вообще-то да. Только меня все Митяем зовут. Мне так больше нравится, – меня так отец всегда звал.
- Так, так, – кивает Сурен. – Ну, а это тот, кого вы называете Михой. Миха – это, наверное, Миша, Михаил, так?
- Нет, не Михаил, а Михась. Это польское имя. И фамилия тоже – Оранский.
- У него дед – поляк, тоже Михась Оранский, – встревает Анка. – Видный революционер. У нас в Киеве даже его фотография есть в музее. Миху в честь деда назвали!
- А вы, значит... – начинает Сурен, однако снова будто захлебывается воздухом и надолго замолкает.
- А вы, значит, все из Киева? – наконец заканчивает он свой вопрос.
- У нас только Никита – здешний. А мы все – с Украины.
- Эвакуированные?
- Да нет. У нас же отцы все – военные. Их полк сюда перевели. В мае мы приехали, а в июне война началась. Они – на фронт, а мы тут остались...
- Ой, супчик уже согрелся! – спохватывается Анка и ставит кастрюльку перед Суреном на полок. – Он жиденький совсем. Но у нас ведь хлеб есть! – гордо возвещает она и подает Сурену бумажный сверток.
Дрожащей рукой старик разворачивает кулек, удивленно рассматривает, близко поднося к глазам, нюхает и вопросительно смотрит на ребят:
– Почему-то одни крошки. Настоящие, хлебные. Но – крошки...
– Да, это так...
- Ну, просто...
- Это мы...
- Ладно, если секрет – не допытываюсь. – Сурен отодвигается, освобождая место рядом с собой, и кладет кулек с крошками. – Усаживайтесь, друзья, есть будем. Всем хватит!
- Что вы, дедушка Сурен! Мы же сытые! – поспешно заверяет Анка, невольно сглатывая слюну. А мальчишки как по команде отворачиваются от неодолимо притягивающего к себе кулька.
- Значит, не хотите со мной, стариком, – обидчиво говорит Сурен. – Ну и я не буду! – Он отодвигает кулек и кладет ложку на крышку кастрюльки.
Анка испуганно смотрит на старика:
– Вам же нельзя больше голодом... Нельзя...
Беспомощно оглядываясь, она разворачивает кулек и робко берет щепотку крошек. Следом за ней помаленьку берут и мальчишки. И только после них к кульку тянется темная морщинистая рука Сурена. Захватив щепотку крошек, он бережно несет их ко рту, аккуратно высыпает туда, следя, чтобы ни одна не упала мимо. Потом берется за ложку. В баньке воцаряется блаженная тишина.
Никто крошки не жует. Их тихонько сосут, как самое большое лакомство в мире, стараясь продлить удовольствие как можно дольше. Наверное, вот так, прижимая языком к нёбу, когда-то, до войны, сосали ребятишки конфеты. Впрочем, вряд ли самые лучшие из тех довоенных конфет могли бы сравниться по вкусу с этим лакомством – черными, слипшимися, уже немного подсохшими хлебными крошками.
Дрова в каменке разгорелись в полную силу. И тепло их щедро заполняет баньку.
ЭВАКУИРОВАННЫЕ
Заводской гудок прозвучал резко, требовательно. Анка вздрогнула от неожиданности и на мгновение оторвалась от своей работы. Она потуже затянула платок на голове, под самое горло застегнула старую материну жакетку, подула на свои красные, озябшие руки, пососала изъеденный известью палец и снова наклонилась над ведром. Некогда ей прохлаждаться. Вон гудок уж на вторую смену зовет, значит, смеркаться вот-вот станет, а у нее дел еще – невпроворот.
Она мельком оглядывает наполовину побеленный чистенький фундамент. Но видит и вторую его половину – облупившуюся, заляпанную недавними беспросветными осенними дождями. Так не оставишь – завтра же праздник. И Анка принимается еще быстрее махать тяжелой, набухшей от извести ковыльной кистью...
– Ганночка, доча! Ой, доча моя ридна! О це ж радость!
Мать стоит на крылечке в накинутом на плечи пиджачке, и Анка пугается:
– Ты чего это расхристанная вся? Застегнись быстро! Мало еще болеешь, что ли?!
– Та ничого, ничого! Я ж – тильки сказати. Яка велика радость! Наши Киев у фрицев забрали!
Кисть падает в ведро, обдав Анку веером белых брызг. Но она даже не замечает этого.
– Наши! Киев! Взяли! Сегодня?
– Та ни, ще учора. Та радио тильки что поведомляло... Валя, Валечка, ты чула, чула? О це ж радость!
Соседка, выскочившая из дому простоволосая, в легкой кофточке, бросается к Анкиной матери, обнимает ее, уговаривает:
– Ты не плачь, Маша, не плачь! Радость ведь. Не надо плакать. – И не замечает, что сама тоже плачет.
Бежит Анка по Партизанской, стучит во все окна подряд:
– Люди! Слышали? Наши Киев взяли! Наши Киев взяли! Эй вы!!!
Выскакивает за ворота взъерошенный Митяй:
- Стекла высадишь! Очумела, что ли?
- Очумела! – радостно соглашается Анка. – Очумела! А ты, глухня, чем уши-то залепил? Наши Киев взяли!
- Киев?! Взяли! Не врешь?
- Эх ты! Радио слушать надо!
Захлопали двери. Все, кто дома был, на улицу высыпали. Обнимаются, плачут, смеются. Ожила Партизанская, загудела, загомонила мешаниной русских и украинских слов.
- Люди добри! Це – правда?
- Правда, правда! Только что сама слышала!
- Вот это подарок к праздничку!
– Дюже гарный подарунок. И точно – к Октябрьской!
– Э-эх! Побачить бы зараз наш Крещатик!
– Крещатик... Чи вин е – той Крещатик, чи его вже не-мае...
– Тьфу на тебя! Чого мелешь-то, чого ляпаешь языком-то?!
– А може, там ни хатки вже немае – усё гады попалили...
– Дома можно отстроить, а вот людей... – голос осекся.
Да слово то невысказанное больно ударило каждого. И вот, не выдержав, кто-то всхлипнул тихонько. Кто-то следом вскрикнул сдавленно. А кто-то заплакал в голос, не таясь и не сдерживаясь.
– Эй, бабоньки! Что-то не пойму я – то ли свадьба тут у вас, то ли поминки?
Они и не заметили, как подкатил и затормозил возле них уляпанный грязью, обшарпанный, с разбитой фарой грузовик. Совсем еще зеленый парнишка-шофер приоткрыл дверцу кабины, смотрит удивленно.
– Нет, ей-богу, ничего не пойму, и смеются, и плачут. Так что тут у вас – горе или радость?
– Радость, мил человек, радость! Наши ж Кыив узяли!
- Да? Это хорошо! Значит, время и ему пришло. Сейчас ведь, почитай, каждый день какой-нибудь город берут...
- Та це ж не який-нибудь, а Кыив. Це ж – самый гарный город!
- Постой, бабоньки! Да вы тут, никак, все хохлушки, а? Эвакуированные, что ли?
- 3 Украины мы. Тильки не эвакуированные. З воинской частью приихалы. Как раз перед войной.
- Тогда понятно, откуда у нас в Сибири хохляндия вдруг взялась. А ревете-то чего?
- Ой, добра людына, там же уси наши родичи. Под нимцем поганым булы. Кто ж его знае – чи живы воны, чи вже и немае?
- Отставить слезы! – шофер выпрыгивает из кабины.– Отставить! Пореветь, бабы, и после успеете. А сейчас – дело есть. Гостей я вам привез. Так что – принимайте!.. Эй, вылезай – станция Березай! – весело кричит он,
обернувшись в сторону своего грузовика. – Все, гражданка, приехали, – говорит, открывая дверцу кабины, и в голосе его появляется явная неуверенность.
С его помощью из кабины выбирается на землю женщина с ребенком на руках.
- Ну вот, значится, с приеханьем вас! – шофер говорит нарочито весело. – Ну, а вы, гражданочки, чего примолкли?– обращается он к собравшимся. – Почему гостей не приветствуете?
- Здравствуйте.
- Добри дэнь.
Приехавшая, мельком глянув на собравшихся, молча дернула головой, то ли отвечая на приветствия, то ли просто поправляя шляпку.
Все вопросительно смотрят на шофера: это еще что за чудо-юдо он им привез?
Высокая, костлявая, с колючим взглядом и тонким острым носом, женщина похожа на высохшую елку с обломанными ветками. А одета-то, одета! Длинный шелковый халат – по ярко-голубому полю – ослепительно-желтые павлины с радужными хвостами-веерами. На плечах топорщится короткая расклешенная меховая жакетка. Тонкие ноги, обернутые грязным разноцветным тряпьем, всунуты в некогда лакированные, видимо, бежевые туфли-лодочки с отломленными каблуками. На голове – ядовито-малиновая, замысловатого фасона шляпка с остатками розового пера сбоку.
Все ждут разъяснений от шофера, но тому – не до них. Он стучит по борту своего грузовика:
– Эй, кому говорят – приехали! А ну, вылазь побыстрей. Вишь, темнеет, а мне еще на станцию пилить. Так что поторапливайся, братва!
Брезент в кузове зашевелился, и из-под него начала выбираться «братва» – разнокалиберная, но явно одного покроя и общей масти: все одинаково тощие, смуглокожие, черноглазые, остроносые. Угольные глаза мигом обшарили округу и настороженно уставились на собравшихся.
– Ну, смелей, смелей! – снова кричит шофер. – Сказано – приехали! Прыгай по одному – принимать буду.
– Не надо – мы сами!
Первым из кузова кособоко спрыгивает долговязый, хлипкий на вид парнишка лет пятнадцати. Затекшие за дорогу ноги плохо его слушаются, он чуть не падает, но успевает ухватиться за колесо. С его головы слетает старенькая военная фуражка, и из-под нее вырывается на волю настоящая грива длинных густых волос. Смоляные пряди крутыми спиралями вздымаются над головой. «Кудрявый», – сразу окрестила его про себя Анка. Парень спешно поднимает упавшую фуражку и прячет под ней свою буйную шевелюру.
– Все, Серега, давай! – хрипло командует он кому-то наверх, и другой мальчишка, видать, чуть помладше этого, начинает подавать из кузова кудрявому ребятишек. Сначала малышню. Те, что постарше, пытаются слезть сами. Но кудрявый зорко следит за ними, каждому помогает. «Сколько их? – удивляется Анка. – Два... четыре... шесть...»
Ну, кажется, все. Вот они – стоят, тесно прижавшись друг к другу. Малыши – сзади. Старшие их собою загораживают. Самый маленький на руках у приехавшей – просыпается, начинает плакать.
– Не надо, Семочка, не надо! Не надо, Семочка, не надо! – как заведенная, повторяет мать. Она стаскивает с себя шляпу, сует ее в руки ребенку, и тот сразу умолкает, вцепившись в огрызок розового пера. Видать, игрушка эта ему хорошо знакома.
Женщина машинально поправляет совсем коротенькие, бледно-желтые, свалявшиеся под шляпкой волосики. Сейчас она напоминает смятый одуванчик на тонком длинном стебле.
- Ну, братва, чего носы повесили? – весельчак-шофер что-то медлит с отъездом. – Али карета моя пришлась не по нраву? Али – встреча не по душе? А вы, граждане встречающие, не стесняйтесь – принимайте, значит, землячков!
- Тож с Украины?!
- Почему это вдруг с Украины-то? – обижается приехавшая. – Смоляне мы. Эвакуированные.
- Эвакуированные?! Это теперь-то?
- Да бог с тобой, милка! Немчуру назад ведь гонят. Киев вон освободили.
- А Смоленск твой уже с месяц как снова наш. Никак, путаешь ты что-то.
- Это откуда же сейчас эвакуируют-то?
- Ничего я не путаю! Нас еще в сорок первом эвакуировали, в июле.
- Ну, а сейчас-то, слава богу, уж сорок третий кончается. Два года, что ли, ехали?
– Даже, выходит, побольше двух лет. Так уж получилось. То Семочка вот родился, – приехавшая кивает на ребенка, что держит в руках, – то няня умерла, то я тифом заболела – тоже чуть не умерла. А после год почти детей по разным приютам собирала. Ну, воти...
- А дети-то это – чьи же?
- Мои дети, чьи же еще? – женщина начинает сердиться.
- Все, что ли?
- Все мои – девять! – в голосе приехавшей слышится гордость. – Девять!
- И уси – хлопчики? Дивчинок немае?
- Почему это вдруг одни мальчики? А Ниночка, по-вашему, не девочка, что ли?
Женщина кивает на кого-то из своей ребятни. Однако понять, кто из этих малышей и есть эта самая Ниночка, невозможно. Все – на одно лицо, одинаково грязные и оборванные.
- А точно – твои дети? – сомневается кто-то. – Обличьем-то больно уж не в тебя – прям цыганята какие-то.
- Они цыганята и есть! – охотно соглашается женщина. – Все – в отца. А он у нас – настоящий цыган! – И она гордо тряхнула своими жиденькими белесыми кудельками, будто откинула со лба буйный цыганский чуб.
- И где же он есть, этот твой цыган?
- Как это – «где»? Где сейчас настоящие мужчины? На фронте, конечно. Воюет. Он же у нас... – приехавшая умолкает, и, выдержав многозначительную паузу, торжественно объявляет: – Он же у нас – полковник! – она победно оглядывает собравшихся, словно полковник – это она сама.
Анке даже кажется, что приехавшая сразу становится выше.
Ребенок на руках у нее снова начинает хныкать. И сразу огонь в ее ярко-синих, под цвет халата, глазах гаснет, она становится прежней – похожей на поникший, помятый одуванчик.
– Сейчас, Семочка, сейчас! – начинает уговаривать она ребенка. Однако ни малейшей уверенности в ее голосе не слышится. – Сейчас...
– Ну, и куда ж ты теперь с такой оравой-то? – допытываются женщины.
Приехавшая растерянно пожимает плечами.
- Аи, бидны диты, бидны! – громко вздыхает кто-то из женщин. И этот вздох почему-то окончательно выводит приехавшую из себя.
- Не бедные они! Не бедные! – кричит она. – Это – дети полковника Быстрова! Запомните – у них все есть! У нас в Смоленске – квартира четырехкомнатная! С паркетом! Кухня – с кафелем! На полу – ковры! А вы...
- Мама, мама! Не надо! Перестань, мама! – к приехавшей бросается старший из детей – «Кудрявый», как назвала его Анка. – Успокойся! Не надо! Ну не надо!
- Они думают – мы нищие! – кричит его мать. – Не бойтесь – у вас просить не будем! Ничего не попросим! Не надо нам вашего! Мы сами! Сами! Семья полковника Быстрова никогда...
Ребенок у нее на руках начинает истошно кричать. И его крик приводит в себя мать.
– Ладно, Семочка, все, не буду, не буду! – тихо говорит она орущему клетчатому свертку. – Все, все, хватит! Не надо, милый!
– Ну, гражданочки, так кто пустит на квартиру наших гостей? – спрашивает шофер. Спрашивает, впрочем, безо всякой надежды на успех. – Вишь, какой я вам народ привез веселый, с ним не заскучаешь, – кисло улыбается парень. – Итак, к кому определяем на квартиру семью полковника Быстрова?
– Давай – ко мне! – торопливо, боясь, что кто-нибудь ее опередит, кричит запыхавшаяся Минеиха. Она только что подошла, не успела ничего еще толком понять, только увидела приехавших да услышала, что это полковничья семья. – Давай постояльцев – ко мне! Я своих-то только что проводила. Изба теперь – свободнешенька. Чего тут думать долго? Айда ко мне!
- Да ты, Минеевна, глянь-ка сперва, сколько тут их.
- А сколь?
- Да всех – ровнешенько десяток выходит!
- Десяток?! – Минеиха на мгновение приостановилась, но тут же засеменила к приехавшим. Подойдя вплотную, внимательно оглядела каждого, потом, отступя на шаг, пошевелила губами, словно что-то подсчитывала, и, наконец, сказала: – А, ничего – разместются как-нибудь.
Решив для себя этот вопрос, бабка подошла к шоферу:
– Кто такие?
– Хорошие люди! – поспешно отвечает шофер. – Эвакуированные. Семья полковника. Бери, бабушка, век потом меня благодарить будешь!
Последние слова, кажется, окончательно убеждают Минеиху.
– А чо тут долго думать-то? Аида ко мне!
– Минеевна, да где ты их поместишь в своей халупе-то?
– А ты, девка, не страдай за чужое-то! Мы ужо сами как-нибудь разберемся, без тебя!
И бабка, уже по-свойски ухватив за руки двух цыганят, что поближе, поспешно семенит – теперь уже в сторону своей избы. Эвакуированная покорно идет за ней. Следом тащится вся ее ребятня...
- Ишь, яка важна цаца!
- Дюже сэрдыта!
- Ну, так – жинка полковника!
- Во Минеиха потягае з них!
- Да уж эта жадюга не прогадает!
– Прогадала ваша бабка. Ой, как прогадала! – устало говорит весельчак-шофер. Сейчас на его лице нет даже тени улыбки. – Ничегошеньки она с них не возьмет. Потому что взять нечего. Видели, с чем они явились? Ни узелка, ни вещички. Она, эта полковничиха, ведь не врет, что два с лишним года до Сибири добиралась. С такой-то оравой, сами понимаете, не шибко-то разбогатеешь. А тут еще в поезде обокрали их. В чем спали да чем укрывались – только и осталось. Это уж на станции добрые люди мало-мальски их приодели. А то ведь вообще вышли из вагона – кто голый, кто босой.
- О, боже ж мий!
- Погоди, бабоньки, охать-то! Самое веселое еще впереди. Вещи-то вещами. Но ведь у этой раззявы и сумочку сперли. Все – до последней копейки, до единого документика.
- Ой, лишенько, лишенько!
- Да, говорю вам, бабы, повремените вы с аханьем своим! – снова одергивает женщин шофер.– И это не все. Главное, что цыган-то этот, который будто бы полковник, то ли он есть, то ли и нет его вовсе.
– Ой, как это?
– Да вот так. Эта ворона и мужика своего проворонила. Еще в самом начале войны потерять умудрилась. Ни части, ни полевой почты – ничего не знает. А он-то ее, если и искал, то тут, в Сибири, – знал, что сюда эвакуировали. А их, вишь, мотало черт-те где... Так что, на сегодня у этой полковничихи – ни-че-го! Только и богатства – табор цыганят. Ну, теперь, бабоньки, кажись, все. Можете ахать.
Но все молчат, будто онемели.
– Как же они жить-то будут? – наконец произносит кто-то.
– Как? – усмехается шофер, к которому опять вернулась его веселость. – Как? А вы-то на что? Вот вы и будете помогать. Они теперь ваши соседи!
Сказал это весельчак-парень и укатил. А они остались, не подозревая, насколько его слова окажутся пророческими.
Вы видели? Ишь ты... Скажи, пожалуйста!.. – Обычно речистая Анка даже слова растеряла от возмущения. – Нет, вы видели?! Прикатили! Ни тебе «здрасьте», ни «прощай», будто тут уже и не люди! Этот, кудрявый, прямо ведь
на нас глядел и – как на пустое место. И этот, другой-то, тоже...
– Серегой его Длинный кликал, – подсказывает Никита.
- Да нам плевать, как их всех там кличут! – кипятится Анка. – Мы и знать не хотим! Они даже поздороваться не желают, и нам не больно-то нужно!.. По-одумаешь – полковничьи дети!
- Да при чем тут, чьи дети! – возражает Михась.– Хоть генеральские, разве в этом дело?
- Чего ты заступаешься! – не сдается Анка. – Сразу же видно, какие задавалы. Между прочим, у тебя отец – подполковник. Да мать – капитан. Вместе это побольше, чем один их полковник.
- Вместе не считается!
- Ну и пусть не считается! Все равно – задаваться нечего! Напялил командирскую фуражку – и уже никого перед собой не видит. Еще бы отцовы петлицы с тремя ромбами нацепил!
- Теперь же, Анка, не петлицы, а погоны полковнику полагаются – с тремя звездами.
- А, непривычны как-то эти погоны, – отмахивается Анка. – Да и в этом, что ли, дело-то? Хоть и погоны на него нацепи – все равно ж не его. А отцова фуражка и вовсе – ерунда. Ой, а под фуражкой-то! – вдруг прыскает Анка. – Космы-то, космы-то! Не поймешь, прям, пацан или девчонка.
- Вот бы тебе такие, Анка, а? Завидно, поди?
– Дурак ты, Митяй, и все! – в сердцах говорит она, но тут же себя и одергивает. – Ведь кому эти самые эвакуированные больше всего досадили, так это ему, Митяю. Он же минуты считал, когда Минеиха их постояльца назад к себе заберет. А теперь, видать, одноногому у них оставаться. Вот Митяй и злится. Да что он, на самом-то деле, взъелся на этого постояльца! Прямо как ненормальный! Нет, правильно она его обругала, будет знать!
– Ду-урак! – еще раз повторяет Анка и, круто повернувшись, принимается скоблить ножом лавку, которая служит теперь старому Сурену столом.
Митяй, тоже демонстративно отвернувшись, молча тяжелым тесаком щиплет впрок лучину. Никита и Михась заняты своим – сколачивают еще одну приступку, чтобы дедушке Сурену удобнее было взбираться на полок, где его постель. Сам Сурен сидит на лавке, привалясь спиной к стене и протянув руки к печке, будто выманивая оттуда тепло. Кажется, Сурен спит сидя. В баньке повисает тишина. Однако Анка долго молчать не умеет. Ее прямо-таки распирает от избытка слов.
– Нет, а полковничиха-то! – говорит она, ни к кому не обращаясь. – Прямо пугало огородное! А халат с индюками!
– Не с индюками, а с павлинами, – поправляет Анку Михась. – Говорят же тебе, что обокрали их. Наверное, как спала в халате, так вот в нем и осталась.
– Да знаю я! – отмахивается Анка. – Мне-то хоть во что она вырядись. Но зачем быть такой воображалой?! «Дети полковника!» «Мы не нищие!» «Ничего от вас не возьмем!» Па-адумаешь! Ну и не берите – вот слез-то!
– Зря они солому оставили, – говорит вдруг Никита.
– Кто? Какую еще солому?
– Да эвакуированные эти, В кузове солома была, я видел. Вот и взяли бы ее, хоть на пол бы сейчас постелили. На чем спать будут?
– Неужто Минеиха ничего не даст?
- Не смеши! Эта жадюга и снегу зимой пожалеет, не то что...
- «Солома, солома!» А есть-то они что будут – солому ту, да?
Снова в баньке повисает тишина.
- Нет, что вы ни говорите, а эта полковничиха с индюками...
- С павлинами!
– Отстань! Она... она сама, как индюк! Наорала на свою голову! Так-то, может, все бы помаленьку, кто что. А теперь... Точно – индюк общипанный!
- Молодые люди, могу я к вам обратиться с просьбой?
- Ну, конечно, дедушка Сурен!
- Что нужно сделать?
- Говорите – мы сейчас же!
- Пожалуйста, возьмите мое одеяло, хорошо его потрясите на улице и отнесите-ка этим эвакуированным. Оно шерстяное, теплое. И вон какое большое – им нескольких детишек укрыть можно.
Они смотрят на Сурена, не вполне его понимая.
- К-как это отнести? Отдать, что ли?
- Насовсем?!
- А как же вы?..
- А у меня бурка вон есть. Я в нее завернусь – и все, и прекрасно!
- Да что вы, дедушка Сурен! Здесь же не Кавказ. Это Сибирь. У нас же морозы!
- Тем более надо отдать. Детям мороз страшнее, чем мне. И потом – у меня у одного – и одеяло, и бурка, а у них на десятерых – ни того, ни другого. Разве это правильно? Так что отнесите-ка хоть одеяло. Только, пожалуйста, потрясите его как следует.
- Бабуля! С праздником!
- И вас с праздничком, мои хорошие! Проходите, ребятки, посидите, Никитушку подождите – на речку он по воду побег.
– «Побег»! Будто умеет он бегать-то. Как пойдет куда – ну ровно за смертью. Вчера воды наносить бы мог. Дак нет, прошалался где-то, будто пес бездомный...
- Здравствуйте, тетя Ира! С праздником вас!
- Здрасьте, здрасьте! Опять куда-то навострились. И моего, значит, за собой потащите. Делать вам дома-то нечего, что ли? А, да вы с узлами! Снова, значит, что-то затеяли. В баньку, деду своему потащили?
- Не-а. Наоборот, это вот от него. Велел свое одеяло эвакуированным унести.
- Эвакуированным?! Ах, вот оно что! Дед-то ваш выходит, богач. И это – тоже от него?!
- Нет, это мое... было мое одеялко. Оно мне уже короткое. Вот мама и послала...
- А это – половичок. Можно на пол стелить. А постирать, то тоже укрываться можно...
- И тыква эта, надо понимать – тоже им. И это… что здесь?
- Свекла.
- Та-ак. Понятно. Теперь, значит, эвакуированные. И этот табор – нам на шею! Да что же это такое? Что ни нищие – то на нашу улицу! Тут и без того – сплошь голь перекатная. Ведь бедней Партизанской в городе улицы и не сыскать!
- Кто, Ирочка, сам бедный, тот и другому в беде подмога, – подает голос бабуля. – Потому как ту беду завсегда поймет.
- «Поймет»! Мало понять-то. Тут хоть сто раз пойми, а коль крошки лишней нету, какая ты подмога? Ну хоть рвите меня, хоть режьте, нечего мне дать! Нечего!
- Что ты кричишь-то? Ну и не давай. Кто тебя заставляет? – Никита стоит у порога с полными ведрами воды.
- Тоже мне, указчик! Да много ты понимаешь? У меня вас вон три короеда, я и то согрешила с вами сто раз, уж не знаю, куда деться. А у нее – десяток почти! Это же… Это же сразу спятить можно! Уж она и так-то, поди, маленько спятила. Я только глянула на эту... с пером... Постой-ка, постой! – обрывает сама себя мать Никиты.– Погоди, погоди! – Она снимает с вешалки свою вязаную, некогда, видать, пушистую шаль и вынимает вложенный в нее для тепла линялый синий гарусный платок.
- Вот, – подает она Анке, – отдайте-ка этой полковничихе. – Пусть не смешит людей своим пером. Да люди-то что – посмеялись и забыли. А вот не сегодня-завтра морозы ударят – не до смеху ей станет в ее шляпке. Вырядилась! Будто не в Сибирь ехала. А ты, – поворачивается мать к Никите, – управишь дела – полезай в подпол да выбери десяток турнепсин – пусть цыганята погрызут. Да и Борьке с Женькой дай – праздник все-таки. И хватит стоять! Выливай воду-то! Чтобы полную бочку сегодня натаскал. Приду с дежурства завтра – стирать буду.
- Ладно, знаю, – и Никита снова идет на речку. А Митяй с Анкой направляются к эвакуированным.
- Погоди! – Анка опускает узел на трухлявую скамейку у калитки. – Погоди. Что скажем-то?
- Больно нужно еще беседы с ними вести! – откликается Митяй, но в калитку тоже войти не спешит. – Они вон с нами вчера не сильно-то... Можно подумать, немые приехали. А, гляди-ка, оказывается, ничего, все с языками.
И правда, двор бабки Минеихи, обычно пустой и тихий, сегодня гудом гудит – в нем гомонят вчерашние тихони-цыганята. Несколько мальчишек изображают поезд – идут друг за другом, сцепив согнутые руки, и во всю мочь шипят, свистят, гудят. А верховодит Нинка. Сегодня ее можно узнать сразу: поверх черного мужского пиджака (вчера в нем был самый старший – «Кудрявый») на ней крест-накрест повязана большая клетчатая шаль – в нее вчера был завернут ребенок. А из-под шали неровно торчит подол то ли платья, то ли юбки.
– Стоп! – командует Нинка. – Станция! – «Поезд» послушно останавливается. – Подождите, детки, – снисходительно-ласковым тоном обращается она к своим младшим братьям. – Сейчас ваша мама вам принесет что-нибудь покушать. А вы из вагона не выходите и не балуйтесь!
Предупреждение было совершенно лишним. Малыши замерли в том положении, в каком настигло их одно только слово «покушать». Оно будто парализовало их. Кажется, даже не успевший до конца родиться свист тоже на время замер у сложенных трубочкой губ. Цыганята так и оставались безмолвными и недвижными, пока Нинка бегала к забору да ломала там сухие будылья...
– Ну вот, детки, я и вернулась, – объявляет она, возвращаясь.– Платье свое обменяла на рыбу. Бордовое, с бантом, помните? Да мне его нисколечко не жалко. Придет наш батяня с фронта – он сто таких купит. Зато рыбы мне за него дали – вот столько! – Нинка победно возносит над головой кулачок с зажатым, только что наломанным веничком. – Каждому рыбину! – радостно возглашает она и начинает раздавать свой веничек по стебельку. – И Мишане маленькому – рыбка, и Юрашке – рыбка, и Пете-петушку – тоже. Эй, Венька, а ты где? А, вот ты где! На-ка и тебе рыбешку... Хорошая, детки, рыбка. Она твердая, ее долго жевать можно. И солененькая. Потом знаете сколько воды выхлебаете? Пуза по-олные будут, кушать до-олго не захочется. Ну кушайте вы рыбку-то, кушайте! – И Нинка первая, а за ней и другие цыганята начинают грызть серые жухлые дудки.