Да полно тебе сокрушаться‑то, друг ты мой, Петр Михайлович! – говорил Федор Калашник Тургеневу. – Ведь тут уж никаким сокрушением ничего не возьмешь, не поправишь!
– Да не в том и дело! Не о том я и сокрушаюсь, Федя! – печально отвечал Тургенев другу. – Сокрушаюсь я о невинных жертвах людской злобы: о царе Федоре, о царевне Ксении… За что он погиб?.. За что она теперь муку лютую терпит?.. Да и что с ней будет!
– Говорят, что в дальний монастырь сошлют да там и постригут.
– Ох Федя! Пускай бы келья! Ведь келья, что могила! Постригли бы ее, что погребли… А то страшно, страшно мне за нее: чует мое сердце, что ей недаром жизнь сохранили и что недаром стережет ее в своем доме старый бражник Рубец‑Масальский.
– Не пойму я тебя, Петр Михайлович, в толк не возьму. Что же тебе страшно‑то?
– А то, что царевну Ксению на посмеянье хотят отдать врагу‑то Годуновых, царю‑то новому на потеху, на…
Федор Калашник схватил его за руку.
– Что ты, в уме ли ты, Петр Михайлович! Да ведь Бог же есть над нами…
– Бог? Есть Бог!.. Да Богово‑то дорого, а бесово‑то дешево нынче стало. Теперь всего ждать можно! Вон видишь, прирожденный‑то ихний государь только мигнул – и сразу Годуновых с лица земли стерли… Костей царя Бориса и тех не пожалели, из Архангельского собора да в убогий Варсонофьевский монастырь перетащили… Так разве же эти люди сжалятся над бедной сиротой, над бедною беззащитной девушкой?
– Так как же быть?
– А вот постой… Еще расспросим, разузнаем… Я там в доме завел знакомство, подкупил кое‑кого из слуг… И если будет нужно, я надеюсь на тебя, Федор! Помнишь, как в Кадашах‑то мы боярышню избавили от гнева царицы Марьи?
|
– С тобой хоть в прорубь! Нигде не выдам…
– Спасибо, друг. Я знаю, что ты, коли скажешь слово, так на нем хоть терем строй!.. Авось нам и придется еще помочь царевне и от беды ее спасти!
– Э, Петр Михайлович! Смотри‑ка, кто к нам идет! – сказал Калашник, указывая пальцем в окно.
– Батюшки! Никак, Алешенька Шестов! – радостно воскликнул Тургенев.
И точно – Алешенька Шестов, веселый и радостный, переступил через порог светелки Калашника и бросился в объятия друзей, которые его засыпали вопросами:
– Откуда ты?.. Давно ли здесь? Зачем сюда приехал? Уж не женат ли?..
– Где же мне вам разом на все ответить! – весело отозвался Шестов. – Дайте сроку, братцы. Приехал я вчера и прямо из Смоленска… И на великих радостях!
– А что такое?.. В чем тебе удача? – спросили разом Калашник и Тургенев.
– Как в чем?.. Да вы‑то разве не слыхали? – с удивлением обратился к ним Шестов. – Ведь государь велел Романовых вернуть из ссылки!
– Слава Богу! Настрадались бедные… Насилу‑то дождались избавления! – сказал Тургенев.
– Спасибо государю Дмитрию Ивановичу! Обо всех родных он вспомнил. Всех велел собрать в Москву и матушку свою, инокиню Марфу Ивановну, сюда же привезти…
– Честь и слава ему, что он о них не позабыл и в счастье, и в величии, – сказал Федор Калашник.
– А почему? Сидорыч напомнил. Ведь вот он каков, этот старик! Пробрался в Тулу, с челобитьем к государю Дмитрию Ивановичу – все за своих бояр. И тот не только их велел вернуть, но и все имения им отдать по‑прежнему, и животы, какие сохранились в царской казне…
– Дай Бог ему здоровья! – сказал Калашник.
|
– Так вот и я приехал сюда… Все здесь для бояр моих готовить. Для Ивана Никитича да для деток Федора Никитича, что ныне Филаретом наречен в иноческом чине. А как все здесь закончу, тогда назад в Смоленск и там женюсь…
– На ком же?.. На боярышне Луньевой?
– Вестимо!.. Она живет там в доме дяди, и мы с ней положили, как воцарится законный, прирожденный государь, так мы и за свадьбу.
– Исполать тебе, Алешенька! – сказал Тургенев. – Глядя на тебя, и я развеселился, и я готов поверить, что идет к нам законный царь, идет на радость, а не на горе!..
– Эх ты, выдумал что! Да погоди, постой! Что же вы это дома‑то сидите?.. Ведь вся Москва на улице да на ногах. Пойдемте и мы ему навстречу.
– Пойдем, пожалуй, – отвечали в одно слово и Тургенев, и Федор Калашник и стали собираться.
…Толпы народа, разряженного в лучшее праздничное платье, с радостным шумом спешили со всех концов города на Лобную площадь, к Троице на Рву и к тому спуску, который вел к Москворецким воротам. За этими воротами перекинут был через Москву‑реку живой мост, по которому ездили в город из Замоскворечья. По этому мосту царский поезд должен был вступить в город и, поравнявшись с Лобным местом, свернуть к Фроловским воротам в Кремль. Но Федору Калашнику с двумя его приятелями не удалось пробраться далее Лобного места: здесь их так затерло в толпе, что они и шагу не могли ступить. Народ сплошной стеной стоял так устойчиво и твердо, что ни пробить, ни сдвинуть ее с места не оказывалось ни малейшей возможности. В толпе, торжеством и радостью настроенной, шли оживленные толки о предстоящем въезде.
|
– По Серпуховской дороге вступать изволит…
– Ночевать изволил в Коломенском. На полпути оттуда первая встреча ему приготовлена, а вторая‑то за мостом, а третья – у соборов…
– Народу‑то, народу‑то – и‑и, Господи! Тут не одна Москва, а и таких‑то много, что верст за двадцать и больше из‑за Москвы пришли взглянуть на прирожденного государя.
– Еще бы!.. Дивны дела Твои, Господи!
– Из‑под ножа годуновцев проклятых Бог спас, через все напасти провел, и вот вступает нынче…
С Ивановской колокольни в это время раздался первый удар колокола. Оттуда завидели вдали царский поезд, по Замоскворечью направлявшийся к мосту.
По этому первому удару начался продолжительный перезвон на всех кремлевских колокольнях, им стали вторить колокола Троицы и площадных храмов, а затем заговорили, загудели колокола всех сороков московских церквей, наполняя воздух громкими, радостными звуками.
Вскоре в Москворецких воротах показалась голова царского поезда. Впереди ехал отряд польских рейтар и литовских копейщиков в острых шишаках, в светлых латах, надетых поверх ярких цветных кафтанов. Трубачи и барабанщики играли на трубах и били в барабаны, но резкая музыка их заглушалась громким, величавым звоном всех колоколов в Москве, встречавших своего «прирожденного, законного государя». За поляками и литвой шли длинными рядами стрельцы в праздничных красных кафтанах, они окружали расписные царские кареты, которые, мерно раскачивая своими тяжелыми кузовами, катились в гору по изрытому колеями въезду. Серые в яблоках кони, давно застоявшиеся на годуновских конюшнях, рвались из постромок и плясали на ходу, едва сдерживаемые дюжими конюхами в богатых кафтанах. За каретами следовала блестящая пестрая толпа конных дворян, детей боярских и всего младшего придворного чина в расшитых золотом опашнях и чугах. За этой толпой другая, также на конях, но в кольчугах, в шеломах, при оружии двигалась стройно, под звуки накров и бубен. За воинством царя земного шли служители Царя Небесного: духовенство в ризах, ярко блиставших на солнце, бесконечный ряд хоругвей, фонарей, запрестольных крестов и икон, усаженных крупным жемчугом и драгоценными каменьями. Вслед за духовенством, верхом на коне, принаряженном в лучший из царских конских нарядов, ехал статный всадник в золотом платье с небольшим стоячим воротником, блиставшим каменьями, и в широком жемчужном оплечье. На нем была расшитая золотом шапка с широким алмазным пером… Едва успел он подъехать к воротам у моста, как все бесчисленные толпы народа огласились одним общим восторженным криком:
– Буди здрав, царь‑государь наш Дмитрий Иванович!
Но откуда ни возьмись вдруг поднялся вихрь, налетел на царский поезд внезапным порывом, нагнал облако густой московской пыли на нарядных всадников, сорвал с нескольких голов богатые шапки и пронесся мимо.
– Что это? Откуда вихрь поднялся? – послышались в толпе тревожные голоса. – К добру это аль к худу?
– Чего там к худу!.. Это московский ветер литве некрещеной шапки посшибал… А уж они и закаркали!
– Верно, верно! Пусть, мол, знают, что и в самой Польше нет нашего Бога больше!
Но эти смешки и речи были заглушены новыми нескончаемыми радостными криками толпы, которые перекатывались из конца в конец площади, не затихая, не прерываясь, не ослабевая. Народ, умиленный, потрясенный трагической судьбой юного царя, возвращенного царству после стольких бед и напастей, от всего сердца приветствовал его и был в глубине души проникнут высоким настроением торжественной минуты.
Вон наконец царь Дмитрий Иванович поравнялся с церковью Троицы и, глянув на Кремль, сильной рукой сдержал коня, который нетерпеливо бил копытами в землю и перебирал удила, порываясь вперед, за другими конями. Сняв шапку, царь произнес громко, так что все окружающие могли явственно расслышать его слова:
– Здравствуй, матушка‑Москва, златоглавая, белокаменная! Сподобил меня Бог еще раз увидеть тебя, стольный город прародительский!
И он низко поклонился Кремлю белокаменному, наклонив голову к самой гриве коня, покрытой жемчужной сеткой, поклонился на все стороны и народу православному.
И новый оглушительный взрыв криков, рыданий и громких восторгов огласил все бесчисленные толпы народа, который, словно один человек, словно из одной общей громадной груди, гремел навстречу юному царю:
– Солнышко наше красное! Радость наша светлая, великая! Буди здрав! Сияй над Русскою землею! Да хранит тебя Бог!
И слезы восторга, слезы радости одинаково блистали в глазах юного царя и в глазах всех, кто приветствовал его.
Алешенька Шестов плакал, как ребенок, и кричал неудержимо, махая шапкой и всем телом порываясь вперед, навстречу подъезжавшему царскому поезду Федор Калашник и Тургенев также невольно поддались общему настроению толпы. Но когда царь остановил коня в нескольких шагах от них, когда он снял шапку и стал отвешивать поклоны на три стороны, Федор Калашник вдруг схватил Тургенева за руку и, молча, указывая ему глазами на царя, как бы спрашивал:
– Помнишь? Узнаешь ли?
Тургенев понял его вопрос и стал внимательно вглядываться в лицо царя, которое, казалось, он уже видел когда‑то давно, но не мог припомнить, где именно?.. И это обстоятельство так смутило его, что он уже не мог более сочувствовать общему настроению толпы и все рылся в своих воспоминаниях, даже и тогда, когда царь давно уже проехал далее, когда вслед за ним прогарцевала мимо огромная толпа казаков донских, запорожских и волжских, когда вслед за казаками повалила пестрая толпа народа, сопровождавшая царский поезд от окраин города.
Затем оба друга направились домой, и ни один из них не решался высказывать того, что у него было на душе: им не хотелось разрушать того очарования, которое носилось около них в воздухе, которое звучало в торжественном колокольном звоне, в радостных криках народа, в общем восторге, выражавшемся на всех лицах… Но едва только они переступили порог своей светелки, Федор Калашник захлопнул дверь и быстро подошел к Тургеневу, который опустился на лавку в глубоком раздумье:
– Узнал ты его? Узнал?
– Знаю, что я его где‑то видел, а где – припомнить не могу…
– А помнишь ли нашу первую встречу? Помнишь обедню в Чудовом?..
Тургенев вскочил с места.
– Да! Это он – это тот самый, который тогда читал Апостола!..
– Тот самый, – мрачно подтвердил Калашник.
V
В золотой клетке
Ксения очнулась от обморока в незнакомой опочивальне на роскошной и широкой резной кровати. Она лежала в одной сорочке под собольим одеялом, около нее суетились какие‑то женщины и растирали ей виски и ладони, стараясь привести в чувство. Доктор Клугер прикладывал ей лед к голове и давал что‑то нюхать из какой‑то склянки. После долгого обморока Ксения чувствовала страшный упадок сил и такую слабость, что не могла шевельнуть рукой, не могла говорить… Ей хотелось обратиться с расспросами к доктору, к окружающим, но язык ей не повиновался. Даже веки ей трудно было поднять, ей было больно смотреть на свет, и она поспешила закрыть глаза и снова впала в забытье. Но это уже не был обморок, не было бессознательное состояние, а было полное изнеможение, телесное и душевное, вызванное страшными потрясениями нравственными.
Когда она вторично открыла глаза, то в опочивальне было темно, лампады горели перед богатыми образами в серебряных и золотых ризах, три женские фигуры, мирно похрапывая, лежали рядком на ковре в ногах кровати. Ксения сделала усилие, чтобы понять, где она находится и что с ней происходит, но мысль ее еще не работала и сознание отказывалось ей служить. Только уже дня два спустя после страшных событий 10 июня Ксения настолько окрепла, что обратилась к одной из девушек с вопросами:
– Где я? Где брат Федор? Где матушка?
Девушка испуганно посмотрела на Ксению и опрометью бросилась вон из опочивальни.
Ксения еще раз стала озираться кругом, все внимательно осматривая и ко всему приглядываясь, и тут только заметила она, что обе ее руки, в кистях, обмотаны тонкими тряпицами и что она не может шевельнуть ни одним пальцем. И вдруг при взгляде на руки ей припомнилось что‑то ужасное, невероятное… Она увидела себя перед какой‑то наглухо запертою дверью, в которую она напрасно рвалась и билась, которую напрасно пыталась выломить. А за этою дверью слышались страшные стоны и крики… Да! Это был голос ее брата… Где он?.. Что с ним?.. Что с матерью?..
И страшный крик вырвался из груди несчастной царевны, и снова в изнеможении упала она на подушки, и снова впала в забытье, и словно сквозь сон видела потом, как суетились и бегали около нее какие‑то женщины и как подходил к ее изголовью какой‑то высокий, плотный мужчина, брал ее за плечо и за руку и что‑то невнятно бормотал себе под нос. По счастью для Ксении, она не могла расслышать того, как этот мужчина говорил доктору‑немцу:
– Ты мне ее беспременно вылегчи, Богдан Богданыч! Никакой казны не пожалею, потому я ее молодому царю показать хочу.
– Первий красивий во вся Москва! – отвечал немец с улыбкой. – Ми его поправим, кназ Руцца‑Мазальский!..
– То‑то, немец! И у тебя, видно, губа не дура!
– Первий красивий – такого другой нет хорошего!..
– Это я и сам знаю! Пусть уже сам царь о ней рассудит, как с ней быть.
Немец с удивлением посмотрел на старого злодея и продолжал перевязку пораненных рук Ксении.
Мало‑помалу силы стали возвращаться к Ксении. Ее богатая, могучая натура взяла верх над недугом, и она стала видимо поправляться. Добродушный толстяк немец‑доктор, являясь к ней утром, говорил про себя:
– Alles gut! Sehr gut!..[7]Хорошо идет! – прибавлял он громко, потирая руки и приветливо кланяясь царевне.
Но все та же таинственность, то же упорное молчание окружали богатое ложе Ксении. Женская служня, безмолвно исполнявшая все ее приказания, повиновалась чьему‑то строгому приказу и не произносила при Ксении ни одного слова, не отвечала ни на один вопрос ее.
Царевна чувствовала, что она по‑прежнему находится под стражей, что она только переменила клетку, что из‑под одних затворов перешла под другие.
Наконец немец‑доктор пообещал Ксении, что назавтра она может встать с постели и «гуляйт в другой комната», и эта новость очень обрадовала несчастную царевну в ее тягостном заключении. Она целый день думала об этом завтрашнем выходе и заснула спокойнее, чем в предшествующие дни. Жизнь вступала в свои права, заявляла свои требования, пробуждала желания…
Но каково же было удивление и радость царевны, когда на другой день, открыв глаза, она увидела перед собой свою боярыню‑маму… Она глазам не поверила: думала, не во сне ли ей это грезится… Но боярыня‑мама сама не выдержала, увидя, что Ксения пробудилась. Она упала на колени, схватила ее руку и стала целовать, прижимая к груди и обливаясь горячими слезами.
– Царевна моя… Радость ты моя… Голубушка! Привел‑таки Бог свидеться!..
Ксения вскочила с постели, стала обнимать старую боярыню и от волнения не могла произнести ни одного слова.
Когда прошел этот первый порыв, Ксения почувствовала, что еще плохо держится на ногах, и опять вынуждена была прилечь на некоторое время.
Тут мама присела на краешке ее постели, стала гладить ее по руке и смотреть ей в очи, приговаривая:
– Ну слава Богу! Слава Богу! Теперь ты выздоровела, и все такая же, как прежде, красавица писаная! Вот щечки побледнее стали, да волосики спутались… Так мы их расчешем, погоди! Теперь около тебя чужих не будет – все свои, прежние.
– Мама! Да где же я?.. В чьем доме?
– Ох, царевна‑голубушка, не приказано мне тебе говорить – и не нудь ты меня! И так натерпелась я всякого страха! Станешь спрашивать – опять нас от тебя прогонят.
– Да кто же? Кто прогонит? Кто прислал тебя ко мне?
– Приехал в Москву прирожденный государь Дмитрий Иванович, приказал тебя царевной величать, всю твою служню тебе воротить и во дворце теремном тебе покои заново отделать… А как отделают, так туда и переедем!
Ксения слушала и ушам не верила – так дико звучали для ее слуха все эти речи боярыни‑мамы.
– О ком ты говоришь? – удивленно спросила Ксения. – Какой прирожденный государь мне приказал?.. Ты так зовешь проклятого рас…
Ужас выразился на лице боярыни‑мамы. Она поспешила зажать рот Ксении руками.
– Тс‑с! Ради Господа Бога! Побереги ты нас, коли себя не бережешь! Мы все из‑за тебя пропадем!.. Вон Шуйский‑то Василий Иванович – не нам чета, а сказал какое‑то гнилое слово не в пору, на третий день приезда государева, так на смерть его осудили!..
– И казнили? – спросила Ксения.
– Нет. На плахе государь его помиловал да в ссылку и отправил…
– Помиловал? – задумчиво произнесла Ксения и прибавила про себя: «Он смеет миловать!».
Но, несмотря на это презрительное восклицание, в представлении Ксении все же возник образ царя, который волен казнить и миловать, карать и жаловать.
– Что же? Значит, он и надо мною тоже сжалился, меня тоже помиловал? – обратилась Ксения к маме.
– Он добрый, дитятко мое, добрый! Милостивый, говорят… Да зоркий такой – все видит, все знает сам! Всюду один ходит – все сам дозирает…
– Ты говоришь милостивый? Отчего же он только меня одну помиловал?
Боярыня‑мама опять засуетилась.
– Не накличь ты беды на нашу голову, матушка царевна! Не приказано нам с тобой ни о чем говорить, а то таких страстей насулено!..
Ксения понурила голову… Она поняла, что она царевной только называется, а на самом деле горькая сирота и несчастная пленница.
VI
Первая встреча
Прошла еще неделя. Ксения среди своих прежних приближенных стала понемногу оживать. Молчание и таинственность, которыми ее окружали, перестали тяготить ее: она привыкла к тому, что о некоторых лицах, о некоторых предметах говорить было нельзя… Мало того, она была даже довольна этим запретом. Ей все казалось, что и брат Федор, и царица Мария разлучены с ней на время, только сосланы… Ей казалось, что рано или поздно она их увидит, что они снова будут жить вместе, и ей страшно было разрушить это очарование, страшно было рассеять тот туман, который покрывал в ее сознании невольную разлуку с матерью и братом.
Покои, отведенные Ксении в неизвестном ей боярском доме, расположены были в ряд, во втором жилье, и всеми окнами выходили в тенистый сад, который по косогору спускался к речке и отовсюду был окружен высоким здоровым тыном.
Из комнаты, смежной с опочивальней, дверь выходила на широкое крыльцо, которое спускалось в сад. Ксения любила сидеть в этой комнате со своими сенными девушками за обычным пяличным рукоделием, любила, прислушиваясь к тихому пению девушек, вдыхать свежий ароматный воздух, которым веяло из сада от душистых трав и цветов, от кустов бузины, жасмина и сирени. Но она долго не решалась выйти в этот незнакомый, чужой сад, по которому свободно бегали и резвились ее боярышни и сенные девушки. Наконец боярыня‑мама и боярыня‑казначея общими силами выманили царевну из терема на прохладу и приволье зеленой садовой чащи.
– Там, государыня, беседка есть в саду и с вышкой, и с крылечком. Так не дозволишь ли туда боярышням ягоды, да варенье, да воды со льдом снести, будут тебе там песни петь, пока ты будешь прохлаждаться. А нам, старухам, прикажи медку подать, так мы тебе такую сказку расскажем, что тебе в терем из сада идти не захочется.
– Ин будь по‑вашему! – согласилась царевна. – Сегодня мне и самой что‑то не сидится в комнате.
И царевна спустилась с крыльца в сад. Впереди по дорожке чинно шли ее три боярышни, которые держали над ней огромный солнешник. За боярышнями следовали сенные девушки и несли ягоды на серебряных блюдах, серебряные жбаны с холодной ключевой водой, горшки с вареньем и кувшины с ягодным квасом и медом.
В беседке, состоявшей из высокого навеса на столбах, разостлали ковры, поставили перед царевной столик, а на нем выставили угощения и прохладительные напитки, которыми царевна жаловала всех из своих рук.
– Ну‑ка боярышни! Потешьте царевну, спойте ей песенку, да повеселее! Ты, Варенька, запевай, а вы, девушки, запевалу не выдавайте, подхватывайте.
– А что петь‑то будем? – спросила Варенька.
– Пойте: «За морем синичка не пышно жила…»
Варенька выступила перед девушками, которые, весело хихикая и пересмеиваясь, сбились в кучку. Тонким серебристым голоском вывела она:
– За морем синичка не пышно жила – Пиво варивала…
– «Пиво варивала!..» – подхватил хор боярышень и девушек, и сад огласился их свежими, молодыми голосами.
Царевна, слушая их, залюбовалась густой зеленью развесистых деревьев и синевой чистого, ясного, лазуревого неба, по которому с веселым свистом носились ласточки. В душу ее мало‑помалу проникало то спокойствие, которым все кругом дышало, ей захотелось пожить настоящим, не вспоминая о прошедшем, не думая о будущем.
Вдруг песня девушек оборвалась на полуслове… Царевна обернулась к ним и увидела, что все они в смущении и тревоге указывают на дорожку сада, на которой показались две мужские фигуры в богатых боярских платьях.
Царевна вгляделась с изумлением в подходящих бояр и вскочила в ужасе: в одном из них она узнала Рубец‑Масальского. Другой, пониже и помоложе его, был ей неизвестен.
– Что ж вы, красные девицы, петь перестали? – нахально обратился Рубец‑Масальский, подходя к боярышням. – А мы только разлакомились было на ваши песни…
Царевна Ксения, бледная и взволнованная, обратилась к оторопелой боярыне‑маме и сказала твердо:
– Скажи боярину, что девушки без моего приказа не смеют петь, и попроси его уйти отсюда той дорогой, какой он пришел.
Мама царевны, растерявшись, заметалась на месте, делая какие‑то знаки глазами, а Рубец‑Масальский обратился в ее сторону и, отвесив ей поясной поклон, сказал с особенным ударением:
– Поклон тебе правлю, государыня царевна, а приказа твоего исполнить не могу. Пришел я сюда не своей волей, а по велению нашего законного государя Дмитрия Ивановича. По его велению я и уйду отсюда.
И он почтительно обратился к своему спутнику и спросил его:
– Прикажешь, государь?
Ксения вздрогнула и невольно взглянула на того, к кому обратился Масальский с таким почтением. Она увидела перед собой статного молодого человека в золотой парчовой чуге, которая ловко и щеголевато обхватывала его крепкую, мужественную фигуру, из‑за пестрого польского пояса выглядывала рукоять кривого персидского кинжала, осыпанная рубинами. Некрасивое, но выразительное и смелое лицо его было обращено в сторону царевны, и большие, темные, пламенные очи жадно впивались в нее.
Их взоры встретились, и царевна невольно опустила глаза перед этим упорным и смелым взглядом.
– Государыня царевна, – произнес Дмитрий Иванович сильным и звучным голосом, – не изволь гневаться на боярина. Тут он не виновен: он точно мою волю правил. Я ехал мимо сада, услышал песню девушек и захотел сюда зайти, взглянуть… как ты живешь… И все ли исполнено, что приказал я… К твоему покою…
Ксения подняла на него свои чудные очи и проговорила только:
– Государь, тебе не место здесь, и мне, девице, говорить с тобой негоже… Удались или дозволь мне удалиться…
И прежде чем Дмитрий собрался ей ответить, Ксения махнула рукой своим боярышням, спустилась с крылечка беседки и быстро скрылась под темным сводом зелени.
А Дмитрий, смущенный и гневный, долго стоял на месте, покручивая свой молодой ус и смотря в глубь садовой чащи.
– Вот она какова! – сказал ему Рубец‑Масальский. – Да ты не очень с нею чинись, великий государь! Она – твоя раба…
– Молчи, собака! – гневно крикнул на него Дмитрий, сверкнув глазами. – Это вы с бабами привыкли плеткой управляться, а я недаром жил долго в Польше! Я сумею иначе проложить к сердцу красавицы дорогу. Сумею иначе заставить полюбить меня!
Странное впечатление произвело на Ксению первое свидание с царем Дмитрием. В первый раз в жизни ей пришлось быть так близко к молодому мужчине, пришлось обменяться с чужим, незнакомым ей человеком несколькими словами. Она смутилась этой близостью, она должна была по исконному обычаю терема поскорее удалиться, укрыться от постороннего любопытствующего взгляда… Но она чувствовала, что если бы обычай не побуждал ее к тому, она бы не ушла, она бы поговорила с ним, с этим прирожденным государем Московским.
«Так вот он, этот страшный Дмитрий Иванович! – думала на другой день Ксения, сидя над своими пяльцами. – Вот перед кем так трепетал покойный батюшка! Вот кого так ненавидела и боялась моя матушка! Вот кого так страшно проклинали на всех соборах, на всех площадях! Я думала в нем встретить злодея… Чудовище… Думала, что он идет ко мне со злом, что встретит меня укорами, что станет надо мной издеваться, над беззаступной, беззащитной. А он совсем не смотрит злодеем, он пришел с добром, пришел, как мы бывало с матушкой под праздник хаживали по тюрьмам посмотреть на тамошних сидельцев, снести им калач крупитчатый да словом ласковым их ободрить… Да нет же! Он – злодей, обманщик, он воровством прошел на царство!.. Он – нехристь и чернокнижием всем очи отвел! Вот и мне тоже… Ведь я должна бы ненавидеть его, я должна бы ему сказать: «Сгинь, проклятый, пропади, сын Сатаны! Прочь с глаз моих, ты – кровопийца!.. Губитель!.. А я? Я только удалилась…»
И в то время как Ксения передумывала эти думы, присматривалась к мудреному золотошвейному узору, кругом ее звучал несмолкаемый хор похвал, восторгов, удивления, обращенных к молодому государю.
– Вот так орел – настоящий орел! – разглагольствовала боярыня‑казначея. – Осанка‑то какая! А поступь чего стоит? Что там ни говори, сейчас уж видно, что не прост человек, а от царского корени!
– Само собою! – подтвердила мама.
– Где же так наметаться простецу‑то! А породу‑то настоящую хоть в семи водах перемой – все та же будет!
– А красавец какой! – шептали почти вслух боярышни. – Очи соколиные, брови соболиные! Экому молодцу мудрено ли города брать?
– Да говорят, и мужество‑то у него настоящее царское! Львиное! – подзадоривала боярыня‑казначея. – Вот в той битве‑то, в которой казаки‑то его предали, бежали, а царские воеводы верх над ним взяли, в той битве под ним двух коней убили, а он все бился, все вперед рвался!..
– А тут опять, – вступилась боярыня‑кравчая, – чуть только он в Москву приехал, всем льготы, всем награды, никого не забыл! Тотчас разыскал родню свою и всех, кто помогал ему подняться. Романовых вернул из ссылки, Куракиных, Шестовых, Богдана Вельского. А за матерью своей послал посольство… Говорят, сам выедет к ней навстречу…
Ксения слышит все, но последние слова особенно глубоко врезаются ей в память. Прерванная беседой окружающих, вереница дум Ксении снова начинает развиваться перед ней и овладевает ее душой до такой степени, что она забывает обо всех, забывает о работе.
«Какой же он обманщик, – думает царевна, – коли не боится послать за матерью своей! Ведь если бы он не был сыном ее, если бы он не был настоящим царевичем, он не дерзнул бы показаться ей на глаза… Она его обличила бы, в глаза бы обличила… Ах Боже праведный! Что это за тайна? Кто разгадает, кто разъяснит мне ее!»
VII
Змей‑искуситель
Дня два спустя, в то время, когда Ксения сидела в комнате со своими боярышнями за обычным пяличным делом, к ней вошла боярыня‑мама и заявила не без тревоги:
– Царевна, к тебе от государя стольник с поручением и с поклоном.
Ксения вздрогнула, очнувшись от своей думы, и поспешила ответить:
– Зовите его сюда скорее…
Почтенный старик, один из бывших стольников царицы Марьи, вступил в комнату с низким поклоном и, подавая корзину с вишнями, произнес:
– Великий государь и великий князь Дмитрий Иванович всея Руси шлет тебе, государыне царевне, поклон свой и кузовок новины – вишенки владимирской.
– Благодари великого государя Дмитрия Ивановича за память и за ласку и передай ему также мой поклон, – с некоторой тревогой отвечала Ксения, знаком приказывая боярыне‑кравчей принять вишни.
– А еще, – продолжал стольник, – великий государь приказал тебе сказать, что завтра перед обедом изволит пожаловать сюда для тайной беседы с тобою.
Ксения в величайшем смущении поднялась со своего места и не сразу ответила стольнику, так боролись в ней противоположные чувства! Но наконец она совладала с собой и сказала стольнику:
– Скажи великому государю, что я буду ждать его приезда…
Весь день и всю ночь Ксения так волновалась, что сон почти ни на минуту не смыкал ее очей. То она говорила себе, что ей не следовало вступать в беседу с этим богоотступником, обманщиком, с этим врагом всей ее семьи… То вдруг ей казалось, что царь Дмитрий Иванович втайне от других хочет сообщить ей великую радость: возвратить из ссылки ее мать и брата. То ей приходило в голову, что она должна его принять наперекор всем теремным обычаям, наперекор стыду девичьему и высказать ему все то, что на душе у нее накипело, высказать ему прямо, что она его ненавидит, презирает, что если он погубил ее мать и брата, то она себе желает только смерти…
Но когда пришли к ней утром ее сенные боярышни и боярыня‑мама и стали с озабоченным видом расспрашивать царевну о том, какой наряд угодно ей выбрать и какой убор надеть к наряду, царевна выбрала из всех своих нарядов тот самый, в котором когда‑то из тайника смотрела на пиршество в Грановитой палате. Но в угоду строгому теремному обычаю она надела густую белую фату, которая прикрыла ее лицо и ее дивную косу.
Страшно взволнованная вышла Ксения в комнату, стараясь придать себе вид гордого спокойствия, и не могла скрыть своей тревоги от окружающих, которые старались истолковать по‑своему предстоящее посещение государя. По их взглядам и суетливым движениям царевна могла догадаться, что все это бабье царство не менее ее взволновано ожиданием, сомнением и догадками.
Ровно за час до полудня царевну известили, что государь в сопровождении Басманова и еще двоих ближних бояр подъехал к крыльцу. Через несколько минут, проведенных Ксенией в самом тягостном ожидании, дверь в сени распахнулась настежь, и двое бояр вступили в комнату. Затем в комнату вошел царь Дмитрий в белом парчовом кафтане с золотыми разводами и в небольшой малиновой бархатной шапочке, усаженной по краю золотыми образцами. Все боярыни, боярышни и служня царевны встретили его общим земным поклоном, на который он отвечал приветливым кивком головы. Ксения, трепетная и охладевшая, привстала ему навстречу и снова поспешила опуститься в кресло.
Стряпчие внесли за государем складной золоченый стул, положили на него бархатную подушку и удалились из комнаты вместе с боярами и со всеми придворными царевны. Царь опустился на стул, уставился на Ксению и несколько мгновений сидел молча.
Тягостное молчание было прервано Ксенией.
– Великий государь, – сказала она дрожащим, нетвердым голосом, – я готова выслушать твою волю… Знаю, что моя судьба в твоей руке! Не терзай же меня, объяви свою волю скорее.
– Вижу, царевна, – сказал царь, – что злые люди много тебе насказали обо мне. Вижу, что ты мне не веришь, что ты меня винишь во всех бедах Русской земли…. Винишь меня и в смерти твоих близких… матери и брата…
– В смерти! – с ужасом повторила Ксения. – Так, значит, их уж нет в живых!
И закрыв лицо руками, она горько заплакала.
Царь Дмитрий вскочил со своего места.
– Клянусь Всемогущим Богом! – воскликнул он торжественно, поднимая правую руку и указывая на иконы. – Клянусь, что я в их смерти неповинен! Без моего приказа совершилась над ними воля Божья…
– Воля Божья!.. – воскликнула в свою очередь Ксения, откидывая фату от лица и устремляя на Дмитрия гневный, пламенный взор очей, еще мокрых от слез. – Воля Божья! Твоя была тут воля! Ты во всем виновен, ты их убийца и гнусное убийство дерзаешь называть волей Божьей!
– Царевна! – твердо и смело произнес Дмитрий. – Ни от кого другого не потерпел бы я этих слов! Договорить бы не дал и уж покончил бы с дерзким! Но ты говоришь не знаючи, и Бог тебе судья. А если ты хочешь правду знать, так я тебе скажу, кто и в смерти, и в крови пролитой виновен…
Ксения обратила на него удивленный, трепетный взгляд.
– Виновен твой отец.
– Отец мой?! Ты лжешь!
– Нет, я не лгу и в том сошлюсь я на всю землю Русскую. Во всей земле, быть может, ты одна не знаешь, что он меня еще с пелен преследовал и гнал… Что он сослал меня с родными дядями и с матерью в дальний удел… Что он и тем не успокоился и подослал ко мне убийц… И если бы Бог не спас меня, и если б добрые люди не укрыли от убийц… Меня, невинного младенца…
– Быть не может! Все это ложь и клевета!
– Клевета? Пусть так! Но то не клевета, что люди, присланные из Москвы Борисом, зарезали младенца Дмитрия‑царевича и что угличане всем миром их побили и подверглись страшной казни от Бориса. Верных слуг царевича и всю родню его Борис сослал и разметал во все концы земли и после брата Федора спокойно сел на царство. Он позабыл, – торжественно добавил Дмитрий, – что есть над царями земными Царь Небесный, Сердцеведец и Мститель за невинно пролитую кровь!
Дмитрий смолк на мгновенье. Ксения его не прерывала.
– Спасенный от ножа убийц, я долго скитался и скрылся наконец под иноческой рясой… Те, кто спас меня, мне помогли еще раз избегнуть сыщиков Борисовых и указали путь мне за рубеж. Здесь, сбросив рясу, я нашел себе приют у вольницы казацкой, делил с ней походы, опасности, труды, закалялся мужеством и наконец решился искать себе защиты в соседней Польше, а оттуда кликнуть клич на всю землю Русскую. С ничтожной горстью сбродной рати явился я на Русь, и крови проливать я не хотел. Я написал Борису: «Опомнись… Отдай нам наше, и мы тебе, для Бога, отпустим твои вины». Он с презрением отвергнул, выслал рать огромную и думал раздавить меня одним ударом. Но я, надеясь на Бога, как Давид, когда он выступал на Голиафа, я одолел Бориса. И одолел не чернокнижеством, не волшебством, как он в грамотах писал, а тем, что мое дело было правое, тем, что вся земля во мне признала законного царя!
Дмитрий смолк на мгновение, как бы собираясь с мыслями и затрудняясь в подборе слов, и продолжал:
– Видит Бог, что я не думал губить семью Бориса… Я только удалить хотел царя Федора и вдовую царицу Марью. Здешний бунт черни, и буйство ее над царской семьей, и заключение, которому ее подвергли, и насилие над нею – все это шло не от меня! Я узнал об этом в Туле и оплакал юного Федора… Он не был ни в чем виноват и пал несчастной жертвой за вину отца. За кровь, невинно пролитую в Угличе, здесь Бог воздал другой невинной кровью. Это ли не суд Божий?..
И Дмитрий, вопрошая взглядом, обратился к Ксении. Но Ксения отвечала только горькими, обильными слезами, которые ручьями текли по ее щекам и возбуждали в сердце юноши горячее сочувствие к несчастной ее судьбе.