ИЩИ ОТВЕТ В СВОЕМ СЕРДЦЕ 5 глава




После улицы здесь кажется совсем темно, и в первую минуту мальчишки стоят у дверей, приглядываясь. Потом Никита осторожно ставит ведро на пол, а Михась и Митяй, стараясь не греметь, складывают у печи принесенные по­ленья.

- А вот и мои ангелы-хранители! – голос с полка – тихий, надтреснутый. – Добрый вам день!

- Здравствуйте! – вразнобой отвечают мальчишки. В полутьме они и не заметили, что впервые за все это время Сурен не лежит, а сидит. – Здравствуйте! Мы вот печку хотели растопить, а она уже топится.

- Это девочка ваша прибегала. Аннушка.

- Уже успела!

- Да, скорая такая. Раз-два и все сделала... – старик трудно перевел дыхание. – Значит, ребятки, это вы все хлопотали возле меня? Я как-то плохо помню эти дни. Ка­жется, мне было совсем худо?

- Да, плохо.

- Прямо совсем плохо!

- А вы, значит, спасали меня?

- Да что мы! Это Нина Петровна – врач. Она – да: осматривала вас, рецепты выписывала, уколы ставила. А мы-то что?

- Мы только печку топили, да сидели здесь по очереди, да лекарства вам давали.

- Еще кормить пытались. Но вы же почти ничего не ели...

- А вот сегодня я бы поел.

- Ой, дак мы это... Мы – сейчас...

- Нет, нет, не беспокойтесь. Аннушка сейчас что-нибудь принесет.

И, будто ждавшая за дверью, когда произнесут ее имя, в баньку боком, непривычно медленно входит Анка, береж­но прижимая к груди завернутую в полотенце кастрюльку. Осторожно пристроив кастрюльку на каменку, она напус­кается на мальчишек:

– Расселись, голубчики, посиживают! А каменка-то за­глохла!

Ой, и правда! Они же забыли дров подбросить, огонь и погас.

– А ты не кричи! Сейчас снова растопим, долго, что ли!

Митяй принимается за свое любимое дело. Обломком кочерги он ловко сгребает горкой несколько еще еле дыша­щих угольков. Сверху укладывает шалашиком сухие ще­почки и начинает упрямо раздувать уснувший огонь. Тот долго упрямится, никак не хочет пробуждаться, но в кон­це концов все же сдается и прорастает вверх тонким зыб­ким голубым ростком. Слабый этот росточек быстро креп­нет, разрастаясь и вширь и ввысь. И скоро печь снова ве­село поет, часто потрескивая.

Анка одной рукой крепко придерживает кастрюльку. В другой руке у нее ложка, которой она осторожно поме­шивает то, что принесла.

– Мама говорит, что вам сейчас можно только жиденькое. Это вот – супчик, сестренкам я варила. Только его тут немножко.

– Супчик – это прекрасно. И что немножко – тоже хо­рошо, много мне и не надо. Спасибо тебе, милая! И при­открой-ка дверцу у печки, чтоб посветлей стало. По голо­сам вас различаю, а лиц не вижу.

Слабый мерцающий свет заполняет баньку. Сурен вгля­дывается в лица ребят.

– Ну, это – Никита, мой первый знакомый в вашем городе. Здорова ли бабушка твоя, Ульяна Афанасьевна? Поклон ей от меня передай...

Сурен тяжело дышит и на время замолкает. Кое-как отдышавшись, продолжает знакомство:

– Так, а этот молодой человек рядом?

– Это – Митяй, – подсказывает Никита, – Митяй Гринько.

- Митяй – это Дмитрий, да? – уточняет Сурен, – Ми­тя или Дима?

- Вообще-то да. Только меня все Митяем зовут. Мне так больше нравится, – меня так отец всегда звал.

- Так, так, – кивает Сурен. – Ну, а это тот, кого вы называете Михой. Миха – это, наверное, Миша, Михаил, так?

- Нет, не Михаил, а Михась. Это польское имя. И фа­милия тоже – Оранский.

- У него дед – поляк, тоже Михась Оранский, – встре­вает Анка. – Видный революционер. У нас в Киеве даже его фотография есть в музее. Миху в честь деда назвали!

- А вы, значит... – начинает Сурен, однако снова будто захлебывается воздухом и надолго замолкает.

- А вы, значит, все из Киева? – наконец заканчивает он свой вопрос.

- У нас только Никита – здешний. А мы все – с Украины.

- Эвакуированные?

- Да нет. У нас же отцы все – военные. Их полк сюда перевели. В мае мы приехали, а в июне война началась. Они – на фронт, а мы тут остались...

- Ой, супчик уже согрелся! – спохватывается Анка и ставит кастрюльку перед Суреном на полок. – Он жидень­кий совсем. Но у нас ведь хлеб есть! – гордо возвещает она и подает Сурену бумажный сверток.

Дрожащей рукой старик разворачивает кулек, удивлен­но рассматривает, близко поднося к глазам, нюхает и во­просительно смотрит на ребят:

– Почему-то одни крошки. Настоящие, хлебные. Но – крошки...

– Да, это так...

- Ну, просто...

- Это мы...

- Ладно, если секрет – не допытываюсь. – Сурен ото­двигается, освобождая место рядом с собой, и кладет кулек с крошками. – Усаживайтесь, друзья, есть будем. Всем хватит!

- Что вы, дедушка Сурен! Мы же сытые! – поспешно заверяет Анка, невольно сглатывая слюну. А мальчишки как по команде отворачиваются от неодолимо притягиваю­щего к себе кулька.

- Значит, не хотите со мной, стариком, – обидчиво го­ворит Сурен. – Ну и я не буду! – Он отодвигает кулек и кладет ложку на крышку кастрюльки.

Анка испуганно смотрит на старика:

– Вам же нельзя больше голодом... Нельзя...

Беспомощно оглядываясь, она разворачивает кулек и робко берет щепотку крошек. Следом за ней помаленьку берут и мальчишки. И только после них к кульку тянется темная морщинистая рука Сурена. Захватив щепотку кро­шек, он бережно несет их ко рту, аккуратно высыпает туда, следя, чтобы ни одна не упала мимо. Потом берется за ложку. В баньке воцаряется блаженная тишина.

Никто крошки не жует. Их тихонько сосут, как самое большое лакомство в мире, стараясь продлить удовольствие как можно дольше. Наверное, вот так, прижимая языком к нёбу, когда-то, до войны, сосали ребятишки конфеты. Впро­чем, вряд ли самые лучшие из тех довоенных конфет могли бы сравниться по вкусу с этим лакомством – черными, слипшимися, уже немного подсохшими хлебными крош­ками.

Дрова в каменке разгорелись в полную силу. И тепло их щедро заполняет баньку.

 

 

ЭВАКУИРОВАННЫЕ

 

Заводской гудок прозвучал резко, требовательно. Анка вздрогнула от неожиданности и на мгновение оторвалась от своей работы. Она потуже затянула платок на голове, под самое горло застегнула старую материну жакетку, подула на свои красные, озябшие руки, пососала изъеденный известью палец и снова наклонилась над ведром. Некогда ей прохлаждаться. Вон гудок уж на вторую смену зовет, значит, смеркаться вот-вот станет, а у нее дел еще – невпроворот.

Она мельком оглядывает наполовину побеленный чис­тенький фундамент. Но видит и вторую его половину – облупившуюся, заляпанную недавними беспросветными осенними дождями. Так не оставишь – завтра же праздник. И Анка принимается еще быстрее махать тяжелой, набухшей от извести ковыльной кистью...

– Ганночка, доча! Ой, доча моя ридна! О це ж радость!

Мать стоит на крылечке в накинутом на плечи пиджачке, и Анка пугается:

– Ты чего это расхристанная вся? Застегнись быстро! Мало еще болеешь, что ли?!

– Та ничого, ничого! Я ж – тильки сказати. Яка велика радость! Наши Киев у фрицев забрали!

Кисть падает в ведро, обдав Анку веером белых брызг. Но она даже не замечает этого.

– Наши! Киев! Взяли! Сегодня?

– Та ни, ще учора. Та радио тильки что поведомляло... Валя, Валечка, ты чула, чула? О це ж радость!

Соседка, выскочившая из дому простоволосая, в легкой кофточке, бросается к Анкиной матери, обнимает ее, уговаривает:

– Ты не плачь, Маша, не плачь! Радость ведь. Не надо плакать. – И не замечает, что сама тоже плачет.

Бежит Анка по Партизанской, стучит во все окна подряд:

– Люди! Слышали? Наши Киев взяли! Наши Киев взя­ли! Эй вы!!!

Выскакивает за ворота взъерошенный Митяй:

- Стекла высадишь! Очумела, что ли?

- Очумела! – радостно соглашается Анка. – Очумела! А ты, глухня, чем уши-то залепил? Наши Киев взяли!

- Киев?! Взяли! Не врешь?

- Эх ты! Радио слушать надо!

Захлопали двери. Все, кто дома был, на улицу высыпа­ли. Обнимаются, плачут, смеются. Ожила Партизанская, загудела, загомонила мешаниной русских и украинских слов.

- Люди добри! Це – правда?

- Правда, правда! Только что сама слышала!

- Вот это подарок к праздничку!

– Дюже гарный подарунок. И точно – к Октябрьской!

– Э-эх! Побачить бы зараз наш Крещатик!

– Крещатик... Чи вин е – той Крещатик, чи его вже не-мае...

– Тьфу на тебя! Чого мелешь-то, чого ляпаешь язы­ком-то?!

– А може, там ни хатки вже немае – усё гады попа­лили...

– Дома можно отстроить, а вот людей... – голос осекся.

Да слово то невысказанное больно ударило каждого. И вот, не выдержав, кто-то всхлипнул тихонько. Кто-то сле­дом вскрикнул сдавленно. А кто-то заплакал в голос, не таясь и не сдерживаясь.

– Эй, бабоньки! Что-то не пойму я – то ли свадьба тут у вас, то ли поминки?

Они и не заметили, как подкатил и затормозил возле них уляпанный грязью, обшарпанный, с разбитой фарой грузовик. Совсем еще зеленый парнишка-шофер приоткрыл дверцу кабины, смотрит удивленно.

– Нет, ей-богу, ничего не пойму, и смеются, и плачут. Так что тут у вас – горе или радость?

– Радость, мил человек, радость! Наши ж Кыив узяли!

- Да? Это хорошо! Значит, время и ему пришло. Сей­час ведь, почитай, каждый день какой-нибудь город берут...

- Та це ж не який-нибудь, а Кыив. Це ж – самый гар­ный город!

- Постой, бабоньки! Да вы тут, никак, все хохлушки, а? Эвакуированные, что ли?

- 3 Украины мы. Тильки не эвакуированные. З воин­ской частью приихалы. Как раз перед войной.

- Тогда понятно, откуда у нас в Сибири хохляндия вдруг взялась. А ревете-то чего?

- Ой, добра людына, там же уси наши родичи. Под нимцем поганым булы. Кто ж его знае – чи живы воны, чи вже и немае?

- Отставить слезы! – шофер выпрыгивает из каби­ны.– Отставить! Пореветь, бабы, и после успеете. А сей­час – дело есть. Гостей я вам привез. Так что – принимай­те!.. Эй, вылезай – станция Березай! – весело кричит он,
обернувшись в сторону своего грузовика. – Все, граждан­ка, приехали, – говорит, открывая дверцу кабины, и в го­лосе его появляется явная неуверенность.

С его помощью из кабины выбирается на землю женщи­на с ребенком на руках.

- Ну вот, значится, с приеханьем вас! – шофер гово­рит нарочито весело. – Ну, а вы, гражданочки, чего при­молкли?– обращается он к собравшимся. – Почему гостей не приветствуете?

- Здравствуйте.

- Добри дэнь.

Приехавшая, мельком глянув на собравшихся, молча дернула головой, то ли отвечая на приветствия, то ли прос­то поправляя шляпку.

Все вопросительно смотрят на шофера: это еще что за чудо-юдо он им привез?

Высокая, костлявая, с колючим взглядом и тонким острым носом, женщина похожа на высохшую елку с обломанными ветками. А одета-то, одета! Длинный шелковый халат – по ярко-голубому полю – ослепительно-желтые павлины с радужными хвостами-веерами. На плечах топор­щится короткая расклешенная меховая жакетка. Тонкие ноги, обернутые грязным разноцветным тряпьем, всунуты в некогда лакированные, видимо, бежевые туфли-лодочки с отломленными каблуками. На голове – ядовито-малиновая, замысловатого фасона шляпка с остатками розового пера сбоку.

Все ждут разъяснений от шофера, но тому – не до них. Он стучит по борту своего грузовика:

– Эй, кому говорят – приехали! А ну, вылазь побыст­рей. Вишь, темнеет, а мне еще на станцию пилить. Так что поторапливайся, братва!

Брезент в кузове зашевелился, и из-под него начала вы­бираться «братва» – разнокалиберная, но явно одного по­кроя и общей масти: все одинаково тощие, смуглокожие, черноглазые, остроносые. Угольные глаза мигом обшарили округу и настороженно уставились на собравшихся.

– Ну, смелей, смелей! – снова кричит шофер. – Сказа­но – приехали! Прыгай по одному – принимать буду.

– Не надо – мы сами!

Первым из кузова кособоко спрыгивает долговязый, хлипкий на вид парнишка лет пятнадцати. Затекшие за до­рогу ноги плохо его слушаются, он чуть не падает, но успе­вает ухватиться за колесо. С его головы слетает старенькая военная фуражка, и из-под нее вырывается на волю на­стоящая грива длинных густых волос. Смоляные пряди крутыми спиралями вздымаются над головой. «Кудря­вый», – сразу окрестила его про себя Анка. Парень спешно поднимает упавшую фуражку и прячет под ней свою буй­ную шевелюру.

– Все, Серега, давай! – хрипло командует он кому-то наверх, и другой мальчишка, видать, чуть помладше этого, начинает подавать из кузова кудрявому ребятишек. Снача­ла малышню. Те, что постарше, пытаются слезть сами. Но кудрявый зорко следит за ними, каждому помогает. «Сколь­ко их? – удивляется Анка. – Два... четыре... шесть...»

Ну, кажется, все. Вот они – стоят, тесно прижавшись друг к другу. Малыши – сзади. Старшие их собою загора­живают. Самый маленький на руках у приехавшей – про­сыпается, начинает плакать.

– Не надо, Семочка, не надо! Не надо, Семочка, не на­до! – как заведенная, повторяет мать. Она стаскивает с себя шляпу, сует ее в руки ребенку, и тот сразу умолкает, вцепившись в огрызок розового пера. Видать, игрушка эта ему хорошо знакома.

Женщина машинально поправляет совсем коротенькие, бледно-желтые, свалявшиеся под шляпкой волосики. Сей­час она напоминает смятый одуванчик на тонком длинном стебле.

- Ну, братва, чего носы повесили? – весельчак-шофер что-то медлит с отъездом. – Али карета моя пришлась не по нраву? Али – встреча не по душе? А вы, граждане встре­чающие, не стесняйтесь – принимайте, значит, землячков!

- Тож с Украины?!

- Почему это вдруг с Украины-то? – обижается при­ехавшая. – Смоляне мы. Эвакуированные.

- Эвакуированные?! Это теперь-то?

- Да бог с тобой, милка! Немчуру назад ведь гонят. Киев вон освободили.

- А Смоленск твой уже с месяц как снова наш. Никак, путаешь ты что-то.

- Это откуда же сейчас эвакуируют-то?

- Ничего я не путаю! Нас еще в сорок первом эвакуи­ровали, в июле.

- Ну, а сейчас-то, слава богу, уж сорок третий кончает­ся. Два года, что ли, ехали?

– Даже, выходит, побольше двух лет. Так уж получи­лось. То Семочка вот родился, – приехавшая кивает на ре­бенка, что держит в руках, – то няня умерла, то я тифом заболела – тоже чуть не умерла. А после год почти детей по разным приютам собирала. Ну, воти...

- А дети-то это – чьи же?

- Мои дети, чьи же еще? – женщина начинает сер­диться.

- Все, что ли?

- Все мои – девять! – в голосе приехавшей слышится гордость. – Девять!

- И уси – хлопчики? Дивчинок немае?

- Почему это вдруг одни мальчики? А Ниночка, по-ва­шему, не девочка, что ли?

Женщина кивает на кого-то из своей ребятни. Однако понять, кто из этих малышей и есть эта самая Ниночка, не­возможно. Все – на одно лицо, одинаково грязные и обор­ванные.

- А точно – твои дети? – сомневается кто-то. – Об­личьем-то больно уж не в тебя – прям цыганята какие-то.

- Они цыганята и есть! – охотно соглашается женщи­на. – Все – в отца. А он у нас – настоящий цыган! – И она гордо тряхнула своими жиденькими белесыми кудельками, будто откинула со лба буйный цыганский чуб.

- И где же он есть, этот твой цыган?

- Как это – «где»? Где сейчас настоящие мужчины? На фронте, конечно. Воюет. Он же у нас... – приехавшая умолкает, и, выдержав многозначительную паузу, торже­ственно объявляет: – Он же у нас – полковник! – она по­бедно оглядывает собравшихся, словно полковник – это она сама.

Анке даже кажется, что приехавшая сразу становится выше.

Ребенок на руках у нее снова начинает хныкать. И сразу огонь в ее ярко-синих, под цвет халата, глазах гаснет, она становится прежней – похожей на поникший, помятый одуванчик.

– Сейчас, Семочка, сейчас! – начинает уговаривать она ребенка. Однако ни малейшей уверенности в ее голосе не слышится. – Сейчас...

– Ну, и куда ж ты теперь с такой оравой-то? – допы­тываются женщины.

Приехавшая растерянно пожимает плечами.

- Аи, бидны диты, бидны! – громко вздыхает кто-то из женщин. И этот вздох почему-то окончательно выводит приехавшую из себя.

- Не бедные они! Не бедные! – кричит она. – Это – дети полковника Быстрова! Запомните – у них все есть! У нас в Смоленске – квартира четырехкомнатная! С паркетом! Кухня – с кафелем! На полу – ковры! А вы...

- Мама, мама! Не надо! Перестань, мама! – к при­ехавшей бросается старший из детей – «Кудрявый», как назвала его Анка. – Успокойся! Не надо! Ну не надо!

- Они думают – мы нищие! – кричит его мать. – Не бойтесь – у вас просить не будем! Ничего не попросим! Не надо нам вашего! Мы сами! Сами! Семья полковника Быст­рова никогда...

Ребенок у нее на руках начинает истошно кричать. И его крик приводит в себя мать.

– Ладно, Семочка, все, не буду, не буду! – тихо гово­рит она орущему клетчатому свертку. – Все, все, хватит! Не надо, милый!

– Ну, гражданочки, так кто пустит на квартиру наших гостей? – спрашивает шофер. Спрашивает, впрочем, безо всякой надежды на успех. – Вишь, какой я вам народ при­вез веселый, с ним не заскучаешь, – кисло улыбается па­рень. – Итак, к кому определяем на квартиру семью пол­ковника Быстрова?

– Давай – ко мне! – торопливо, боясь, что кто-нибудь ее опередит, кричит запыхавшаяся Минеиха. Она только что подошла, не успела ничего еще толком понять, только увидела приехавших да услышала, что это полковничья семья. – Давай постояльцев – ко мне! Я своих-то только что проводила. Изба теперь – свободнешенька. Чего тут думать долго? Айда ко мне!

- Да ты, Минеевна, глянь-ка сперва, сколько тут их.

- А сколь?

- Да всех – ровнешенько десяток выходит!

- Десяток?! – Минеиха на мгновение приостановилась, но тут же засеменила к приехавшим. Подойдя вплотную, внимательно оглядела каждого, потом, отступя на шаг, по­шевелила губами, словно что-то подсчитывала, и, наконец, сказала: – А, ничего – разместются как-нибудь.

Решив для себя этот вопрос, бабка подошла к шоферу:

– Кто такие?

– Хорошие люди! – поспешно отвечает шофер. – Эва­куированные. Семья полковника. Бери, бабушка, век потом меня благодарить будешь!

Последние слова, кажется, окончательно убеждают Минеиху.

– А чо тут долго думать-то? Аида ко мне!

– Минеевна, да где ты их поместишь в своей халу­пе-то?

– А ты, девка, не страдай за чужое-то! Мы ужо сами как-нибудь разберемся, без тебя!

И бабка, уже по-свойски ухватив за руки двух цыганят, что поближе, поспешно семенит – теперь уже в сторону своей избы. Эвакуированная покорно идет за ней. Следом тащится вся ее ребятня...

- Ишь, яка важна цаца!

- Дюже сэрдыта!

- Ну, так – жинка полковника!

- Во Минеиха потягае з них!

- Да уж эта жадюга не прогадает!

– Прогадала ваша бабка. Ой, как прогадала! – устало говорит весельчак-шофер. Сейчас на его лице нет даже те­ни улыбки. – Ничегошеньки она с них не возьмет. Потому что взять нечего. Видели, с чем они явились? Ни узелка, ни вещички. Она, эта полковничиха, ведь не врет, что два с лишним года до Сибири добиралась. С такой-то оравой, са­ми понимаете, не шибко-то разбогатеешь. А тут еще в поез­де обокрали их. В чем спали да чем укрывались – только и осталось. Это уж на станции добрые люди мало-мальски их приодели. А то ведь вообще вышли из вагона – кто голый, кто босой.

- О, боже ж мий!

- Погоди, бабоньки, охать-то! Самое веселое еще впе­реди. Вещи-то вещами. Но ведь у этой раззявы и сумочку сперли. Все – до последней копейки, до единого докумен­тика.

- Ой, лишенько, лишенько!

- Да, говорю вам, бабы, повремените вы с аханьем своим! – снова одергивает женщин шофер.– И это не все. Главное, что цыган-то этот, который будто бы полковник, то ли он есть, то ли и нет его вовсе.

– Ой, как это?

– Да вот так. Эта ворона и мужика своего проворонила. Еще в самом начале войны потерять умудрилась. Ни части, ни полевой почты – ничего не знает. А он-то ее, если и искал, то тут, в Сибири, – знал, что сюда эвакуировали. А их, вишь, мотало черт-те где... Так что, на сегодня у этой полковничихи – ни-че-го! Только и богатства – табор цы­ганят. Ну, теперь, бабоньки, кажись, все. Можете ахать.

Но все молчат, будто онемели.

– Как же они жить-то будут? – наконец произносит кто-то.

– Как? – усмехается шофер, к которому опять вернулась его веселость. – Как? А вы-то на что? Вот вы и будете помогать. Они теперь ваши соседи!

Сказал это весельчак-парень и укатил. А они остались, не подозревая, насколько его слова окажутся пророческими.

 

 

Вы видели? Ишь ты... Скажи, пожалуйста!.. – Обыч­но речистая Анка даже слова растеряла от возмущения. – Нет, вы видели?! Прикатили! Ни тебе «здрасьте», ни «про­щай», будто тут уже и не люди! Этот, кудрявый, прямо ведь
на нас глядел и – как на пустое место. И этот, другой-то, тоже...

– Серегой его Длинный кликал, – подсказывает Ни­кита.

- Да нам плевать, как их всех там кличут! – кипятит­ся Анка. – Мы и знать не хотим! Они даже поздороваться не желают, и нам не больно-то нужно!.. По-одумаешь – полковничьи дети!

- Да при чем тут, чьи дети! – возражает Михась.– Хоть генеральские, разве в этом дело?

- Чего ты заступаешься! – не сдается Анка. – Сразу же видно, какие задавалы. Между прочим, у тебя отец – подполковник. Да мать – капитан. Вместе это побольше, чем один их полковник.

- Вместе не считается!

- Ну и пусть не считается! Все равно – задаваться не­чего! Напялил командирскую фуражку – и уже никого пе­ред собой не видит. Еще бы отцовы петлицы с тремя ромбами нацепил!

- Теперь же, Анка, не петлицы, а погоны полковнику полагаются – с тремя звездами.

- А, непривычны как-то эти погоны, – отмахивается Анка. – Да и в этом, что ли, дело-то? Хоть и погоны на него нацепи – все равно ж не его. А отцова фуражка и вовсе – ерунда. Ой, а под фуражкой-то! – вдруг прыскает Анка. – Космы-то, космы-то! Не поймешь, прям, пацан или девчонка.

- Вот бы тебе такие, Анка, а? Завидно, поди?

– Дурак ты, Митяй, и все! – в сердцах говорит она, но тут же себя и одергивает. – Ведь кому эти самые эвакуи­рованные больше всего досадили, так это ему, Митяю. Он же минуты считал, когда Минеиха их постояльца назад к себе заберет. А теперь, видать, одноногому у них оставать­ся. Вот Митяй и злится. Да что он, на самом-то деле, взъел­ся на этого постояльца! Прямо как ненормальный! Нет, правильно она его обругала, будет знать!

– Ду-урак! – еще раз повторяет Анка и, круто повернувшись, принимается скоблить ножом лавку, которая слу­жит теперь старому Сурену столом.

Митяй, тоже демонстративно отвернувшись, молча тя­желым тесаком щиплет впрок лучину. Никита и Михась заняты своим – сколачивают еще одну приступку, чтобы дедушке Сурену удобнее было взбираться на полок, где его постель. Сам Сурен сидит на лавке, привалясь спиной к стене и протянув руки к печке, будто выманивая оттуда тепло. Кажется, Сурен спит сидя. В баньке повисает тишина. Однако Анка долго молчать не умеет. Ее прямо-таки распирает от избытка слов.

– Нет, а полковничиха-то! – говорит она, ни к кому не обращаясь. – Прямо пугало огородное! А халат с индюками!

– Не с индюками, а с павлинами, – поправляет Анку Михась. – Говорят же тебе, что обокрали их. Наверное, как спала в халате, так вот в нем и осталась.

– Да знаю я! – отмахивается Анка. – Мне-то хоть во что она вырядись. Но зачем быть такой воображалой?! «Дети полковника!» «Мы не нищие!» «Ничего от вас не возьмем!» Па-адумаешь! Ну и не берите – вот слез-то!

– Зря они солому оставили, – говорит вдруг Никита.

– Кто? Какую еще солому?

– Да эвакуированные эти, В кузове солома была, я видел. Вот и взяли бы ее, хоть на пол бы сейчас постелили. На чем спать будут?

– Неужто Минеиха ничего не даст?

- Не смеши! Эта жадюга и снегу зимой пожалеет, не то что...

- «Солома, солома!» А есть-то они что будут – солому ту, да?

Снова в баньке повисает тишина.

- Нет, что вы ни говорите, а эта полковничиха с индю­ками...

- С павлинами!

– Отстань! Она... она сама, как индюк! Наорала на свою голову! Так-то, может, все бы помаленьку, кто что. А теперь... Точно – индюк общипанный!

- Молодые люди, могу я к вам обратиться с просьбой?

- Ну, конечно, дедушка Сурен!

- Что нужно сделать?

- Говорите – мы сейчас же!

- Пожалуйста, возьмите мое одеяло, хорошо его по­трясите на улице и отнесите-ка этим эвакуированным. Оно шерстяное, теплое. И вон какое большое – им нескольких детишек укрыть можно.

Они смотрят на Сурена, не вполне его понимая.

- К-как это отнести? Отдать, что ли?

- Насовсем?!

- А как же вы?..

- А у меня бурка вон есть. Я в нее завернусь – и все, и прекрасно!

- Да что вы, дедушка Сурен! Здесь же не Кавказ. Это Сибирь. У нас же морозы!

- Тем более надо отдать. Детям мороз страшнее, чем мне. И потом – у меня у одного – и одеяло, и бурка, а у них на десятерых – ни того, ни другого. Разве это правиль­но? Так что отнесите-ка хоть одеяло. Только, пожалуйста, потрясите его как следует.

 

 

- Бабуля! С праздником!

- И вас с праздничком, мои хорошие! Проходите, ре­бятки, посидите, Никитушку подождите – на речку он по воду побег.

– «Побег»! Будто умеет он бегать-то. Как пойдет куда – ну ровно за смертью. Вчера воды наносить бы мог. Дак нет, прошалался где-то, будто пес бездомный...

- Здравствуйте, тетя Ира! С праздником вас!

- Здрасьте, здрасьте! Опять куда-то навострились. И моего, значит, за собой потащите. Делать вам дома-то нечего, что ли? А, да вы с узлами! Снова, значит, что-то за­теяли. В баньку, деду своему потащили?

- Не-а. Наоборот, это вот от него. Велел свое одеяло эвакуированным унести.

- Эвакуированным?! Ах, вот оно что! Дед-то ваш выходит, богач. И это – тоже от него?!

- Нет, это мое... было мое одеялко. Оно мне уже короткое. Вот мама и послала...

- А это – половичок. Можно на пол стелить. А постирать, то тоже укрываться можно...

- И тыква эта, надо понимать – тоже им. И это… что здесь?

- Свекла.

- Та-ак. Понятно. Теперь, значит, эвакуированные. И этот табор – нам на шею! Да что же это такое? Что ни нищие – то на нашу улицу! Тут и без того – сплошь голь перекатная. Ведь бедней Партизанской в городе улицы и не сыскать!

- Кто, Ирочка, сам бедный, тот и другому в беде подмога, – подает голос бабуля. – Потому как ту беду завсегда поймет.

- «Поймет»! Мало понять-то. Тут хоть сто раз пойми, а коль крошки лишней нету, какая ты подмога? Ну хоть рвите меня, хоть режьте, нечего мне дать! Нечего!

- Что ты кричишь-то? Ну и не давай. Кто тебя заставляет? – Никита стоит у порога с полными ведрами воды.

- Тоже мне, указчик! Да много ты понимаешь? У меня вас вон три короеда, я и то согрешила с вами сто раз, уж не знаю, куда деться. А у нее – десяток почти! Это же… Это же сразу спятить можно! Уж она и так-то, поди, маленько спятила. Я только глянула на эту... с пером... Постой-ка, постой! – обрывает сама себя мать Никиты.– Погоди, погоди! – Она снимает с вешалки свою вязаную, некогда, видать, пушистую шаль и вынимает вложенный в нее для тепла линялый синий гарусный платок.

- Вот, – подает она Анке, – отдайте-ка этой полков­ничихе. – Пусть не смешит людей своим пером. Да люди-то что – посмеялись и забыли. А вот не сегодня-завтра моро­зы ударят – не до смеху ей станет в ее шляпке. Выряди­лась! Будто не в Сибирь ехала. А ты, – поворачивается мать к Никите, – управишь дела – полезай в подпол да выбери десяток турнепсин – пусть цыганята погрызут. Да и Борьке с Женькой дай – праздник все-таки. И хватит стоять! Выливай воду-то! Чтобы полную бочку сегодня натаскал. Приду с дежурства завтра – стирать буду.

- Ладно, знаю, – и Никита снова идет на речку. А Митяй с Анкой направляются к эвакуированным.

- Погоди! – Анка опускает узел на трухлявую скамей­ку у калитки. – Погоди. Что скажем-то?

- Больно нужно еще беседы с ними вести! – откликается Митяй, но в калитку тоже войти не спешит. – Они вон с нами вчера не сильно-то... Можно подумать, немые при­ехали. А, гляди-ка, оказывается, ничего, все с языками.

И правда, двор бабки Минеихи, обычно пустой и тихий, сегодня гудом гудит – в нем гомонят вчерашние тихони-цыганята. Несколько мальчишек изображают поезд – идут друг за другом, сцепив согнутые руки, и во всю мочь ши­пят, свистят, гудят. А верховодит Нинка. Сегодня ее можно узнать сразу: поверх черного мужского пиджака (вчера в нем был самый старший – «Кудрявый») на ней крест-на­крест повязана большая клетчатая шаль – в нее вчера был завернут ребенок. А из-под шали неровно торчит подол то ли платья, то ли юбки.

– Стоп! – командует Нинка. – Станция! – «Поезд» по­слушно останавливается. – Подождите, детки, – снисходи­тельно-ласковым тоном обращается она к своим младшим братьям. – Сейчас ваша мама вам принесет что-нибудь покушать. А вы из вагона не выходите и не балуйтесь!

Предупреждение было совершенно лишним. Ма­лыши замерли в том по­ложении, в каком настиг­ло их одно только слово «покушать». Оно будто парализовало их. Кажет­ся, даже не успевший до конца родиться свист то­же на время замер у сло­женных трубочкой губ. Цыганята так и остава­лись безмолвными и не­движными, пока Нинка бегала к забору да лома­ла там сухие будылья...

– Ну вот, детки, я и вернулась, – объявляет она, возвращаясь.– Платье свое обменяла на рыбу. Бордовое, с бантом, помните? Да мне его ни­сколечко не жалко. При­дет наш батяня с фрон­та – он сто таких купит. Зато рыбы мне за него дали – вот столько! – Нинка победно возносит над головой кулачок с зажатым, только что наломанным веничком. – Каждому рыбину! – радостно возглашает она и начинает раздавать свой веничек по стебельку. – И Мишане маленькому – рыбка, и Юрашке – рыбка, и Пете-петушку – тоже. Эй, Венька, а ты где? А, вот ты где! На-ка и тебе рыбешку... Хорошая, детки, рыбка. Она твердая, ее долго жевать мож­но. И солененькая. Потом знаете сколько воды выхлебаете? Пуза по-олные будут, кушать до-олго не захочется. Ну ку­шайте вы рыбку-то, кушайте! – И Нинка первая, а за ней и другие цыганята начинают грызть серые жухлые дудки.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: