– Что ты! Что ты!.. Да они же говорят, что у них уж все налажено и ты с женихом как ключ в воду канешь!
– Пусть я точно в воду кану, мне все равно! Хоть денек пожить, как люди живут!.. Ступай скорей, скажи Авдюшке, чтобы шел, чтобы бежал… Чтобы спешил туда… Чтобы нигде и часу не замешкался!..
…На другой день спозаранок, чуть поднялась, чуть очнулась от сна Кадашевская слобода, как уж загудели по‑праздничному церковные колокола, и веселый шум и говор народа, хлынувшего толпами из домов, наполнили все слободские улицы и закоулки. По‑праздничному разряженные слобожане и слобожанки спешили к Хамовному двору, на котором попы собирались петь молебен Спасу с Пречистою да Ивану Предтече и воду святить и той водой кропить хамовные избы перед «заводом новой белой казны государской».
В то же самое время, верстах в двух от слободы, по дороге к ней тянулось какое‑то престранное, предиковинное шествие. Шла веселой гурьбой ватага скоморохов в пестрых и ярких лохмотьях, в рогожных гуньках, в берестяных шапках с мочальными кистями, в тулупах, вывороченных наизнанку и подпоясанных лычными поясами. Кто нес волынку, кто гудок, кто домру, кто бубен, кто гусли звончатые, кто свирель голосистую… Трое мехонош на длинных жердях тащили увесистые мешки со всяким потешным скарбом и скоморошьей крутой. Два ручных медведя на цепях, прикрепленных к кольцам, продетым в ноздри, тяжело переваливаясь, выступали вслед за вожаками и волокли за собой салазки, на которых были навалены всякие потешные снасти для медвежьей игры: деревянные сабли да саадаки,[4]бабьи кокошники, козий мех с золочеными рогами и всякая тряпичная ветошь. Ватага была большая, человек в шестьдесят.
|
– Стой, ребята! – крикнул передовой вожак. – Вон, никак, и боярин наш едет… Тот самый, что наймовал нас сегодня в Кадашах играть!..
– Он! Он и есть!.. – загомонили скоморохи навстречу Тургеневу, подъезжавшему к ним в легких саночках, запряженных парой отличных вороных коньков.
– Поклон твоей милости правим, бояринушко! До сырой земли маковки клоним! Все собрались по твоему приказу! Да вот еще медвежатников Курмышских по дороге прихватили!
– Ну и спасибо! Внакладе не будете! – сказал Тургенев, обращаясь к скоморохам. – Только чур не своевольничать! Ухо востро держать – по приказу ходить. Больше там играйте, где наших ребят увидите в серых кафтанах да в красных кушаках…
– Знаем, знаем, бояринушко! И в шапках с синими верхами!
– Около них всю игру ведите, чтобы вам от слобожан какой помешки не вышло. А медведей с вожаками, да с козами, да с гудками, да с волынками прямо ведите на Хамовный двор, и как только мой парень из пистоли выпалит, так уж там сами знаете, что вам делать надо… По уговору…
– Знаем, вестимо знаем, бояринушко!.. Вот только бы нам с тебя задаточек сошел, так оно бы…
– Вот вам в задаток! – засмеялся Тургенев, бросая кожаный кошель с деньгами в толпу, скоморошьему старосте. – А если завтра целы да живы будете, так здесь же еще столько же получите!..
– Спасибо тебе, красное солнышко! Обогрел ты нас, веселых людей, уж и мы ж тебя потешим, позабавим… Эй, робя! Славь боярина, славь его честь!
И громкая, лихая песня, с присвистом и с гуденьем бубнов, понеслась вслед Тургеневу, который приударил на вороных, так что только снежная пыль кружилась и сверкала следом за его санями в морозном воздухе…
|
…Гуляет Кадашевская слобода широкой развеселой гулянкой. У всех ворот кучки нарядных слобожан и слобожанок и шутки, говор, смех… Парни об руку с девушками ходят по улице, угощают их орехами и пряниками, перекидываются с ними и словами, и взглядами. У царского кружала тоже не отолченный угол народа, там веселый шум похмелья и раскатистый хохот.
– Эх вы, клюковные носы! – кричит на своих товарищей ткачей Авдюшка Хамовник, пожилой сиделый ткач и большой гуляка. – Вот как пить да гулять, так «где, мол, тетка, мой полуторный ковш?», а как за стан‑то сел, так уток от основы не разберет!
– Ну, загулял, Авдюшка, разбахвалился! Поехал в самую бочку! Смотри не утони… – кричали со всех сторон в толпе, окружавшей Авдюшку.
– Небось, не утону, а и утону – выплыву! Потому Авдюшка все может… Я своему государю… Своим государыням уж который год работаю, и рукодельишко мое вам в образец сходит… Вам, вислоухим, приказывают, чтобы ваше изделье в точь моей руки было! Совсем чтобы в точь…
– Да ну тебя! Провались ты и с издельем… Небось теперь и в бёрдо‑то ниткой не попадешь!.. Знаем тебя тож!
Но Авдюшка не слышал насмешливого укора. Слегка покачиваясь, он продолжал разглагольствовать, размахивая руками:
– Я все знаю. Знаю, что будет сегодня…
– Еще бы тебе не знать! – смеются ему в ответ. – Знаешь, что будешь к вечеру пьян. А мы знаем, что и завтра с тобой будет, – опохмеляться станешь! Ха‑ха‑ха!
– Нет, врешь, я не о том! Знаю, что сюда к нам, Кадашам, из царского погреба бочки с пивом да с медом выкатят… Пей, мол, гуляй!
|
– Уж не ты ли за нас царскому кравчему попечаловался? Ха‑ха‑ха!
– Братцы! Братцы! – кричит кто‑то со стороны. – Да он не врет! Смотрите, и точно к нам обоз целый с бочками идет!
Вся толпа бросается в ту сторону, откуда показался обоз, и все с радостью видят, что в слободу на двадцати санях, запряженных сытыми конями, везут возчики бочки с медом да с пивом, а обок с санями царская служня идет, по четыре человека на подводу, народ все рослый и видный, молодец к молодцу. И все в серых кафтанах с красными кушаками, все в высоких шапках с синими верхами. А впереди обоза едет царский стольник в нарядных санях на вороных коньках. Борода у стольника седая, длинная, а лицо красивое, румяное. И на облучке у стольничих саней сидит здоровенный детина, стройный, высокий, конями правит.
– Ребята! – говорил всем на пути царский стольник, приветливо кланяясь на обе стороны. – Як вам от матушки‑царицы да от батюшки‑царя с государским жалованьем и с милостивым словом прислан. Великий государь изволит вас жаловать погребом!
– Благодарствуем великому государю и великой государыне на милостивом слове и на жалованье! – громко кричит толпа, толкаясь и кружась около обоза с бочками, который останавливается у церкви.
По приказу стольника серые кафтаны разом выворачивают бочки из саней и катят их в народ.
– Сюда ее, голубушку! Сюда!.. Эта наша, в наш конец катится! – слышатся в толпе веселые восклицания.
– А эта с чем?.. С медом?.. С паточным давай, давай! Ставь бочку дыбом… Выбивай донце!
– Братцы! – кричит кто‑то в толпе. – Бабам меду не давать, царские меды разымчивы, а наши бабы забывчивы…
– Ну да! – кричат в ответ балагуру бабы. – Небось! Наш Кадаш пьет и пиво и мед – ничто его неймет!
Разгул начинает быстро овладевать толпой, шум и говор растут по мере того, как бочки осушаются одна за другой. «Царское жалованье» пьют ткачи, и ткачихи, и старики, и молодые парни, а за углом да исподтишка не брезгают им и красные девицы. Кое‑где начинают довольно нестройно петь песни… В общем веселье и похмелье не принимают участия только царские слуги, которые стоят молча, стена стеной, около своих подвод и ждут стольничего приказа.
Вдруг у околицы раздаются какой‑то нестройный гам, звон, свист: трубят в трубы, бьют в бубны, гудят на волынках, а среди этой дикой музыки слышится и песня удалая, хоровая:
Веселые по улице похаживают!
Гудки да волынки понашивают!
Ой, гуди, гуди, гудок заливной,
Ступай, молодец, в садочек за мной.
– Скоморохи, скоморохи идут! – проносится радостный крик над всей слободской улицей. – Веселые ребята, потешники! То‑то гулянье у нас пойдет!
И ватага знакомых нам скоморохов в диковинной скоморошьей круте, в уродливых деревянных личинах, потряхивая шутовскими посохами, припевая и приплясывая, высыпала на площадь. Далеко разносится их песня:
Скоморохи люди вежливые,
Да они же и очестливые!
Красну‑девицу возьмут, уведут,
Ожерельице назад принесут!
– Сыграйте, сыграйте, скоморохи удалые! – кричат им из толпы.
– Не смей играть! – кричит начальственным голосом десятский. – Наш приказ не велит у нас в слободе играть скоморохам без приказу…
– Ну тебя к шуту и с приказчиком! Играй, ребята, наплюй на приказчика!
Скомороший староста выступает вперед, подходит к десятскому с глубочайшим почтением и, снимая с головы берестяной колпак, спрашивает его:
– А дозволь у твоей чести узнать, кто будет вашей слободы приказчик.
– Вестимо кто! – отвечает скомороху десятский. – Кузьма Иваныч, что на Хамовном дворе…
– О! Так этого мы знаем! – весело подхватывает скоморох. – Этого мы как на место ставили, учили: «Приказчик, приказчик, клади деньгу в ящик – алтын за сапог!».
Вся толпа и сам десятский покатываются от смеха, а ватага скоморохов разбивается на группы, и все они свистят, поют, колесом ходят, да вдруг как грянули плясовую:
Ай, жги, жги, говори,
Комарики, мухи, комари!..
И закружились, завертелись, пошли по снегу вприсядку…
– Любо! Любо! Вот так пляшут, черти! Глянь‑ка, глянь, Дуняшка! Ногами‑то, ногами – тьфу, пропасти на них нету!
– Господа скоморохи! – крикнул в это время какой‑то парень в сером кафтане, подбегая к ватаге. – Вожаков с медведями требуют на Хамовный двор, приказную боярыню тешить.
– Вали, меньшая братия, на Хамовный двор! – кричит скомороший староста. – Поворачивайтесь, Михаилы Ивановичи! Потешьте, ступайте, сердитую боярыню!
И между тем как отдельные группы скоморохов действуют в разных местах слободы, привлекая общее внимание и возбуждая неумолчный хохот толпы, часть их пестрой гурьбы с вожаками медведей отделяется и идет на Хамовный двор, а за нею вслед валит толпа народа посмотреть, как ученые медведи с ряженой козой плясать станут.
Все население Хамовного двора высыпало на крылечки да на рундуки хамовных изб. Все теснятся, толкаются, все хотят поглазеть на предстоящее представление. Вон на крылечко и сама боярыня Настасья Ивановна выплыла со своей служней да с опальной боярышней Ириньей Луньевой. А около боярыни и пузатый приказчик Кузьма Иванович, и государев стольник, что царское жалованье слобожанам привез.
Вот и скоморохи с медведями ввалились во двор, идут кругом двора широкого, всем низкий поклон правят.
– Смотри‑ка, Палашка, хари‑то, хари! Ай Господи! Глазищи‑то какие намалеваны!
– А на медведях‑то! Шапки набекрень надеты! А у бурого‑то, смотри‑ка, кушак подвязан, а на кушаке саадак да сабля! Прости Ты, Господи!
И даже сама боярыня изволит улыбаться, когда перед ней останавливают вожаки обоих медведей и заставляют мишек кланяться ей в землю.
– Кланяйся, Михайло Иванович, боярыне ласковой! – нараспев повторяет вожак, дергая медведя за цепь. – Да кланяйся ниже, до сырой земли! Да кланяйся и приказчику Кузьме Ивановичу, да не так низко, как боярыне!
Общий хохот кругом. Сама боярыня изволит смеяться со стольником и приказчиком.
А между тем два скомороха уж успели нарядиться в козий мех с золотыми рожками и пошли кругом медведей приплясывать, то ударяя в бубен, то поваживая смычком по гудку.
– А ну‑ка, Михайло Иванович, как лёжен‑ка без рук и без ног на солнце лежит, а одну голову подымает… «А как мать родных детей холит, а мачеха пасынков убирает…»
Восторг толпы достигает крайних пределов. Слышатся голоса:
– Ай, любо!.. Истинно так!.. Ай, Мишенька!..
– «А как жена милого мужа приголубливает, порох из глаза у него вычищает…». – «А как теща зятя потчевала, блины ему пекла да, угоревши, повалилася…»
Вдруг в самый разгар этой медвежьей комедии вывернулся из толпы какой‑то детина в сером кафтане, сунулся к медведям, невесть откуда выхватил пистоль да над ухом у одного мишки из пистоли – хлоп! И опять в толпу юркнул, окаянный…
– Ай, батюшки! Убил, убил! Застрелил! – ревет во весь голос скомороший староста и бросается на землю между медведями.
– Ай, застрелил! Держи его, держи! – кричат вожаки и выпускают из рук цепи медведей.
Ошалелые от выстрела и криков медведи рычат и мечутся по двору, бряцая цепями, и лезут на толпу.
Крик, визг, шум, давка, ругань и общее бегство во все стороны… Суматоха и сутолока поднимаются невероятные! Все кричат, все вопят, и никто ничего не понимает. Степенная боярыня Настасья Ивановна завизжала первой и хотела броситься с крыльца в хоромы, да сзади нее натолкалось полное крыльцо девок и дворни, что и не пролезть, и не продраться.
– Пустите, пустите! – кричит она во все горло, отвешивая направо и налево тумаки и оплеухи.
Но ее кто‑то хватает за руки, и держит крепко, и плотно накрывает овчиной.
– Ай, чтой‑то! Задушили! Пустите! – слышится ее визгливый голос среди общего гама и крика.
– Батюшки мои! – кричит кто‑то из дворни. – Смотрите‑ка, боярыня‑то наша, никак, ошалела! Козой нарядилась! И Кузьма Иванович! Да кто же это на них круту скоморошью надел? Ха‑ха‑ха!.. – галдят и хохочут кругом люди, убегая со двора и указывая пальцами на оторопевшую боярыню и приказчика, которые наконец освобождаются от своего шутовского наряда, оправляются и с удивлением посматривают друг на друга.
– Матушка Настасья Ивановна! – пыхтит приказчик. – Что же это? Наваждение бесовское, что ли?
– Где скоморохи? Где все наши Кадашевские ротозеи?! – кричит боярыня и мечется по опустевшему двору. – Где десятские? Где староста? Куда все разбежались?
Но никто их не слышит. Над селом носится шумный и веселый гам праздничного похмелья. Толпы народа гуляют… Ими запружены все улицы, все закоулки… Свист, песни, хохот – все сливается в общий гул. А на околице слобожане провожают «веселых скоморохов», которые вместе с медведями спешат убраться подобру‑поздорову восвояси и поют на прощанье с присвистом и гиком:
Эх вы, братцы! Эх вы, братцы!
Кадаши! Кадаши!
Променяли красну девку
На гроши, на гроши!
А мы взяли красну девку
В барыши, в барыши!
И только тогда, когда след скоморохов пропал на дороге, вдруг по толпе пронеслась весть:
– Братцы! Ведь скоморохи‑то у нас с Хамовного двора боярышню выкрали!
– Что врешь‑то! Незнамши! Скоморохи выкрали! – кричит Авдюшка Хамовник, совершенно уже опьяневший. – Ты меня спроси! Я все знаю…
– Говори, коли знаешь! – кричит на него толпа. – Там во какой переполох идет! Говори!..
Авдюшка подбоченивается и долго смотрит на вопрошающих мутными, бессмысленными глазами.
– Так сказать вам? А?.. А видели ли вы, как лягухи прыгают? Была девка, да незанравилось ей! И ушла девка, и ищи ветра в поле… Сам видел, как этот государев стольник девушку‑то около себя на сани, а седую‑то бороду под сани… А вороные так и чешут, так и чешут… А серые‑то армяки на своих кошевнях все врассыпную… Ха‑ха! А вы, дурни, орете: «Скоморохи девку выкрали!» Ха‑ха‑ха!..
Часть вторая
I
Черные вороны
Царь Борис, закончив обычный утренний прием бояр в «комнате», только было собирался идти на заседание в думу, как к нему прибежал стряпчий с царицыной половины.
– Матушке царице крепко неможется! – сообщил впопыхах царицын стряпчий. – Просит тебя, великий государь, пожаловать к ней. За духовником послать изволила свою боярыню…
Борис немедля приказал послать к царице своего дохтура‑немца. Затем внутренними дворцовыми покоями и переходами он прошел на половину царицы Марии.
Здесь он нашел такой хаос, такие суетню, беготню, снованье взад и вперед всякой служни, что голова у каждого, даже и здорового человека, должна была бы пойти кругом. Среди всей этой беготни и шума до слуха царя явственно долетал голос царицы Марии, которая то кричала в своей опочивальне, то стонала так, что даже в теплых сенях было слышно. Едва переступив порог царицыной передней, царь недружелюбно и подозрительно оглядел всех столпившихся тут женщин и тотчас приказал выйти из передней всем посторонним. Передняя быстро опустела, в ней остались только самые приближенные лица царицы.
Царь отозвал к окну боярыню Беклемишеву и спросил ее, нахмурив брови:
– Что у вас случилось? Верно, опять чем прогневали царицу?
Борису были хорошо известны истерические припадки его почтенной супруги, составлявшие одно из великих несчастий его жизни.
– Ни в чем не повинны, великий государь! – отвечала царю старая боярыня. – Ничем не прогневили, как зеницу ока бережем. Да вот кадашевская боярыня принесла матушке царице недобрые вести, ну она и…
– Какие вести? Что за напасти могут там быть у них в хамовщине?.. Холсты пропали?..
Скатерти не тем узором стали брать, что ли? – с досадой сказал царь.
– Нет, государь, там у них худо поважнее случилось… Да вот она и сама здесь! Извольте сами у нее спросить!
И не успел царь оглянуться, как кто‑то бухнулся с визгом и плачем к нему в ноги и усиленно целовал его в сапог, причитая в голос, как по покойнику:
– Смилуйся, батюшка царь, прости меня, рабу свою, холопку грешную! Видит Бог, без вины… Всех нас бес попутал… Обошли, проклятые!..
– Да что у вас? Говори толком, не путай! – прикрикнул Борис, стараясь освободить свой сапог из рук плачущей боярыни.
Боярыня Настасья Ивановна подняла свое красное заплаканное лицо и проговорила, всхлипывая:
– Девица у нас пропала… Боярышня та самая, что матушка царица мне на руки сдала! Видит Бог, уж я как ее берегла! А тут околдовали нас… Ей‑ей, околдовали!
– Да кто околдовал‑то? Что ты плетешь! – еще громче крикнул Борис, ударяя посохом в пол.
– Околдовали… Скоморохов навели… В праздник… Медведями наряжены… А в слободе‑то все пьяны твоим государевым жалованьем… Из дворца бочки с медом да с пивом понавезли… А тут ктой‑то выстрелил из пистоли, чуть всех нас не убил… А медведи с цепи сорвались… Нас всех драть хотели… Еле мы от них за дверь спрятаться успели… А твой государев стольник… И с медведями да со скоморохами сгиб да пропал… А с ним и девица‑то боярышня пропала же!..
– Какой стольник! Как он к вам в Кадаши попал?
– С твоей государской милостью к Кадашам прислан, погреб твой царский им привез… И ко мне пришел, седой такой, почтенный… А людишки‑то его всех перепоили… И скоморохов ко мне во двор прислали… Сильно играть им велели…
– Эй, позвать сюда Семена Годунова! – крикнул царь гневно. – Пусть он эту дуру расспросит, как было дело! Он мне толковее доложит…
И Борис быстро прошел в опочивальню царицы, из которой неслись стоны и вопли вперемежку с рыданиями и всхлипыванием.
В царицыной опочивальне Борису представилась знакомая и невеселая картина. На широком царицыном ложе, раззолоченном и разукрашенном пестрой резьбой, на камчатных пуховиках и подушках, среди парчовых занавесок с богатейшими кистями и кружевами лежала царица Мария, в одной ферези с расстегнутым воротом. Повязка ее сбилась на сторону, пряди волос высыпались на шелковое изголовье… Лицо ее было бледно, глаза горели как угли, ноздри раздувались, она тяжело дышала… Смолкала на минуту, потом опять принималась кричать, стонать и плакать, бросалась по постели и била ногами в спинку кровати. Две комнатные боярыни растерянно метались около кровати, то опрыскивая царицу Марию святой водой, то подавая ей какое‑то нашептанное питье. Две постельницы стояли в отдалении, одна держала в руках таз со льдом, другая окуривала комнату какими‑то травами.
Когда царь вступил в опочивальню, обе боярыни почтительно отошли от царицына ложа и выслали постельниц из комнаты.
– Выйдите и вы! Оставьте нас одних! – сказал Борис, обращаясь к боярыням. – Да тотчас пошлите доктора сюда, как только он приедет!
Царица Мария продолжала метаться, кричать и охать на постели, несмотря на присутствие царя, который подошел к кровати и опустился на мягкий стулец, стоявший у изголовья.
– Ох! – стонала царица. – Загубят, загубят меня и тебя лиходеи, вороги наши лютые!.. Ох‑ох, смерть моя пришла! За отцом духовным послала… Загубят, а все потому, что ты меня не слушаешь! Узды на них наложить не хочешь… Ох Царица Небесная!..
– Успокойся, Марьюшка, ты сама себя своим сердцем в гроб вгонишь! – сказал царь Борис.
– Успокойся?! – крикнула царица, вдруг поднимаясь на своем ложе и опираясь на руки. – Успокойся?! – еще громче повторила она, сверкая глазами, между тем как бледное лицо ее подергивалось судорожными движениями и на нем выступали красные пятна. – Я тогда успокоюсь, когда ты моих и своих врагов со свету сживешь! А до сей поры мне один покой – под гробовой доской!
– Ты все одно да одно! Заладила! Теперь‑то чем же перед тобой Романовы провинились?
– Чем провинились! Ты еще спрашиваешь? А кто боярышню украл, как не их же держальник?[5]Кто опоил зельем всю слободу? Кто надо мной и над тобой насмеялся? А?!
– Насмеялся?! – переспросил Борис, сурово сдвинув брови.
– А то как же! Я, царица, ее, негодницу, послала в слободу в пример да в наказанье, чтобы другим дурить было неповадно да без воли царской замуж прыгать, а они взяли ее да выкрали, да увезли… Да еще всех опоили, всех одурачили – будто на двадцати подводах царский погреб Кадашам привезли…
– Кто же это смел? Кто осмелился так обманывать?!
– А кто же, как не твои все приятели? Все они же! Они и монашка того выпустили из Чудова, которого ты в дальние монастыри отправить велел, они и теперь мою слугу украли, прослышали, знать, что я ее за непокорство в женскую обитель отослать собиралась!..
– Да кто же это знает, что все сие от Романовых идет?..
– Все, все от них! Все зло!.. Прикажи сыскать, притяни их накрепко к допросу‑то…
– Что говоришь ты, Марьюшка!.. – нетерпеливо дернул плечом Борис. – Ну как я из‑за девчонки да из‑за Кадашей твоих к допросу притяну первых вельмож, первых бояр моих!
Я их и сам‑то, правду сказать, не жалую… Не лежит к ним сердце!.. Да как же так‑то?.. Это вам с бабами так расправляться, а не нам с боярами!
– Не из‑за девчонки!.. Не из‑за Кадашей! – злобно прошипела царица Мария. – А из‑за них самих, из‑за их злобы… Из‑за того, что они на тебя ножи точат, на твое государское здоровье умышляют, коренья держат… Я ведь говорила уж тебе!.. Или не веришь?.. Так Семена спроси! Он знает…
Борис молча отвернулся. Ему тяжело было смотреть в глаза царице, она напоминала ему злого гада – змея, василиска сказочного. На душе у Бориса холодело от этого взгляда… А царица все шипела и нашептывала ему в уши те же злые речи, те же злые мысли, пока новый и сильнейший припадок не вынудил ее смолкнуть и от слов перейти к крикам, к стонам и корчам.
Пришел доктор‑немец, прибежали боярыни из соседней комнаты. Царицу, по приказу доктора, стали оттирать, обвязали ей голову мокрым убрусом. Доктор просил у царя разрешения пустить кровь царице, если она не успокоится, и заметил, что эти припадки грозят ей серьезной опасностью.
Хмурый и гневный вышел Борис в смежную с опочивальней комнату, там у выхода в переднюю его уже ожидал Семен Годунов.
– Ну, опросил ли бабу?.. Что выведать успел?.. – сурово обратился к нему Борис.
– Боярышню, Шестова‑стольника невесту, украли романовские люди, а по чьему приказу – неведомо. А ведомо, что тех людей, которые с погребом твоим царским в Кадаши приехали, на романовском подворье видели… И кони под тем стольником, что боярыню кадашевскую оплел, романовской же конюшни… Да тут еще ткачишко один с пьяных глаз сознался, что тот вовсе и не стольник, а какой‑то из романовской же дворни, только бороду седую надел…
– Сыскать про все про то сейчас же и накрепко всех опросить на романовском подворье! – строго проговорил царь.
Но сейчас же спохватился и совладал с собою, заметив, что лицо Семена Годунова просияло какою‑то особенной радостью.
– Постой! – сказал Борис. – Сыскать без шуму под рукою… А на подворье не соваться! Сначала доложить мне обо всем, что разузнаешь. А Шестова немедля взять за приставы и допросить.
Семен нахмурился, опустил голову и переминался с ноги на ногу, видимо, недовольный тем, что приказ царя не развязывал ему руки для решительного действия.
– Ну что же стал? Ступай! – велел Борис.
– Великий государь! – вкрадчиво заметил Семен. – А на подворье романовском не повелишь мне разыскать?.. Насчет кореньев?.. Изволишь помнить, что я докладывал тебе?.. Что если это точно – правда?..
Борис молчал, хмуро поглядывая по сторонам. Это ободрило Семена, и он продолжал, понижая голос:
– Да уж кстати там на подворье можно бы и беглых поискать… Там, говорят, есть где укрыться! А для своих‑то и подавно найдется место… Ведь этот монашек‑то чудовский жил тоже у Романовых на подворье… А может, и теперь не там же ли живет?
– Что ты врешь?.. Почем ты знаешь?.. – недоверчиво спросил царь.
– Да мне же сам князь Василий Иванович Шуйский об этом сказывал… Этот самый инок Григорий сначала, как в миру‑то жил, пришел откуда‑то во двор к князьям Черкасским, а от Черкасских его переманил к себе Романов Федор Никитич… А от него потом он убежал да в иноки пошел, да в иноках и проболтался…
– Ну?! При чем же тут Романов?
– А Шуйский‑то сказывал, будто и прежде за тем Григорьем та же похвальба водилась, будто бы и прежде величался он родом своим…
Борис беспокойно стал оглядываться, опасаясь, что Семен скажет лишнее. Но тот добавил только шепотом:
– Так, может быть, и теперь не там ли укрывается чернец‑то, не на подворье ли?.. Ведь Романовы‑то жалостливы… Не захотят, чай, выдать старого слугу…
Борис нетерпеливо сделал шаг вперед, потом обернулся к Семену, и, видимо, стараясь подавить в себе волновавшее его чувство, сказал:
– Ступай и делай только то, что тебе приказано… А прежде всего вели Шестова взять и допросить.
Семен низко поклонился и вышел из комнаты в переднюю царицы…
…Пройдя переднюю и выйдя в теплые сени, Семен направился сначала на то Постельное крыльцо, на котором он должен был отдать приказ о Шестове, затем он свернул по переходам направо, перешел через небольшой внутренний дворцовый дворик, за угол церкви Спаса на Бору, и вошел в отдельную брусяную избу, в которой хранились ключи от порученных его ведению кладовых и тайных подвалов теремного дворца. Притворив дверь на запор, он рылся между связками ключей, перебирая их на кольце, разглядывая, и наконец снял с кольца один какой‑то мудреный, зубчатый, кривой. Потом вздул свечу в фонаре, открыл подполье – и спустился туда.
Долго рылся он в подполье, пока не отыскал в нем то, что ему было нужно. Он вынес из подполья два порядочных мешочка, тщательно зашитых и туго‑натуго завязанных веревкой с печатями. На каждом мешочке стояла какая‑то надпись мудреными восточными каракулями. Семен Годунов задул фонарь, потом внимательно осмотрел мешки, осторожно разрезал веревки, которыми они были завязаны, снял с них печати и заглянул внутрь мешков, набитых какими‑то кореньями. Он перевязал их новыми веревками, затем, слепив из воска новые печати на концах веревок, порылся за пазухой, вынул какой‑то массивный золотой перстень и тщательно оттиснул его на восковых печатях. Те, кто знали толк в знамениях, с первого же взгляда могли бы различить на этом перстне знаки боярина Александра Никитича Романова. Полюбовавшись оттиском печати, притворив за собой дверь на замок, Семен Григорьевич бережно привесил мешки под полу шубы и вышел из избы во двор. Он спешил из дворца к себе на подворье со своим драгоценным кладом.
II
Царская тешь [6]
Наступила весна – ранняя, теплая, дружная. Снега стаяли быстро, и реки еще не успели войти в берега, как луга уже зазеленели, и лес в половине апреля оделся такой листвой, какой в иную весну не бывает на нем и в мае. Прилет птиц начался тоже рано, всякая полевая и водяная птица валом повалила на север с юга, оживляя топкие пожни и мокрые поля своими писком и криком. Большие вереницы диких гусей и лебедей понеслись по ясному, бледно‑голубому, безоблачному небу. Охотников потянуло в отъезжее поле с соколами и кречетами. Из первых выехал Федор Никитич Романов с братьями и поехал тешиться в своих заповедных, подмосковных лугах и болотах. С ним отправилась в поле его обширная, нарядная охота, сокольники и кречатники, все в цветных, ярких кафтанах, отороченных галунами, в красных сафьянных рукавицах, расшитых шелками.
Съехал со двора Федор Никитич ранним утром и приказал ожидать себя домой к обеду. Но вот уж солнце и за полдень перевалило, и час, и другой прошел, а боярин все еще не приезжал из отъезжего поля.
Боярыня Ксения Ивановна стала не на шутку тревожиться о муже, и мать тщетно старалась убедить ее в том, что тревога напрасна, что боярин просто увлекся своей любимой утехою и что опасаться за него нечего.
– Не опасаюсь я, матушка, а так как‑то на сердце у меня нехорошо. Худоумие такое на меня напало… И это уж не первый день.
– Что же ты мне ничего не скажешь, Аксиньюшка? Что у тебя на сердце, голубушка?