ИЩИ ОТВЕТ В СВОЕМ СЕРДЦЕ 1 глава




Любовь Скорик

Ребята с Партизанской

Повесть

ББК 84(2Рос=Рус)

С44

 

 

Родному Минусинску –

с любовью!

Автор

Скорик Л. Т.

С44 Ребята с партизанской. повесть / Л. Т. Скорик. – Изд. 2-е,

 

Известная сибирская писательница Любовь Трофимовна Скорик выросла в Минусинске. Её детство пришлось на суровые военные и послевоенные годы. В повести «Ребята с Партизанской» оживает то суровое время. Юные герои книги рано взрослеют, много страдают. Однако, они сохраняют в своей душе умение радоваться жизни, дружить, любить город своего детства.

Сегодняшние читатели легко узнают в Партизанской улицу Красных партизан, Протоку и ещё множество мест своего родного города.

 

© Скорик Л. Т., 2011

ЗДРАВСТВУЙТЕ, ЛЮДИ ДОБРЫЕ!

 

Луч солнца пробрался сквозь щель в затворенных ставнях и ярко осветил свежевыскобленный дощатый стол, посередине которого высится большой ослепительно черный чугун. Ворсинки сажи покрывают его бока мягким пушком.

Чугун знойно дышит еще нерастраченным духом жаркой русской печи и сладко чмокает...

Никита нетерпеливо сбрасывает с чугуна тоже раскаленную, в щетинках сажи крышку – и волна восторга, кажется, на мгновение приподнимает его над землей следом за душистым облачком пара, метнувшимся из-под крышки на волю.

Полуведерный чугун под самое горлышко полон каши! Рисовой. Не из сечки. Настоящей. На молоке! С маслом! Блаженно пофыркивая, она пухнет на глазах. Под ее напором то там, то здесь запекшаяся золотисто-коричневая корочка взрывается с легким чмоком, извергая из глубины продолговатые зерна в радужных росинках растопленного масла.

Круглой оловянной ложкой Никита ловко подхватывает невесомо-легкие, будто пенные, хлопья каши и, торопясь, обжигаясь, кидает, кидает себе в рот. Он спешит, но каша все не убывает. Сколько же ее там! И вся она – его, только его, и ничья больше! Он может съесть ее всю! Один! Пото­му что рядом, тоже торопясь и обжигаясь, уплетают кашу Бориска с Женькой. Перед каждым – по такому же полнешенькому чугуну. Кажется, впервые его вечно голодные маленькие брат с сестрой сегодня отойдут от стола сытые. Ишь, как ложками машут – только за ушами пищит! Да и сам он от них не отстает. И чего это бабушка вдруг вздумала его подбадривать:

– Давай, Никитушка, давай!

Смешная она, ей-богу! Нашла, где его подгонять! Нет, ведь зарядила свое и не отстает:

– Ну, давай, Никитушка! Ну, вставай, родной!

Чего это она? Почему вдруг «вставай»? Чугун-то еще почти полный! Но голос бабушки все ближе, все настойчивей:

– Вставай, милый, вставай! Бежать уж пора – в очередь становиться.

Зачем – в очередь? Каши ведь – три чугуна... Или она про какую... А, да, конечно, в очередь пора.

Солнечный луч разом гаснет. В наступившей тьме тонут и вызолоченный стол, и все три чугуна с кашей. «Откуда это взялись сразу три? В доме же только один!» – успевает еще удивиться Никита, прежде чем окончательно просыпается.

– Открыл глаза-то? Ну и слава богу! Не выспался, касатик. А ты там, в очереди, притулись к стеночке да и подремли маленько, покудова номерки писать не станут. Тока не проспи, не приведи бог, очередь-то. И одевайся давай потепле. На улке-то седни вовсе уж стыло. Видать, скоро и снег падет.

– Эх, бабушка, бабушка! Не могла хоть чуточек погодить с побудкой! Ведь внук твой и половины каши не съел. И вкуса как следует не успел распробовать! «Во дурак! – злится он на себя. – Нашел, о чем думать! Только голод раздразнил. Вон как тот сразу в кишки вцепился. Теперь весь день будет глодать да жалить!»

Голод представляется Никите давным-давно живущим у него внутри ненасытным ежом, сплошь покрытым острыми шипами. Никита ощущает их постоянно. Даже ночью, во сне. Но иногда этот прожорливый зверь свирепеет и начинает рвать, грызть, жалить нутро. Нет сил думать ни о чем другом, кроме еды. Вот как, к примеру, сегодня...

Никита останавливается возле русской печи, осторожно трогает чисто побеленную железную заслонку.

– Бабуля! А когда это мы русскую печь топили, а?

– Печь-то? – переспрашивает бабушка. – Дак на пасху, однако. Куличики я вам тогда постряпала...

Сказала про стряпню – и осеклась. А внук не унимается:

– А теперь когда затопим?

– Дак, если бог даст, все ладно будет – в Новый год истопим. Что-ничто, а уж каку-нибудь стряпню вам умудрю, поди-ка... А чего это ты ни с тово ни с сево вдруг – пропечь-то?

– Да истопить бы когда-нибудь, что ли!

– Во дак удумал! Долго думал-то? Штобы запросто так, значит, русску печь топить! Да в ее дров-то – как в прорву надобно. Де оне, лишни дрова-то, а? Оно и в печурку их не напасесся. Сам, поди-ка, лучче меня знашь. Знашь, а удумывашь што попало.

На плите стоит чугун. Тот самый – из сна. И крышка на нем – та же самая. Никита тихонько, словно боясь спугнуть кого-то, поднимает ее – в нос ударяет тошнотворный запах вареной тыквы.

– Возьми-ка, возьми, милок, пареночек! – предлагает бабушка. – В очереди и пожуешь. Да сверху бери, которые подсохли – оне навроде как послаже...

Темнота в сенях кажется еще плотнее от густого запаха березовых веников, полыни и пучков разных трав, которые усато топорщатся по стенам. Никита на ощупь откидывает большой гремучий крючок и плечом наваливается на тяже­лую, осевшую дверь.

Уличная тьма непроглядна, только не сонно-ленивая, а беспокойная, взбаламученная ветром. Ишь, как вмиг про­полоскало ему неприкрытое ухо. Никита пробует натянуть поглубже кепку, однако та, тяни не тяни, оба уха не прикрывает. «Во, холера!– ругается про себя Никита. – Совсем за лето мала стала. А если и зимняя шапка не налезет, что тогда делать, а?»

Помня о луже у крылечка, он сходит на землю осторожно, чтобы не забрызгаться. Но земля сегодня хрустко крякает под ногами. Приморозило! Ну точно – вся лужа в белой ломкой окаемке. Ишь, какая звонкая! И беленькая-беленькая. Как каша в чугуне, которую он так и не успел доесть. А все эта бабушка! Ну чего разбудила такую ранынь?! Вон тьма еще – хоть глаз коли. И на улице – ни души.

– Приветствую вас, молодой человек! Позвольте обратиться.

Никита спотыкается от неожиданности – гортанным, чуть надтреснутым голосом заговорил старый тополь у ка­литки. Что за чертовщина?

Из-за ствола навстречу Никите – живая треугольная тень.

– Прошу прощения, что обеспокоил! Мое почтение, юноша!

– 3-здра-асьте, – нетвердо отвечает Никита, пытаясь проснуться.

Говорящая тень между тем приближается, перестает быть тенью, и Никита окончательно решает, что все еще спит. Наяву откуда бы взяться здесь этому чечену или еще какому-то там горцу? Он – будто с картинки к «Кавказскому пленнику» – в длиннополой бурке с широкими прямыми плечами, в лохматой шапке и с мешком за плечами. А говорит-то – так только в книжках и говорят:

– Не будете ли вы любезны, молодой человек, подсказать, где здесь приезжему можно сыскать ненадолго приют?

– Н-нет, не буду... то есть, не знаю... – мямлит Никита.

 

– Ты что говоришь, Никитушка? – спрашивает из сеней бабушка, которая вышла запереть двери за внуком. – Не слышу...

– Да я не тебе, бабуля. Тут вот... вроде человек. Приезжий, кажется.

– Приезжий? – бабушка выходит на крылечко. – А надобно ему што?

– Да не знаю вот...

– Приветствую вас, сударыня!

Бабушка удивленно оборачивается на странный, нездешний голос и совсем непривычное обращение.

– Дело в том, что я ищу в вашем городе пристанище и обратился с вопросом к юноше. Но, кажется, он затрудняется с ответом. Быть может, вы подскажете?

– Это на постой, што ли? – уточняет бабушка. – Ой, мил человек, што ж тебе присоветовать? Кто же тут пустить к себе может? Прям не знаю... Да што ж это мы на улке-то стоим? – спохватывается она. – Темно здесь и зябко. Проходи, мил человек, в избу-то, там и потолкуем. Тока погоди малость – лампу вынесу, а то в сенях-то у нас вовсе темь.

– Не беспокойтесь! Благодарю вас!

Нежданный гость входит за бабушкой в дом. Следом, как привязанный, идет и Никита. Не в силах побороть в себе любопытства, он жадно рассматривает странного пришельца при жидком свете керосиновой лампы. Теперь Никита видит, что это старик. Косматый-то какой! – первое, что бросается в глаза. На плечах – черная бурка, на голове его – большая лохматая папаха. На ногах – странные обутки из шкур мехом наружу.

– Мир этому дому и его добрым хозяевам! – торжественно произносит старик, кланяясь.

Прямо у порога на пол кладет небольшой заплечный мешок, скидывает свою бурку, стягивает с головы папаху. Однако менее косматым от этого не становится. На нем – пушистый серый свитер из грубой овечьей шерсти. А голова дремуче заросла по-молодому буйной и кудрявой, но совершенно седой гривой волос. Они падают на лоб и смыкаются с такими же дремучими седыми бровями.

А под ними... Ой, чего это у старика с глазами?! Чего они так сильно навыкате? Будто им тесно в глазницах. Нос у старика большой, горбатый. А на горле шишка размером с кулак. «Хорошо, что Борька с Женькой еще спят! – думает Никита. – А то перепугались бы!»

Бабушка, тоже рассмотрев гостя, тяжко вздыхает. А тот подходит к хозяйке и церемонно кланяется.

– Захарадзе, Сурен Акопович. Для вас, если угодно, просто Сурен. А ваше имя могу я узнать?

– Да, мил человек, отчего же не можешь? Здесь секре­тов нету. Зови, как и все, бабуля.

– Ну это, должно быть, родные так вас зовут, – сомневается гость. – А вот чужие как?

– Да у нас ведь тут все свои, чужих нету. Все так и кличут. По метрике-то я Ульяна. А это от внучат пошло: «Баба Уля», а попросту – «Бабуля». Теперь для всей Партизанской я Бабуля.

– А отчество ваше как?

– Отец у меня – царствие ему небесное – звался Афанасием.

– Выходит, Ульяна Афанасьевна. Звучное имя. Ну что же, будем знакомы, Ульяна Афанасьевна.

Старик вдруг наклонился и поцеловал выпачканную сажей бабулину руку. Бабушка, которой за всю жизнь ее рук никто не целовал, от смущения растерялась и спешно спрятала обе руки под фартук.

– Што ты! Еще што удумал!.. А ты што это воротил­ся? – оборачивается она к Никите. – Счас уж очередища там, поди, длиннющая. В хвосте теперича будешь.

– Да не, кто-нибудь из наших займет.

– «Кто-нибудь»! Нет, штобы самому первому успеть да на товарищов своих занять! Ишь – «кто-нибудь»! Негоже так, Никитушка!

– А в другой раз – я, – оправдывается внук.

– Значит вас зовут Никитой, молодой человек. Ну, что же, будем знакомы, – старик, как взрослому, жмет руку Никите. – Для вас, юноша, я уже, конечно, дедушка Сурен. Весьма признателен вам... тебе, Никита. Ты ведь, можно сказать, первый мой знакомый в этом городе.

– Сам-то издалече, видать? – спрашивает бабушка. – Одет вовсе не по-нашему, имя мудреное. Да и слова-то у тебя хоть и русские, а выговор – сразу слыхать – не наш. Вроде как язык у тебя... запамятовала, как имя-то...

– Сурен, – подсказывает старик, – Су-рен.

– Говорю, мол, язык-то у тебя, Сурен, вроде как маленько не по-нашему пришит, выговор не русский. Видать, издалече.

– Издалека, Ульяна Афанасьевна, – соглашается гость. – Очень даже издалека – с Кавказа приехал, из Грузии.

– Ой, из каких теплых краев – да в Сибирь к нам! Верно, бо-ольшая нужда заставила.

– За сыночком я сюда приехал. В госпитале он здесь лежит. Думаю: вот выпишут, как он один домой доберется? Дорога к нам дальняя и ой какая непростая. Ее и здоровый-то не вдруг одолеет. А Гоча мой – после тяжелого
ранения, слаб сейчас. Ну, вот я и решил...

– Без вызова, значит, приехал? Оно, конешно, не терпелось – понятно дело. А как долго ждать-то придется, что тогда? – высказывает свои сомнения бабушка.

– Ну и пусть, ничего! Я подожду! Только надо мне пристанище себе срочно найти. Чтобы не пугать госпитальное начальство. Приду и скажу: «Не волнуйтесь, дорогие товарищи, мне жилья не нужно, я устроился. А вот если на что-то могу тут сгодиться, то Сурен Захарадзе – к вашим услугам!» Глядишь, вместе-то мы побыстрее сыночка на ноги поставим.

– А то как! – уверенно говорит бабушка. – Родные же руки. Отец есть отец... А вот уж мать-то порадуется, как ты сыночка ей привезешь!

Старик отходит к двери. Там долго молча складывает свою бурку, потом тщательно умащивает ее на табуретку, сверху так же старательно и долго укладывает мешок и папаху. И только потом, не поворачиваясь к бабушке, говорит сломавшимся голосом:

– Нет, Ульяна Афанасьевна, нет – мать уже не порадуется... Война!..

– Ой, дак она что, воевала, что ли?

– А сейчас, можно сказать, все воюют. Кто как может. Мы со своей Анной Васильевной всех сыновей своих на фронт проводили – четверых. Старший – Леон – пограничник... был, на западной границе. Тот прямо в первый день погиб. Даже в первый час. Потом – про Гочу известие: тяжело ранен, в Сибири в госпитале. Он у нас – самый младший. Сандро с Давидом и призывались в разное время, и воевали на разных фронтах, и погибли через полтора месяца один после другого. А извещения пришли в один день. Ну, Аннушка моя и... Сердце не вынесло...

– Ах ты, господи! – плачет бабушка. – Вот горе-то, горюшко черное! Вот она, война-то лютая, вражина ненасытная! И не захлебнется же кровушкой-то людской! И не подавится... Ах, Суренушка, Суренушка! Горемычный ты сиротинушка! Это сколь лишенька-то на тебя свалилось! Даст бог, этот-то сыночек скоро уж поправится. Тебе утешение.

Бабушка гладит старого Сурена по лохматой седой голове, называет Суренушкой. Будто родня они близкая или же знакомы уже сто лет.

– Куда же, Суренушка, на постой-то тебя определить? У нас, сам видишь, поворотиться негде. Да и беспокойно тебе тут будет. Ить встанут наши огольцы-то – тут такое подымется – и свой сбежит. У нас окромя Никитушки еще двое: пять годочков да три. Средний-то вроде ничо. А младшенька, поверишь, рта не закрыват, бесперечь кричит. Она у нас маленько убогонькая, болезная. Уж на четвертый год перевалило, а все никак не пойдет да не заговорит. А и то сказать – горе-то в дому перво-наперво дитя жалит...

– И у вас, значит, тоже горе? – осторожно спрашивает Сурен.

– А кто ж теперь без горя-то, Суренушка? И нас оно не обошло. Может, конешно, и не тако, как твое. Да на ка­ких весах взвесишь-то его – како тяжеле? А легкого-то горя не бывает...

– Ты обо мне не беспокойся, Ульянушка. – Сурен переходит с бабулей на «ты», словно горе ее, в котором она только что призналась, сразу породнило их.

– На улицу ты, Суренушка, набрел – не приведи бог. Бедней да несчастнее ее не сыскать. Здесь ничего лишнего нету – ни квартир, ни богатства. Тут ведь местных – мы вот да еще два дома. Како у нас богатство – сам видишь.
А у приезжих – и того чище. Их, как перекати-поле, лихим ветром принесло, им и зацепиться не за что.

– Ну, выходит, мы родня. Меня вот тоже горьким ветром сюда занесло. А насчет богатств... Если честно, Ульянушка, то за приют мне ведь платить нечем. Дорога сюда обошлась – лучше не вспоминать, сколько. А назад нам,
слава богу, вдвоем ехать, вдвое больше надо... Мне бы сыскать какую-нибудь кухоньку летнюю или амбарчик с сеновалом.

– Ну, милок, – перебивает Сурена бабуля, – сразу видать – нездешний. Никаких таких летних кухонек у нас тут не водится. И сеновалы редки. Городок у нас, конешно, маленький, а все одно – не деревня. Да и в амбарчике час, однако, шибко-то не наживешься. Вишь, на улке-то как стыло. Того и гляди – снег падет.

– Мне холод не страшен, у меня вон защита какая, – кивает Сурен в сторону своей бурки.

– Это ты, милок, в Сибири не жил, морозов наших не пробовал. Оттого и храбрый такой.

– Да ведь я надеюсь уехать до морозов.

– А у нас тут мороз-то и завтрева может грянуть.

– Бабуль, а может, в баньке? – подает голос Ники­та.– Она же ничья. А в мороз и протопить можно.

– Это на пустыре, што ли? – уточняет бабушка. – Да топится ли там каменка-то? А може, и потолок вовсе завалился. Стара уж больно банька-то.

– Да нет, – уверенно говорит Никита, – нет, она ничего еще. Мы с пацанами бываем там. Ничо в ней не завали­лось. И каменка в порядке.

– Вот и ладно! – радуется бабушка. – Вот и хорошо. Вы, значит, и уберете там и подладите, что надобно. Штобы, значит, человеку пожить было можно. Счас увидишь товарищов своих – так и скажи: бабуля, мол, велела. И штоб седни же сделали!.. Да беги ж ты в магазин-то! – спохватывается она. – Ой, неровен час – номерки там без тебя понапишут и в очередь не пустют. Вот и останемся тогда. Дома-то, сам, поди, знаешь, – шаром покати.

Никиту эти бабушкины слова будто выстреливают в дверь. Только под окошком жалобно хрустнул под его сапогом новорожденный хрупкий ледок.

 

 

– Нет, пусть он скажет, кто дал ему право распоряжаться! – требует Митяй. – Нашелся хозяин!

Никита молча старательно месит в ведре раствор. Будто речь идет вовсе не о нем.

– Ну, чего ты там сопишь? Скажи – это твоя личная банька, да?

– Чо это вдруг она моя-то? – не поднимая головы от ведра, негромко возражает Никита. – Сам знаешь – общая банька, наша.

– Ага, общая, наша! А почему ты один распорядился, а? Почему нашу баньку отдал?

Никита молчит.

– Правда, Ника, кто тебя за язык дернул? – вступает в разговор Михась. – Ведь мы же, кажется, зарок давали не выказывать никому наше местечко. Ну, скажи – ты обещал или нет?

– Ну, обещал.

– Нарушил свое обещание?

– Ну, нарушил.

– Так кто тебя за язык дернул?

– Никто, – тихо признается Никита.

– Кто тебе этот твой горец: друг, брат, сват? Кто?

– Никто, – снова покорно отвечает Никита.

– Ну, дак чего же выскочил?

- Да больно уж он страшный, этот старик.

- Ага, значит, испугался? Страшно стало, да?

- Да нет, не страшно, – оправдывается Никита. – Не страшно. Жалко. Кто его такого на квартиру-то пустит? Если бы вы его видели. Глаза вроде наружу выскочили. На горле – во-от такой шишак. И дышит, как паровоз.

- Да это же типичные признаки базедовой болезни, – уверенно заключает Михась. – Заболевание щитовидной железы. По-латыни...

- Да ладно тебе, профессор, со своей латынью!– обрывает его Митяй. – Не в том дело, кто чем болеет. Он никакого права не имел! Тайну нашу выдал! Теперь всё – тютю, нет у нас нашей баньки. Своими ручками отдаем. Да еще извольте прежде прибрать – отремонтировать!

- И правильно! Не могли раньше порядок навести! – вступает в разговор до того молчавшая Анка. – Как вам только не противно тут было?

– Тебя не спросили!

- Ну, а не спросили, дак и не возмущайтесь. Работайте и работайте. Стены давай вон мажь. А то Ника из раствора уж, наверное, гоголь-моголь сделал.

- Стены-то зачем? Вот каменку помажем, да и ладно.

- Надорвался уже, да?

- Да я-то не надорвусь, – уже спокойнее говорит Митяй. – Я-то ничего. А вот ты надорвешься – это уж точно. В своем доме тебе мало работы, что ли? В этот еще впряглась! Сильно тебе надо!

- Ну, хватит вам! – умоляюще просит Михась. – Чего взялись, в самом деле!

- Да обидно, ей-богу! В честь чего, спрашивается, отдаем неизвестно кому нашу баньку? Теперь и местечка своего не будет. Ни собраться, ни поговорить негде... Да, если уж на то пошло, я давно мог бы своего постояльца сюда выселить. На глазах бы хоть не маячил!

– Ага! Вот оно что! – вроде даже обрадовалась Анка. – Вот, значит, в чем дело. Обидно, что сам не догадался, куда спровадить квартиранта. Он тебе прямо как бельмо в глазу. Угла в своем доме пожалел!

– Я – пожалел? – чуть раскосые черные глаза Митяя светлеют. – Это я пожалел? Да если бы он как человек-то...

– Ладно! – отрубает Анка. – Мы с тобой уж сто раз ругались из-за этого. Что еще-то начинать? Разговор сейчас не про вашего постояльца, а про деда, который с Кавказа...

– Да что ты-то знаешь про этого деда? Ты и видеть его не видела. И знать не знаешь!

– Видеть – не видела, – соглашается Анка. – А вот знать – кое-что знаю.

– Да что ты можешь знать, если и с человеком-то не знакома?

– А иногда и знакомиться необязательно. Я вот хо-орошо помню, как мы с мамой похоронку получили. Одну. А он, этот старик, получил их че-ты-ре!

– Что?! – осколок стекла, которым Михась пытался закрыть дыру в оконце, выскальзывает у него из рук. – Что ты говоришь, Анка?!

– С-сколько п-похоронок? – Мигяй вдруг начинает заикаться. – С-сколько?

– Че-ты-ре! – трудно проговаривает Анка, будто каждый звук этого слова колет или жжет. – Четыре!

– Три, Анка, – поправляет ее Никита, но она будто его и не слышит.

– И из этих четырех похоронок три он получил сразу в один день!

– В один день он получил две! – снова подает голос Никита.

– Отстань, Ника! – сердится Анка. – Я все знаю.

– Но ведь...

– Тогда рассказывай сам! – Анка замолкает.

– Нет, нет, давай ты! – пугается Никита. – Я ведь не умею.

– Тогда и молчи! Ну, так вот...

И Анка начинает рассказывать. Так, как умеет только она. Если на нее в это время не смотреть, а только слушать, то подумаешь, что она не сама по себе говорит, а читает по книге. Да еще и не в каждой книжке напишут так складно. Даже Анкин голос – обычно жиденький и плоский, когда она начинает рассказывать – густеет, становится выразительным, многозвучным.

- Ну, так вот. Высоко в горах Кавказа, у самых его снежных вершин, затерялся небольшой аул горцев...

- У самых вершин люди жить не могут – там сильно разреженный воздух, – возражает всегда все знающий Михась. Но тут же поспешно замолкает под презрительным Анкиным взглядом.

- А в том далеком маленьком ауле, – продолжает Анка, – не смыкая глаз, днем и ночью старые родители ждут весточки от своих детей. Четверо у них сыновей. И все четверо храбро сражаются с фашистами. Домой сыновья пишут короткие нежные письма. Эти весточки с фронта – единственная отрада для матери и отца. Как ждут они каждый день почтальона и как радуются ему всегда!

Но вот все реже стал заходить добрый почтальон в дом стариков. И однажды пришел он во всем черном и подал им вместо сыновнего письма страшную казенную бумагу. В тот день узнали родители, что не стало у них старшего сына...

А через неделю снова в маленькую саклю зашел человек в черном. И вынул он на этот раз уже не одну, а сразу две казенные бумаги. Еще двух сыновей загубила проклятая война. Только глянула на похоронки мать – и упала замертво. Не выдержало ее материнское сердце...

– Ну, вот, а теперь и считай, сколько в тот день похоронок получил старик, – говорит Анка Никите своим всегдашним – блеклым, буднично-невыразительным голосом.– Или, по-твоему, только та похоронка, которая по почте при­шла?

Никита ничего не отвечает. Только просительно смотрит на Анку: продолжай! И снова голос ее густеет, становится совсем не Анкиным:

– И померкло солнце над осиротевшим стариком. Ясный день превратился в черную ночь. Закрыл он глаза и сам решил умереть.

И обязательно бы умер. Но на другой день тот же почтальон принес ему письмо из далекой снежной Сибири. Младший сын писал, что после тяжелого ранения лежит в госпитале, что, наверное, выпишут его скоро, но он очень слаб и вряд ли сможет добраться домой один. И тогда старик собрал последние свои силы, продал все, что у него было, и отправился в незнакомую далекую Сибирь. Долгой и трудной была его дорога, отняла она почти все деньги и силы старика. Но он все же добрался и встретился со своим сыном...

Анка замолкает. Оглядывает мальчишек, которые слушают ее, затаившись и забыв про работу. И снова она переключается на свой обычный голос:

- А, между прочим, некоторым для этого старика жалко баньку брошенную, ничейную. Прибрать в ней не хотят – переломиться боятся!

- Анка, ну зачем ты так?! – в голосе Михася слезы.

- Но ведь я не знал! Ну, ей-богу, ничего не знал! А ты тоже – хорош! – набрасывается Митяй на Никиту. – Что ты тут болтал-то: «глаза», «шишак», «страшный»! Нашел, что сказать о человеке! Эх ты!

Но Никита, кажется, и не слышит Митяя. Он изумленно смотрит на Анку. Ведь это же он сам пересказал ей слова старика. Но ведь там и слов-то было: трое сыновей погибли, две похоронки пришли в один день, жена умерла, а он вот приехал сюда, чтобы взять из госпиталя последнего, четвер­того сына. Откуда же Анка узнала все так подробно? От кого? Когда успела? Никита хочет спросить ее об этом. Но у него почему-то свело скулы, и слова не выговариваются. И сама Анка почему-то расплывается, будто ее застит дым. А ведь вроде и впрямь дым откуда-то. Вон и Михась глаза рукавом трет.

– Ну, ладно, мальчишки, все – я побежала! – подхватывается Анка. – Вы тут сами поглядите, что надо приколотить да подладить. А мыть ничего не мойте. Я после прибегу, сама тут все выскоблю.

И она выскакивает из баньки. А мальчишки снова принимаются за работу. Только работают теперь молча, стараясь не смотреть друг на друга.

 

 

– Никита! Никитка, ирод, где тебя опять холера но­сит?!

Голос матери по-всегдашнему сердит. И Никита, даже не попрощавшись с друзьями, стремглав мчится домой. Мать встречает, как и следовало ожидать:

- Ни стыда, ни совести в тебе! Мне – на дежурство бежать. Малых пора укладывать, в доме – дел невпроворот. А он, ровно барин какой, разгуливает. Ты погляди: ба­бушка уже исхвосталась совсем тут с ребятишками...

- Да что ты, Ирочка, что ты такое говоришь! – пугается бабушка, не привыкшая, чтобы ее жалели. – Чего это такое придумываешь! Свои же ребятишки-то, не чужие – рук не оттянут. Да и помаленьку я, потихоньку...

- Ладно уж тебе – «потихоньку»! – отмахивается от бабули мать и снова набрасывается на сына: – Чего стал? Помои вон выплесни, дров на завтра принеси. Воды в ка­душке осталось на донышке. О, горе мое горькое!

Ругается мать по привычке, не отвлекаясь от дел. По­путно она успевает поддать Никите, снять с горшка Женьку, отставить с плиты согретую похлебку и еще сделать множество разных дел.

– Я не знал, что тебе на дежурство, – оправдывается Никита, – ты же только утром сменилась. Чо тебя ставят-то каждый день, прям без передыху?

– Соображать надо! Да я каждое дежурство сама выпрашиваю. За него ведь платят! Коли в доме пять ртов да только две рабочих руки – тут уж не до передыху. Это тебе все равно, есть что в доме или нет. Это тебе – лишь бы разгуливать!

- Да не разгуливал я вовсе, – пытается оправдаться Никита, – мы с пацанами в баньке убирались.

- Чего ты мелешь? Это в какой еще баньке?

- Да это, Ирочка, я им велела подладить маленько в баньке-то. Ну, которая на пустыре.

- От новости! Попариться, значит, решила? Баню дырявую надумала истопить? Не иначе – воза три дрови­шек дармовых с неба свалились. Да что-то я их в ограде не приметила.

- Ну, како там париться! Я говорю: «Ты, Никитушка, кликни товарищов своих да и подладьте там маненько. Что бы, значит, пожить-то можно было».

- Кому пожить-то? Тебе, что ли?

- Да пошто это мне? Сурену. Ему же вовсе приткнуться некуда.

- Кому? – не понимает мать.

- Да это старик один, – встревает в разговор Никита.– Он аж с Кавказа приехал за сыном. Сын – в госпитале у вас.

- Ничего не понимаю! Совсем меня запутали. Старик какой-то, Кавказ, чей-то сын. А вы-то тут причем?

- Да нет, Ирочка, мы ничего! – успокаивает невестку бабуля. – Он, Сурен-то, как, значит, с машины, так к нам к первым и зашел. Вот тут посидел, поговорили. У него же здесь – ни души знакомой, приткнуться некуда. И деньги кончились, пока добирался-то...

- Ах, вот оно что! Ну, теперь все понятно! Приткнуться некуда, денег нет. Ну, а у нас же все есть, мы же самые богатые. И дел у нас других нет, как только баньки для стариков каких-то отстраивать!

– Что ты! Что ты, Ирочка! – испуганно машет руками бабуля. – Грех так говорить. Он же, Сурен-то, горемыка горький – не приведи бог. Страшно сказать – у него три сыночка погибли, жена с горя такого померла. И сам-то он – сразу видать – весь как есть болезный. Ходит – как токо ноги переставлят. А дыханье у него внутре насилу проходит, на горле шишка, словно зоб утиный...

– Знаем такого старика – приметный, – перебивает бабулю мать. – Он же к нашему Гоше-грузину приехал. Я думала – дед его, а это, значит, отец.

- Нет, Ирочка, – сомневается вслух бабушка, – вроде не так – малость помудреней он сыночка-то называл.

- Ну, это, может, по-ихнему. А мы по-нашему окрестили. Ничего, и на «Гошу» откликается... откликался. – Голос матери, будто напоровшись на преграду, вздрагивает и сипнет: – Погодите-ка! Да ведь его же вроде в пятый блок перевели. Кажись, худо ему совсем.

- Господи, помилуй! – крестится бабуля. – Спаси и помилуй! Ты уж узнай там все, Ирочка.

- Узнаю, конечно! Но, кажется, в пятом он сейчас. Если там, значит, плохи его дела...

Ярко-синие глаза матери темнеют, левую щеку молнией перечеркивает судорога – верный признак близкой грозы. Никита даже пригнулся слегка и глаза прикрыл, готовый получить очередную затрещину. И не ошибся.

– Во, полюбуйтесь на него! Стал, голубчик, ручки сложил! Будто делать ему нечего. Целый день шалался невесть где. А теперь домой отдыхать явился. У, батя родимый!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: