Петр Николаевич Полевой
Корень зла
Петр Полевой
КОРЕНЬ ЗЛА
Часть первая
I
На романовском подворье
Обширный двор ближнего боярина Никиты Ивановича Романова широко раскинулся на Варварке, по самому гребню Варварского холма. И привольно же у боярина на том его дворе: и хоромы просторные в два жилья, покоем поставлены, и палисадник полон цветов душистых лазоревых, и сад такой, что в нем заблудись да аукайся, и огороды со всяким зелием, со всяким приспехом и с овощем, со всякой ягодной благодатью, с деревьями вишневыми, грушевыми и яблоневыми. А вниз по холму, будто деревня подгородняя, разместились широко службы, да избы людские, все высокие, с подклетями, да амбарушки пузатые с полупудовыми замками немецкими, да гумна с амшениками, да погреба с погребицами. А в самом низу холма, на краю боярского владения, – вон и житный двор со всяким житом в высоких закромах, вон и птичий двор с вечным кудахтаньем и клохтаньем домашней птицы и с тучами голубей над высокими голубятнями, вон и скотный двор, с которого доносятся в сад мычание и блеяние домашнего скота, предназначенного к снабжению боярского стола мясным и молочным запасом. Да это ли только в боярском дворе! Вон под горою‑то пруд, а в пруду не одни караси московские; там в особых садках всякая рыба волжская, живьем с Волги в кадушках прибывшая да сюда пущенная, а вон другой – поменьше, плетнем огорожен, и ход из пруда в особый дворик ведет, и на том пруду гуси‑лебеди плавают, утки сотнями полощатся, и сторожа с самострелами вокруг пруда по бережку ходят, зорко ту птицу Божию от коршунов и ястребов оберегают. Недаром все холопы романовские, когда кто‑нибудь из их же братии, состоящей в услужении у других бояр, начинал хвалить двор и хоромы своих господ, только ухмылялись недоверчиво или, посмеиваясь, приговаривали:
|
– Эх ты! Приравнял дыру к Романову двору!..
Широкой волной течет здесь и жизнь привольная, спокойная, ничем не возмущаемая – настоящая жизнь русской старинной боярской семьи, благословенной от Бога и всеми благами земными, и всяким земным счастьем, начиная от душевного спокойствия и до полного согласия между всеми членами семьи. И не одним боярам на романовском подворье житье привольное: последнему рабу, последнему холопу здесь так хорошо, что и умирать не надо! Никого из романовской челяди и палкой со двора не сгонишь.
«Нам, – говорят, – лучше здесь сором валяться, нежели у другого боярина во дворецких жить!»
А уж что до родни романовской, до друзей да приятелей – о тех уж и говорить нечего! Радушный и гостеприимный дом боярина Федора Никитича манил их, как душистый медовый сот манит к себе шумный пчелиный рой… Бывало, на неделю гостить приедут, а по полгода живут безвыездно, и то на выезде хозяин с хозяйкой пеняют, что «мало погостил».
Вот точно так же случилось и с Петром Михайловичем Тургеневым, дальним свойственником Федора Никитича Романова по жене его, из рода Шестовых. Приехал он в Москву из своего поместья по делам, думал побыть в Москве недельку‑другую, да как попал на романовское подворье, так и застрял на нем. И вот уж скоро с его приезда пятый месяц пойдет, а он об отъезде все еще не помышляет, к великой радости своих закадычных приятелей – Алешеньки Шестова, хозяйского шурина, и Мишеньки Романова, младшего брата Федора Никитича. Они оба в Тургеневе души не чают и, хоть живут с ним на одном дворе, все на него не наглядятся, не налюбуются. С утра ранешенько придут к нему в его гостиную избу да так целый день и проводят вместе, не разлучаясь до позднего вечера. Только вот сегодня что‑то запоздали, не идут, и Петр Михайлович Тургенев, с утра уже невесело настроенный, ходит по светелке взад и вперед и все поглядывает через оконце во двор, нетерпеливо поджидая своих приятелей.
|
Наконец чьи‑то торопливые шаги послышались на крылечке, потом в сенях, и на пороге быстро распахнувшейся двери появился красавец юноша, цветущий здоровьем, русоволосый, кудрявый, высокий и стройный. Большие карие глаза его, выразительные и добрые, светились какой‑то особенной, безотчетной радостью, когда он переступил порог и быстро подошел к Тургеневу.
– Петруша! Дружище!.. – произнес он громко и весело, обнимая приятеля. – Поздравь ты меня! Ведь дело‑то мое совсем уж слажено, считай!
– Ну? Рассказывай, я рад слушать! – ласково молвил Шестову Тургенев.
– Да что рассказывать, друг любезный! Ведь ты уж слышал от меня о той сенной боярышне, что при царевне Ксении Борисовне служит? Я говорил тебе, где видел и как встречался с ней по церквям и в Чудовом‑то у обедни… Ириньей Дмитриевной зовут, Луньевых родом. Что за красотка! Глаза, так веришь ли, вот всю мне душу выжгли!..
– Как не верить! Мудрено ли! – с грустной улыбкой сказал Тургенев.
Но Алешенька и не слышал его замечания, весь погруженный в воспоминания о красоте Ириньи, и продолжал:
|
– Как было мне не полюбить ее?! И полюбил, и вот взмолился к сестре, к Аксинье Ивановне – она ведь как ближняя боярыня и во дворец‑то вхожа, и у царевны Ксении всегда гостья желанная! Упросил я сестру, чтобы расспросила она Иринью Дмитриевну, пойдет ли замуж за меня… Говорю сестре: «Скажи, мол, ей, что без нее мне и жизнь не мила…» Ну, сестра сказала ей, и та ответила, что замуж за меня она не прочь бы выйти, да только надо просить, чтобы царевна у матушки царицы похлопотала о дозволенье… Ведь сенные боярышни без царской воли замуж и помыслить не смеют!
– Это значит, что поздравлять тебя покамест не с чем, – заметил Тургенев. – Ведь царица Марья куда как, говорят, люта! Да и Романовых она не очень жалует… Так как еще ей Бог на душу положит?
– Полно, полно, Петр Михайлович! Не пугай меня раньше времени… Как ни люта царица Марья, а для дочери у ней нет ни святого, ни заветного. Да что ты! Я себе и места не найду, коли Иринью за меня не отдадут!..
– Не спеши удаче радоваться, не спеши и в неудаче печалиться! – посоветовал Шестову Тургенев. – Даст тебе Бог еще счастья, порадуемся и мы все с тобой, а не даст, что ж тут поделаешь! Не всякому оно на роду написано!..
Шестов пристально поглядел на Тургенева, который с глубоким вздохом отвернулся в сторону и смолк.
– Петр Михайлович! Ты что же это говоришь загадками? Уж нет ли и у тебя какой зазнобы сердечной?
Тургенев не отвечал ничего, лишь молча понурил голову.
– Да говори же! Или ты мне не друг?
– После когда‑нибудь! – нехотя отвечал Тургенев. – Теперь не время! Я слышу, что сюда идут…
И точно, послышались шаги и говор на крылечке и в сенях, и в светелку Тургенева вошел молодой человек, лет двадцати пяти, с очень приятным, широким и чисто русским лицом, опушенным курчавой рыжеватой бородкою. Он был немного выше среднего роста, но сложен на славу; от его широчайших плеч, высокой груди и всего его склада так и веяло богатырской, несокрушимой силой. Следом за ним, с веселым смехом и говором, вступили в светелку еще трое молодых людей, так же богато одетых, как и первый.
– А вот и Мишенька Романов к нам пожаловал! – крикнул навстречу богатырю Алеша Шестов.
– Ас Мишенькой и Сицких двое, и Погожев Елизарий! – отвечал весело богатырь, здороваясь с Тургеневым и Шестовым. – Мы все за вами! Что вы тут засели? Что за думушку думаете? Уж не злой ли умысел какой на царское здоровье замышляете? Ха‑ха‑ха!
– И то сказать! Сидят, как куры на насесте! – подхватил, смеясь, один из Сицких. – А на дворе, смотри‑ка, день какой! Да и праздник на весь люд московский!.. Аль позабыли?
– Какой же праздник? – с удивлением спросил Тургенев. – Или у вас в Москве всех праздников по два?
– Как же не праздник? – подхватил Сицкий. – Сегодня сибирских царевичей в Москву ввозят. Вся Москва их на Ильинку смотреть бежит! Ну а где люди, там уж, вестимо, и мы!
– А где мы, там и вам с нами быть, Шестову с Тургеневым! Едем, что ли? – весело крикнул Михайло Романов. – Саночки‑самокаточки готовы, коньки прозябли, седоков прождавши… Ух как прихватят!
– Что же, ехать так ехать! – сказал Тургенев Шестову.
И молодежь веселой гурьбой, перекидываясь шутками и прибаутками, вышла из светелки во двор и направилась к саням, ожидавшим за воротами.
II
Въезд кучумовичей
День 16 января 1599 года (с которого, собственно, и начинается наш рассказ) был солнечный и морозный, настоящий праздничный день. Еще накануне биричи разъезжали по городу и, громко выкликая, призывали всех москвичей: попов, дворян, купцов и всякого иного чина людей – посмотреть, как дьяки государевы с толмачами повезут через всю Москву жен и детей сибирского царя Кучума, полоненных царскими воеводами.
Само собой разумеется, что уже спозаранок народ толпился на всем пути, по которому должны были провезти пленников. Путь всего поезда был заранее назначен и заканчивался самым людным и оживленным местом Китай‑города, торговой улицей Ильинкой и Ильинским крестцом. Понятно, что Ильинка у Ильинских ворот и Ильинский крестец так полнились народом, что и яблоку там упасть было некуда. Народ на улице стоял стена стеной, и те, кому пришлось стоять в задних рядах, вскарабкивались на заборы, на крыльца, на приступочки и завалины. Кто был помоложе да побойчее, тот взобрался и на ворота. Солнце весело светило на эту пеструю и шумную толпу и ярким блеском отражалось от крыш, прикрытых толстым слоем снега, который высокими шапками лежал на всех крылечных выступах, на маковицах церквей, на деревьях и зубцах стены, на вывесках торговых балаганов и шалашей, на острых прорезных кровлях боярских теремов и всей Москве придавал тот опрятный, праздничный вид, которого она не имела в другое время года. На ярком, белом фоне снега особенно пестры и разнообразны казались торговые ряды, которыми улица была застроена по обе стороны около Ильинских ворот, – ряды, заваленные грудами всевозможного товара, начиная от лубяных изделий и москатели и оканчивая мехами, заморскими сукнами и шелковыми материями. Купцы и приказчики стояли у лавок настороже, чтобы какой‑нибудь лихой человек не воспользовался общей сумятицей и не поживился за их счет. Они бы не прочь были и закрыть свои лавочки, да накануне приказ вышел лавочки не запирать на всем пути проезда сибирских царевичей, и потому волей‑неволей приходилось топтаться на пороге балаганов и глазеть на толпу.
– А‑ах! Будь им пусто, бусурманам! – ворчал себе в бороду молодой купецкий приказчик, ежась в своем полушубке и похлопывая в теплые рукавицы у входа в лавку с красным товаром. – Ни лавки закрыть, ни алтына выручить! Теперь уж не жди покупателя.
– Ишь ты, разлакомился торговать по‑вчерашнему! – огрызнулся на него сосед‑торговец, низенький и сухощавый старичок с жидкой бороденкой. – Позабыл, что барыш с убытком рядом живут! Не ты один с хозяином убытки‑то терпишь!
– Так что ж, Захар Евлампыч! Разве от этого кому легче?
– Вестимо легче! – вступился, смеясь, толстый, здоровый и румяный купчина, закутанный в богатейшую медвежью шубу, подпоясанную пестрым персидским кушаком. – Разве не слыхал, что на людях и смерть красна! Ну, царь хочет, чтобы сегодня Москва праздновала, – будешь праздновать. Чай, слышали, что вон и литовский, и армянский дворы затворять не велел, так уж нам и подавно!
– Да разве же их повезут тем местом, батюшка Нил Прокофьич? – обратился к купчине старичок, которого приказчик величал I Захаром Евлампычем.
– Как же не повезут! – забасил купчина в медвежьей шубе. – Или не слыхал вчерась, как биричи выкликивали? Небось в бубликах своих запутался, старина!
– Точно, что недослышал, соседушка! – согласился Захар Евлампыч. – Видно, царь‑батюшка точно что праздновать нонешний день затеял!
– Невелик праздник! – заметил кто‑то со стороны. – Полоняников в цветные шубы нарядят да мимо вас повезут! Важное кушанье!..
Купчина оглянулся в сторону говорившего, высокого, статного парня в собольей шапке с малиновым верхом, нахмурил лоб и сам себя спрашивал: «Кто бы это мог быть и где я его уже видел?».
– Захар! – обратился он к старичку. – Ты тут всех знаешь… Глянь‑кась на парня‑то… Откуда такой нахал выискался? Будь не такой случай, я бы ему бока намял порядком!
– Ш‑ш‑ш! Что ты, Нил Прокофьич! – заговорил шепотом старый торговец, хватая купчину обеими руками за полу шубы. – Аль тебе голова твоя не дорога стала? Да ведь это тот самый парень, что на прошлой‑то неделе на Москве‑реке в одиночном бою Сеньку Медвежника уходил!
– Во‑во‑во! Вот я, значит, где его видел! – спохватился купчина. – Как же! Помню! Ведь и я тут же был… Видел! Как изловчился, как ахнет, тот так мурлом в снег и ткнулся!
– А сам знаешь, каков Сенька‑то был! – продолжал шептать старый торговец. – Десять лет в кулачном бою не встречал по себе супротивника! А этот, как уложил Сеньку, с места не тронулся, только рукавицы поправил да и говорит: «А ну‑ка кто там еще есть? Выходи, не задерживай!».
– А хоша бы и так? – продолжал горячиться купчина. – Все‑таки он нас, рядских, не трожь… Не то мы…
– Вона! Вона! Едут, едут! Государевы приставы едут в золотах! Полоняников везут! – загудела кругом толпа, и все собравшиеся разом обернулись в ту сторону, откуда показался поезд, двигавшийся шагом.
Впереди на темно‑гнедых конях, богато убранных и прикрытых пестро расшитыми попонами, ехали государевы приставы в золотых кафтанах и собольих шапках. За ними, по два человека в ряд, служилые литовцы с пищалями и сибирские казаки со своими атаманами, все в ярких синих, красных и желтых кафтанах. За казаками, в шести открытых широких санях‑вырезнях, пестро размалеванных и украшенных золоченой резьбой на передке и на спинке, ехали сибирские царевичи, старшие трое каждый в одиночку, а трое младших с дядьками‑татарами. Царевичи ехали как‑то съежившись и пугливо озираясь по сторонам на шумные толпы народа, на бесчисленные лавки, на боярские хоромы и на благолепные храмы Божьи.
За санями царевичей следовали шесть парных каптан (зимних возков) с женами Кучума, женами старших царевичей и с царевнами – Кучумовнами. Шествие замыкалось полусотней детей боярских с пищалями и копьями. Они ехали верхами, в вывороченных наизнанку шубах, на трубах играли и били в бубны и тулунбасы.
– Ай, батюшки! – слышались в толпе женские голоса. – И да какие же они неражие, чумазые! Неужто там и царевичи‑то такие?
– А ты, тетка, думала, что все на свете такими красавцами рождены, как наш сокол ясный, благоверный царевич Федор Борисович?
– Да хошь не такими… А ведь на этих образа Божия и подобия нет… Глаза ровно щель… Нос словно пятой раздавлен… А скулищи‑то!
– Да у них не глаза, а гляделки…
– Небось гляделки гляделками, а посмотрел бы ты, как ловко из лука жарят, так вот тебе стрелу за стрелой в кольцо и пропустят…
Поезд проехал, толпа заколыхалась и так порывисто двинулась вся разом к Ильинским воротам, что Захар Евлампыч, купчина и все их собеседники были сбиты с места волной хлынувшего народа. В толпе послышались крики и жалобы.
– Ой, батюшки, задавили!
– Ой, православные!..
– Черти, куда лезете?
– Аль не видишь!
– Отпустите душу на покаяние…
– Мама! А, маменька, где ты?
– Поди ищи маменьку! Как же, сыщешь в этой сутолоке! – отозвался, продираясь через толпу, тот же статный парень, который так досадил купчине непочтительным отзывом о празднике. – Тут и не ребенка, а и дюжего детину задавят! – добавил он, посмеиваясь и работая плечами и руками, чтобы выбраться к лавкам.
И едва только он протискался к одному из ближайших балаганов, как его дружески ударил по плечу молодой красавец с черной курчавой бородой, в высокой бархатной шапке и в щегольском полукафтане с собольей опушкой.
– Федя! Голубчик! Ты отколе взялся? Словно из земли вырос!
– Тургенев! Петр Михайлович! Вот привел‑таки Бог свидеться!
И друзья крепко обнялись и поцеловались накрест.
– Вот братцы! – сказал Тургенев, обращаясь к своим приятелям. – Бог с другом закадычным свел! Федор Калашник, из угличских купецких детей… Росли, играли в детстве вместе… А это, Федя, все мои приятели: Романов Михаил, да Шестов Алеша, да братья Сицкие…
Федор Калашник всем поклонился общим поклоном; приятели сбились в кучу и двинулись вслед за толпой к Ильинским воротам.
Захар Евлампыч, который от слова до слова слышал и запомнил их беседу, дернул за рукав Нила Прокофьича и сказал ему с самодовольным видом:
– Теперь знаю, кто этот парень‑то! Федором Калашником зовут, из угличских головорезов, а тот, что повстречался с ним, Шестовым и Романовым свойственник – Тургенев…
Приятели все радовались встрече.
– Да как ты в Москве? Надолго ли? – допрашивал друга Тургенев.
– Теперь надолго, а может, и совсем поселюсь здесь…
– Вот и славно! И я нынче здесь шатаюсь, пока на службу государскую не зовут… В деревнюшках есть кому поприсмотреть, так мне здесь житье вольное. Бояр Романовых, чай, знаешь?
– Кто же их не знает! Ты не сродни ли им?
– Нет, я сродни Шестовым, а старший‑то Романов, Федор‑то Никитич, на Шестовой ведь женат… Так вот я у них как свой в доме оказался. Ласкают да балуют… Но где же ты был, где пропадал? Рассказывай, Федя!
– Лучше спроси, Петр Михайлович, где я не был, каких людей не видал, из скольких печей хлеб едал! Жил я где день, где ночь, а подчас и сухой корки во рту не бывало… Натерпелся я вдоволь лютого горя! Да вот велика еще, видно, милость Божия: в Пермском крае свел меня Бог с дядей родным, купцом Филатьевым, оттуда он меня и вывез, и к торговле своей приставил. А сегодня и тебя мне Бог послал, радость великую!
И он набожно перекрестился на крест ближайшего храма.
– Ну, брат! – сказал Федору Тургенев. – Тут нам говорить не место… Мне теперь надо в Кремль, разыскать там моего боярина Федора Никитича. А вот завтра приходи в Чудов монастырь к обедне, я там всегда становлюсь в Михайловской церкви на правой стороне, у второго окна. Там встретимся, а оттуда пойдем ко мне на романовское подворье, там и наговоримся вволю.
Они обнялись и расстались, еще раз крепко пожав друг другу руки на прощанье.
III
Присуха
На другое утро Федор Калашник отпросился у дяди‑хозяина к обедне в Чудов монастырь и, пробиваясь через толпу, не заметил, как очутился на Фроловском мосту, который был перекинут через глубокий кремлевский ров и вел к Фроловским воротам. Тут, у самого входа на мост, Федора осадили голосистые торговки из жемчужного ряда и оглушили, предлагая товар.
– Молодец желанный, красавчик, купи жемчужку для почина!.. У нас жемчуг всякий: гурмицкий, скатный, кафимский, половинчатый! Купи, молодец, авось у тебя рука легка!
– Да ну вас, тетки!.. Дайте дорогу! Куда мне, купецкому сыну, ваш жемчуг? Ведь мы не боярского рода, чтобы в низанье ходить!
– Ах, чтой‑то ты, молодец! Да ты нам краше боярчонка показался! Ей‑ей, краше!.. Купи, красавчик! Самому не носить, так душе‑девице подарить.
– Да отстаньте, сороки! Нет у меня и зазнобы такой…
– Ах, Господи! Нет!.. – тараторили торговки, заступая Федору дорогу. – Нет?.. У этакого‑то соколика да девушки нет? Так ты нам только скажи, мы тебя с такой раскрасавицей познакомим, которой наш товар по душе придется. Купи, родимый, мы уж по глазам твоим видим, что у тебя рука легка.
Федор невольно рассмеялся.
– Приходите, тетки, в воскресенье на Москву‑реку, где добрые молодцы сходятся на кулаках биться. Там увидите, легка ли у меня рука!
Рассмеялись и тетки‑торговки и дали молодцу дорогу.
Он быстро перешел мост, вошел Фроловскими воротами в Кремль и мимо древнего собора Николы Гостунского вышел к задним воротам Чудова монастыря. По обе стороны ворот, в ограде, на всем пути до собора во имя Чуда Архистратига Михаила, расположились густой толпой нищие, калеки и леженки, закутанные в грязное тряпье и обрывки всякой теплой одежонки, выпрошенные именем Христовым.
– Ишь их сколько нелегкая нонечь принесла! – ворчал вслух и не стесняясь монастырский воротный сторож. – Почуяли, окаянные, что сегодня царевна к обедне изволит жаловать в собор… Чуют богатую милостыню!..
Оказалось, что действительно в этот день ожидали в собор к обедне царевну Ксению, и потому приказано было даже обедню начать несколько позже обыкновенного. Богослужение еще не начиналось, когда Федор вступил на соборную паперть и в ожидании Тургенева остановился невдалеке от кучки молодых монахов и монастырских служек, которые весело разговаривали между собой, шутили и смеялись по поводу каких‑то своих домашних дел и отношений.
– То‑то ты нынче, Гриша, путать в Апостоле будешь! – говорил вполголоса один румяный и приземистый монашек. – Чай, все глазищи‑то о‑шую таращить станешь? Туда, где женскому полу стоять указано, хоша бы тот женский пол и от царского корени исходил…
– Опять ты ко мне все с тем же пристаешь! – резко отозвался на эти слова другой молодой инок, с широким лицом, большими быстрыми черными глазами и с родимым пятном на правой щеке. – Я ведь говорил уж, попадет тебе когда‑нибудь за это!
– Пусть попадет, к страданиям за правду сопричтется! – продолжал зубоскалить румяный монашек. – А все я тебе правду скажу: плохое, брат, дело, Гриша, как четки‑то на руке, а красны девки на уме…
– Провались ты и с ними! – проворчал инок Григорий и, быстро отделившись от толпы остальных иноков, прошел в церковь.
– То‑то, брат! – продолжал смеяться румяный вслед уходившему. – Должно быть, знает кошка, чье мясо съела!
И затем, обращаясь к другим монахам, добавил:
– Мы с Алешкой заприметили уже который раз, что как царевна в собор пожалует, Гришка и сам не свой становится. Голосом‑то на клиросе ведет, а глазами‑то в царевну так и впивается… Ну и выходит, что запоет – соврет и читать станет – соврет… А ведь уж на что изо всех нас грамотей! Товарищи иноки засмеялись и заговорили между собою что‑то шепотом. Федору стало противно слушать их речи, и он вошел в собор. Там еще было пусто, и только тот инок, которого братия звала Григорием, стоял у налоя на клиросе и перелистывал какую‑то богослужебную книгу. Федор стал у окна направо, на условленном месте, и залюбовался стройностью и простотой внутренности храма.
– А! Ты уж здесь? – послышался сзади голос Тургенева. – Рано же ты забрался! Народ только что собираться стал… Но отойдем подальше от стены и станем здесь, около столба, – продолжал Тургенев, обращаясь к Федору. – Тут и слышнее, и виднее.
– Пожалуй, – согласился Федор. – Хоть, по мне, и тут хорошо.
Вскоре после того раздался благовест колокола, и началось служение.
Только уже переместившись на новое место, Федор мог внимательнее рассмотреть своего друга и успел приметить, что Петр Михайлович был чрезвычайно взволнован: он то оглядывался на входные двери собора, то проводил рукой по своим густым черным волосам и потом, словно спохватившись, начинал поспешно креститься и класть земные поклоны.
Но вот послышались топот коней и стук колес в ограде. Молодой служка бегом перебежал с паперти через весь собор, шепнул что‑то старшему монаху, указывая на паперть… Взоры всех присутствовавших в храме обратились в ту сторону, и вот в настежь открытые двери, окруженная своей придворной свитой, вступила царевна Ксения…
– Смотри, смотри! – прошептал Тургенев Федору, быстро и порывисто хватая его за руку. – Вот она, погубительница моя!
Федор глянул в ту сторону, откуда царевна вошла, глянул на нее как раз в то мгновение, когда она, при входе в церковь, откинула фату с лица и возлагала на себя крестное знамение… Глянул и обомлел…
Царевна была ростом немного выше среднего, но сложена – на диво; все в ней было соразмерно, все согласовано и все движения стройного, сильного, молодого тела были так же полны спокойной грации, как и вся ее фигура.
При первом взгляде на царевну всех поражали в ее прекрасном лице большие черные глаза, полные неги и ласки, они приветливо смотрели на всех из‑под густых и красиво очерченных сросшихся бровей. Близкие к царевне люди утверждали, будто ее глаза были еще краше, когда в них блистали слезы, тогда‑то прелесть их была неотразима!.. Роскошные волосы царевны были прикрыты собольей шапочкой с жемчужными привесками, но сзади они падали тяжелой, толстой косою, которая почти касалась пола. Боярыни, стоявшие около царевны, то и дело брали эту тяжеловесную косу в руки и почтительно поддерживали ее, когда она кланялась в землю или становилась на колени во время молитвы.
Федор Калашник, пораженный красотой царевны, взглядывал то на нее, то на окружающих. Особенное внимание Федора привлек тот инок Григорий, которого еще на паперти товарищи дразнили чрезмерным интересом к царевне Ксении. Из темного угла, в котором Григорий стоял на клиросе, невидимый царевне, но видимый Федору, он ни на минуту не спускал с нее своих больших темных глаз, горевших ярким пламенем, а когда ему пришлось выйти на середину храма для чтения Апостола, он вышел с таким смущением, начал чтение так трепетно, так робко и невнятно, что Федору невольно пришли на память насмешки румяного монашка…
Переводя по временам взоры на своего друга, Тургенева, Федор видел в нем живую противоположность иноку Григорию. Петр Михайлович как опустился на одно колено за столбом, как оперся на другое колено рукой, так и замер в этой молитвенной позе, замер немой и неподвижный. Глаза его пристально смотрели в ту сторону, где, облитая бледным светом лучей зимнего солнца, молилась царевна Ксения… Он молился, и молитва его была чиста. Он вкладывал в молитву всю свою душу…
Чем была проникнута, чем светилась молитва Петра Михайловича?..
«Умрет, умрет за нее, за ее радость и счастье!» – вот что понял Федор, вот что прочел он в глазах друга, когда богослужение закончилось и царевна со своей свитой удалилась из храма.
Федор не заговорил с Тургеневым, пока тот не обратился к нему со словами:
– Ах, Федя! Как сладко было, как светло на душе! А теперь какой сумрак, какая тоска во мне!.. Словно мне и солнце не светит.
– Полно, Петр Михайлович! Неладное это ты на себя напускаешь… Высоко до солнца этого, где же от него света ждать?!
– Знаю, знаю все, что ты мне скажешь! – отвечая ему с досадой Тургенев. – Да что проку! Околдован я, что ли, и сам не знаю… Только вот видишь ли, как увидал, так и пришла моя погибель! Пятый месяц на Москве живу, и с места нет сил сорваться!.. А как бы мне хотелось уехать, уехать вдаль, в степи неоглядные Сибирские, в сторожи татарские, в станицы Терские, там бы сложить голову!
– Полно, Петр Михайлович, не в мои и не в твои годы о смерти думать! Каждый себе по силам подвиг найдет… Да и что же ты? Звал меня к себе в гости, я так и дяде сказал, что после обедни к тебе пойду на Романов двор… А ты тут жалобные песни заводишь!
– Прости, дружище, не прогневайся! Больше об этом и поминать не буду… Пойдем на Романов двор, побеседуем, нам есть о чем с тобой поговорить, столько лет не видавшись!..
И друзья, выйдя из Кремля Фроловскими воротами, направились мимо Василия Блаженного на Варварку, где стоял уже известный нам двор бояр Романовых.
IV
В гостях у Федора Никитича
Когда Тургенев с Калашником подошли к воротам романовского подворья, перед хоромами боярскими уже стояло на улице много верховых коней под попонами да десятка два крытых пестрыми коврами саней с запряженными в них парами и тройками и иноходцами в одиночку. Около саней толпились слуги приезжих гостей и домашняя челядь бояр Романовых.
– Ах, батюшка, Петр Михайлович! – воскликнул навстречу Тургеневу Сидорыч, один из старых романовских челядинцев. – Вовремя ты пожаловать изволил! Боярин наш просит тебя немедля к себе в хоромы да и богоданного гостя просит с собою привести, зовет вас обоих хлеба‑соли кушать.
Отказаться от великой чести было никак нельзя, и потому друзья направились вслед за слугой в боярские хоромы.
В обширной столовой избе, пристроенной к хоромам Федора Никитича и освещенной целым рядом небольших, почти квадратных слюдяных окон с мелким переплетом, поставлен был широкий и длинный стол, за которым на лавках, на опрометных скамьях и на отдельных стульцах сидели сейчас гости Федора Никитича.
По углам комнаты помещались разные деревянные поставцы, уставленные богатой золотой и серебряной утварью и диковинной заморской стеклянной посудой. С потолка, украшенного резьбой, спускались три паникадила из точеной и прорезной рыбьей кости. Около двух отдельных столиков суетились слуги, одетые в красные суконные кафтаны. За одним столом разрезались и раскладывались кушанья, за другим разливалось и разносилось в кубках вино.
– Добро пожаловать, гости дорогие! – приветствовал вошедших друзей сам хозяин дома, приподнимаясь со стульца и указывая на два пустых места за столом. – Просим милости хлеба и соли наших откушать… Брат Михайло, позаботься, дорогой, о том, чтобы гости сыты были да чтобы их чарочкой не обнесли!..