Генри развернул дешевые деревянные палочки, потер друг о друга, чтобы не занозить палец.
– Мой сын заканчивает университет, soma coma lode…
– Summa cum laude, – поправил Марти.
– Вот я и говорю. Мой сын заканчивает с высшим отличием. – Генри сунул в рот огненную клецку шуй май с креветками и продолжал с набитым ртом: – На что мне жаловаться?
– Во‑первых, мама умерла. А ты удалился от дел. От работы. От забот о маме. Мне за тебя неспокойно. Как ты теперь проводишь время?
Генри протянул сыну пирожок хум бау со свининой; Марти взял его палочками, снял вощеную бумагу, откусил большой кусок.
– Я только что от Бада. С покупкой. Как видишь, дома не засиживаюсь. – И Генри в подтверждение своих слов показал пакет с пластинкой. У меня, дескать, все хорошо – вот тебе доказательство.
Генри смотрел, как Марти, развернув лист лотоса, ест клейкий рис. Нет, не удалось ему убедить, успокоить сына.
– Хочу наведаться в отель «Панама». Попрошусь на экскурсию. Там в подвале нашли много старинных вещей. Еще с военной поры.
Марти дожевал рис.
– Ищешь какую‑нибудь редкую джазовую пластинку?
Генри отмолчался, не желая врать сыну. Марти знал, что отец с юности увлекался старыми джазовыми записями, а больше о его молодых годах не знал почти ничего – лишь что детство у того было трудное. Почему? Марти из деликатности не расспрашивал, а Генри не особо откровенничал. И если Марти считал отца скучным, то было за что. Генри хранил в памяти все о последних годах жены, но не таил в себе никаких загадок. Мистер Надежность. Зануда. Без тени сумасбродства, бунтарства.
– Я кое‑что ищу, – сказал Генри.
Марти, отложив палочки на край тарелки, посмотрел на отца:
– Что‑нибудь важное? Могу я помочь?
|
Генри надкусил пирожок с заварным кремом, отложил, отодвинул тарелку.
– Если найду что‑нибудь стоящее, расскажу.
«Может, я еще тебя удивлю. Ты только подожди. Только подожди».
Марти, казалось, остался при своем мнении.
– А у тебя самого все ли в порядке? У тебя, похоже, что‑то на уме, кроме учебы и оценок.
Генри чувствовал, что сын хочет что‑то сказать, но Марти молчал. В их семье главное – верный расчет. Сам Генри всегда старался удачно выбрать время для разговоров со своим отцом. Может, и с Марти та же история.
«Придет время, он сам разберется, – сказала Этель вскоре после того, как узнала о своей болезни. – Он твой сын, но не твое отражение, он не должен повторять тебя».
Солнечным августовским днем Этель повела Генри на Зеленое озеро покататься на лодке и там сообщила печальную новость. «Да нет же, я могу прожить еще долго. – пояснила она. – Но если я умру, пусть мой уход сблизит вас».
Этель никогда не переставала опекать сына, а заодно и Генри. Пока не началось лечение – тогда все перевернулось. Навсегда.
Отец и сын ждали молча, не глядя на катившие мимо тележки с дим сум. Тревожную тишину прервал звон посуды на кухне и ругань на китайском и английском. Было о чем спросить и чем поделиться, но ни Генри, ни Марти даже не пытались, просто ждали официантку с чаем и кружочками апельсина.
Генри мурлыкал старую песню – слова он давно забыл, но мелодию помнил до сих пор. И чем дольше он напевал, тем больше хотелось ему улыбнуться.
Марти же только вздыхал, ища глазами официантку.
Озерное кладбище 1986
|
Оплатив счет, Генри наблюдал, как Марти, взмахнув рукой на прощанье, ставит на переднее сиденье серебристой «хонды‑аккорд» увесистый пакет с едой на вынос. Поддался на уговоры отца. Марти нравилась еда в университетской столовой, но разве она сравнится с дюжиной свежих хум бау? Вдобавок паровые пампушки со свининой легко разогреть в микроволновке.
Посмотрев вслед машине сына, Генри заглянул в цветочный киоск и поспешил к ближайшей автобусной остановке, где сел на тридцать седьмой автобус, огибавший Капитолийский холм, – а от конечной рукой подать до Озерного кладбища.
После смерти Этель Генри дал себе слово каждую неделю бывать на ее могиле. Но за полгода он приезжал сюда всего однажды – на тридцать восьмую годовщину их свадьбы.
Генри положил свежие гемантусы – точь‑в‑точь такие, как у них в цветнике, – на маленькую гранитную плиту, единственное напоминание о том, что когда‑то на свете жила Этель. Постояв минуту, Генри убрал букет, смел с могилы опавшие листья, соскреб мох и снова положил цветы.
Генри спрятал зонт: мелкий дождик – не беда, обычное дело в Сиэтле – и достал из бумажника белый конверт с иероглифом, означавшим фамилию Ли, которую Этель носила последние тридцать семь лет. Внутри лежала конфета и монетка в двадцать пять центов. Конверты выдавали всем в погребальной конторе Бонни Уотсон, где проходила поминальная служба. Конфеты означали сладость, а не горечь прощания. А на мелкие деньги полагалось по дороге домой купить еще конфет – на долгую жизнь и счастье.
Генри до сих пор помнил вкус конфеты, мятной пастилки. Но заходить после похорон в магазин он не захотел. Марти, как ни странно, уговаривал соблюсти обычай, но Генри отказался.
|
– Отвези меня домой, – только и смог он сказать, когда Марти затормозил у продуктового магазина «Саут‑Гейт».
Генри и не думал тратить монету. Долгая жизнь и счастье подождут. А монету он сохранит – будет держать при себе всегда.
Думая о счастливой примете, Генри достал монету из конверта, который всюду носил с собой. Обычный двадцатипятицентовик – можно позвонить из автомата или купить чашку скверного кофе. Для Генри же он означал надежду на лучшее будущее.
Генри вспомнил день похорон. В то утро он приехал пораньше, чтобы встретиться с Кларенсом Ма, распорядителем. Лет шестидесяти с лишком, добряк, любивший пожаловаться на свои хвори, Кларенс ведал погребальными делами в китайском квартале. К каждому району города был приписан распорядитель. Величественные стены погребальной конторы Бонни Уотсон были увешаны фотографиями в рамках: похоронные агенты всех цветов кожи – чем не ООН?
– Как вы рано пришли, Генри, – чем могу помочь? – Кларенс, сидя за столом, раскладывал по конвертам монеты и конфеты.
– Пришел справиться насчет цветов, – ответил Генри, направляясь в часовню, где висел большой портрет Этель, окруженный благоухающими букетами всех размеров.
Кларенс вошел следом, положил руку Генри на плечо:
– Правда, красиво?
Генри кивнул.
– Ваш букет мы поставили рядом с портретом. Ваша жена была красавица, Генри. Уверен, она в лучшем мире, но вряд ли он так красив, как наш. – Кларенс протянул Генри небольшой белый конверт: – Вот вам на всякий случай, вдруг после службы забудете.
Генри нащупал внутри монету. Поднес конверт к носу и ощутил запах мятной пастилки среди влажного аромата цветов, наполнявшего зал. «Спасибо», – с трудом выговорил он.
Теперь, стоя под мелким дождиком на Озерном кладбище, Генри снова поднес к носу конверт. Мятный запах полностью выветрился.
– Прости, что так редко прихожу. – Монету Генри зажал в руке, а конверт сунул в карман. Прислушался к шуму ветра в кронах деревьев – как всегда, всерьез не ожидая ответа, но в душе чуточку надеясь его услышать. – Есть у меня одно дельце. Вот, пришел тебе рассказать. Да ты и так знаешь. – Взгляд Генри упал на соседнее надгробие – здесь были похоронены его родители. И снова взглянул на могилу Этель. – Ты всегда так хорошо меня понимала.
Пригладив тронутые сединой виски, влажные от мелкого дождика, Генри опять заговорил:
– Я ничего, держусь. Только беспокоюсь о Марти. Мне всегда за него тревожно. Прошу, присмотри за ним, а о себе я и сам позабочусь. Ничего, не пропаду.
Генри посмотрел по сторонам, не застанет ли его кто за этим странным разговором с пустотой. Нет, ни души. Этель и та, наверное, не слышит. Одно дело обращаться к ней дома, где она жила. А здесь, в кладбищенском холоде, рядом с могилой родителей, еще острее чувствуешь, что ее больше нет. И все равно он должен был прийти сюда проститься.
Он поцеловал монету и положил на надгробие. «Монетка на счастье. Теперь это все, что я могу дать. Так будь же счастлива без меня».
– Мне пора, – сказал он, шагнул назад, уронил руки, отвесил три глубоких поклона.
Перед уходом Генри достал из букета Этель цветок и положил на могилу матери. Смахнул с надгробия отца опавшие листья и, раскрыв зонт, двинулся под гору, в сторону парка Добровольцев.
Назад он шел длинной извилистой тропкой. Что ни говори, место все‑таки красивое, его не портят даже мрачные могилы, немые свидетели горя. Здесь покоится дочь вождя Сиэтла и прочие знаменитости – Эйза Мерсер[7]. Генри Йеслер[8]. Настоящий музей забытой истории Сиэтла. И часть его – военный мемориал «Нисэй» в северо‑восточном углу кладбища. Небольшой монумент, терявшийся на фоне памятников семьи Нордстром, в честь японских ветеранов Второй мировой – американцев японского происхождения, сражавшихся с немцами. В те дни на него мало кто обращал внимание, лишь Генри, неспешно проходя мимо, приподнял шляпу.
Говори по‑американски 1942
Генри стоял перед зеркалом, собираясь в школу. Он попросил маму погладить ему одежду, но складки все равно остались. Генри примерил бейсболку, но передумал надевать и заново причесался. Утро понедельника он всегда ждал с волнением. Начинал волноваться еще в воскресенье днем. И хотя он привык к порядкам школы Рейнир, с каждым часом у него сильней сжималось сердце. С каждой минутой ближе возвращение в школу для белых, а с ним – хулиганы, насмешки, работа в столовой с миссис Битти. В то утро, однако, Генри радостно предвкушал большую перемену. Драгоценные сорок минут на кухне с Кейко стали его любимым временем. Нет худа без добра? Пожалуй.
– Ты прямо‑таки сияешь, – заметил по‑китайски отец, хлебая джук – густой рисовый суп с кусочками консервированной капусты. Генри этот суп не очень‑то любил, но послушно ел, из уважения к маминому труду.
Генри сел за стол, выловил из своей миски ломтики консервированного утиного яйца и, пока мама не вернулась из кухни, переложил ей в тарелку. Генри и самому нравились соленые ломтики, но он знал, что это мамино любимое лакомство, а себя она всегда обделяет. На обеденном столе вишневого дерева стоял круглый вертящийся поднос; заслышав мамины шаги, Генри крутнул его, и мамина тарелка вернулась на прежнее место.
Отец поглядывал на Генри из‑за газеты с заголовком на первой странице: «Капитуляция британских войск в Сингапуре».
– Ну что, привык к школе? Да? – спросил он, шурша газетой.
Генри, наученный горьким опытом не говорить дома по‑кантонски, в ответ кивнул.
– Лестницу уже починили? Ту, где ты споткнулся?
Генри снова кивнул и уткнулся в тарелку с густым супом. Беседы у Генри с отцом были односторонние: Генри слушал, но ничего не говорил. Он и вообще редко подавал голос, разве что на английском, в доказательство своих успехов. Но отец понимал только по‑кантонски и немного по‑мандарински, и их беседы напоминали волны – шли сами по себе, словно приливы двух океанов.
На самом деле лестница была ни при чем, в первый школьный день Генри досталось от Чеза Престона. Но родители так радовались, что Генри попал в Рейнир, и отозваться о школе плохо значило бы огорчить их до глубины души. И Генри выдумал историю про лестницу – и рассказал «по‑американски». Родители, ясное дело, ни о чем не догадались, умоляли «беречься». Генри как мог старался им угодить. Каждый день ходил в школу против потока китайских ребят, дразнивших его белым дьяволом. Работал в школьной столовой, где белые дьяволята обзывали его желтым. Ну и пускай, буду делать что нужно, думал Генри. Но все‑таки тяжело все время «беречься».
Генри доел завтрак, поблагодарил маму, сложил в сумку учебники – все в новых обложках, из рекламных листовок джаз‑клуба.
В среду после уроков Генри и Кейко убирали классы: выносили мусор, выбивали тряпки. Покончив с работой, ждали, когда минует опасность. Чез и Дэнни Браун каждый день снимали флаг, поэтому задерживались чуть дольше остальных. Но последний звонок прозвенел полчаса назад, а их нигде не было видно. Генри дал знак Кейко, что путь свободен, – она пряталась в женском туалете, пока Генри нарезал круги по школьной автостоянке.
Генри и Кейко обычно уходили из школы последними, не считая сторожей. Сегодняшний день не был исключением. С сумками на плечах они сошли с крыльца, миновали пустой флагшток.
Генри заметил у Кейко в сумке альбом, тот самый, что видел в парке.
– Кто тебя научил рисовать? – «Да так хорошо», – добавил про себя Генри с ноткой зависти, втайне восхищаясь ее талантом.
Кейко дернула плечом:
– В основном мама. Она в мои годы была художницей. Мечтала уехать в Нью‑Йорк, работать в галерее. Но сейчас у нее руки болят и она почти не рисует, все краски и кисти мне отдала. Хочет, чтобы я поступила в Корниш, школу искусств на Капитолийском холме, – слышал, наверное?
Генри слышал про Корниш, четырехлетний колледж для художников, музыкантов, танцоров. Модное, престижное заведение. Он был сражен наповал. Генри не был знаком ни с кем из людей искусства, кроме разве что Шелдона… и все‑таки…
– Тебя не примут.
Кейко застыла, устремив взгляд на Генри:
– Почему не примут? Потому что я девчонка?
Генри порой недоставало такта, он не знал, как сказать, чтобы не обидеть, и брякнул первое, что пришло в голову:
– Потому что ты японка.
– Вот мама и хочет, чтобы я попробовала. Я стала бы первой. – Кейко обогнала Генри на пару шагов. – Кстати, о маме: я ее спросила, что значит «оай дэки тэ урэси дэс».
Генри шел чуть позади, беспокойно озираясь. Он задержал взгляд на цветастом платье Кейко. Такая на вид скромница, а как умеет поддеть!
– Это меня Шелдон научил, – попытался оправдаться Генри.
– Хорошие слова. – Кейко остановилась, будто любуясь пролетавшими в вышине чайками, перевела взгляд на Генри, в глазах сверкнули озорные огоньки. – Спасибо тебе. И Шелдону заодно. – Она улыбнулась и зашагала дальше.
На углу, где обычно стоял Шелдон, было тихо и пусто – ни музыки, ни зрителей, ни самого саксофониста. Он всегда играл через дорогу от здания отопительной компании «Рейнир», где вход с начала года был завален мешками с песком для защиты от бомбежек. Туристы безразлично шли мимо, будто Шелдона никогда здесь и не было. Генри и Кейко озадаченно переглянулись.
– Он был здесь утром, я его видел. Сказал, что проба в «Черном лосе» прошла удачно. Может, его снова пригласили?
Наверное, Оскар Холден предложил ему постоянную работу. По словам Шелдона, у него каждую среду концерты с импровизацией. Бесплатные – кто хочет, приходит поиграть или послушать.
– До скольки тебе разрешают гулять? – спросил Генри, глядя на неоновые вывески джаз‑клубов по обе стороны Джексон‑стрит.
– Не знаю. Я обычно беру альбом, – значит, пока не стемнеет.
Солнце плавало в густой дымке над океаном. Интересно, во сколько будет выступать Шелдон?
– Мне тоже. Мама вымоет посуду и отдыхает, а папа садится с газетой и слушает по радио новости.
Словом, времени у них было хоть отбавляй. И все равно бродить вечерами по улицам – дело рискованное. Многие водители для маскировки замазывали фары краской или оклеивали целлофаном, и несчастных случаев стало очень много: лобовые столкновения, сбитые пешеходы. Густые туманы, тормозившие движение на улицах и мешавшие кораблям входить в залив Эллиот‑Бэй, окутывали город спасительным покрывалом, прятали дома от японских бомбардировщиков и артиллерии с подводных лодок. Всюду подстерегала опасность – пьяные матросы за рулем, японские диверсанты. – но страшнее всего, если поймают родители.
– Я пойду, – упрямо сказала Кейко. Посмотрела на Генри, на ряд джаз‑клубов вдоль улицы. Решительно откинула челку со лба, будто зная, о чем спросит Генри.
– Ты даже не знаешь, что у меня на уме.
– Если ты идешь его послушать, я с тобой.
Генри уже все про себя взвесил. Его вылазки в Нихонмати сами по себе против правил, так почему бы не пойти на Джексон‑стрит, глянуть одним глазком, а если повезет – послушать музыку? Пустяки, главное – не попасться и добраться до дома засветло.
– Вместе мы никуда не идем. Отец меня убьет. Но если хочешь, давай встретимся у «Черного лося» в шесть, после ужина.
– Смотри не опоздай, – ответила Кейко.
Генри прошелся с ней по Нихонмати, их обычной дорогой. Как же пробраться в «Черный лось»? Для начала, они не черные. Нацепи он значок «Я негр» вместо «Я китаец», все равно не поможет. А во‑вторых, они слишком малы, хотя он видел, как в клуб заходили семьями – родители с детьми. Но не каждый вечер, а лишь по особым случаям, как вечер игры в лото в обществе «Пин Кхун». Ну и ладно, как‑нибудь выкрутятся. На худой конец, можно с улицы послушать. Клуб недалеко, совсем рядом с домом, но в другом мире, так непохожем на мир его родителей. Кейко идти чуть дольше, чем ему.
– За что ты так любишь джаз? – спросила Кейко.
– Не знаю. – Генри и вправду не знал. – Во‑первых, музыка необычная, а люди все равно слушают, и музыкантов уважают, невзирая на цвет кожи… а во‑вторых, отец его терпеть не может.
– За что?
– За необычность.
Проводив Кейко до самого дома, Генри помахал на прощанье и повернул назад. Уходя, поймал отражение Кейко в зеркале машины на стоянке. Кейко оглянулась через плечо и улыбнулась. Застигнутый врасплох, Генри отвернулся и пошел короткой дорогой через пустырь позади издательства «Нитибэй», мимо «Наруто‑Ю» – японской сэнто, общественной бани. Ему казалось диким мыться в бане вместе с родителями, как принято во многих японских семьях. Многое, что другие делали вместе с родителями, для Генри было немыслимо. Интересно, что скажут родители Кейко, узнав, что она улизнула в джаз‑клуб, да еще и с ним? У Генри заныло в животе. При мысли о Кейко у него всякий раз колотилось сердце и сосало под ложечкой.
Издалека было слышно, как готовится к выступлению джаз‑оркестр.
Ямайский имбирь 1942
Едва увидев Кейко у входа в «Черный лось», Генри сразу почувствовал, что одет не по случаю. Он не стал переодеваться после школы, даже не снял значок «Я китаец». Между тем Кейко принарядилась: ярко‑розовое платье, коричневые лаковые туфли. Волосы она завила, пышные локоны рассыпались по плечам. Она куталась в белую кофту, связанную мамой, а под мышкой держала альбом.
Ошарашенный Генри ляпнул первое, что пришло на ум: «Какая ты красивая!» – по‑английски. Кейко просияла, а Генри не мог надивиться ее преображению: нескладную девчонку в кухонном переднике не узнать!
– А по‑японски? Где же «оай дэки тэ урэси дэс»? – поддразнила Кейко.
– У меня нет слов.
Кейко улыбнулась в ответ.
– Нас туда пустят?
– Нет. – Генри, покачав головой, указал на табличку: «Несовершеннолетним после 18:00 вход запрещен». – Там продают спиртное. Мы еще маленькие. Но я кое‑что придумал, пошли.
Генри махнул в сторону проулка, и они с Кейко, обогнув здание клуба, отыскали черный ход. Он был заделан стеклоблоками, но музыка слышалась сквозь щелку в сетчатой двери.
– Проберемся тайком? – спросила с беспокойством Кейко.
Генри покачал головой:
– Нас заметят и выгонят.
Он подтащил к двери пару деревянных ящиков из‑под молочных бутылок, оба уселись и стали слушать; из переулка тянуло пивом и сыростью, а им было хоть бы что. «Не верится, что я здесь», – удивлялся Генри. Солнце стояло еще высоко, а музыка неслась бодрая, радостная.
После первого пятнадцатиминутного номера скрипнула сетчатая дверь и вышел покурить старик‑негр. Генри и Кейко вскочили – сейчас шуганет!
– Что вы тут делаете, малявки? Напугали старика до смерти! – Он постучал себя по груди и опустился на ящик, где только что сидел Генри. Одет он был в неглаженую рубашку и длинные брюки на серых подтяжках – неопрятный, точно смятая постель.
– Простите, – первой начала Кейко, одернула платье. – Мы просто слушали… и уже уходим…
Генри перебил:
– А Шелдон сегодня играет?
– Какой Шелдон? У нас сегодня много новых людей, сынок.
– Саксофонист.
Старик вытер влажные ладони и затянулся так старательно, будто участвовал в состязании курильщиков и спасал родную команду от неминуемого поражения.
– Он здесь, отлично работает. А ты кто, поклонник его? – Старик перевел дух между двумя затяжками.
– Просто друг… А еще хотел послушать Оскара Холдена, я поклонник Оскара.
– Я тоже, – добавила Кейко, выглядывая из‑за плеча Генри.
Старик затушил сигарету стоптанным каблуком, швырнул окурок в урну.
– Поклонник Оскара, значит? – Он ткнул в значок Генри: – У Оскара целый китайский фан‑клуб?
Генри прикрыл значок курткой.
– Это… это папин…
– Ничего, малыш, я сам порой мечтаю быть китайцем. – Старый негр засмеялся хрипло, прокуренно, закашлялся, сплюнул под ноги. – Ладно, раз вы друзья Шелдона‑саксофониста и поклонники Оскара‑пианиста, Оскар был бы, пожалуй, не против принять у себя двух ребят. Только, чур, молчок!
Генри глянул на Кейко, не совсем понимая, шутит старик или нет, – Кейко улыбалась широко и радостно; оба закивали.
– Ни одна живая душа не узнает, – пообещала Кейко.
– Вот и славно. Тогда, если хотите попасть в клуб, сделайте для меня одно дельце.
Генри чуть сник, когда старик выудил из кармана рубашки какие‑то листки и протянул им. Оба почти одинаковые: каракули, а внизу – подпись; наверное, рецепты на лекарства.
– Слетайте в аптеку на Уэллер‑стрит – скажете, за наш счет. Принесете – и ступайте в клуб.
– Что‑то я не понял, – промямлил Генри. – Это лекарство?
– Рецепт на ямайский имбирь – секретное снадобье. Так уж мир устроен, сынок. Сейчас, в войну, все по карточкам – сахар, бензин, шины, пойло. А клубам для цветных не выдают лицензии на продажу спиртного, вот мы и делаем то же, что несколько лет назад, во времена сухого закона. Клуб «Сделай сам». – Старый негр указал на неоновую вывеску с бокалом мартини над дверью. – В лечебных целях – ну, вперед!
Генри взглянул на Кейко, не зная, что делать и чему верить. Просьба, если вдуматься, пустяковая. Мама частенько посылала его в аптеку. Да и сушеного имбиря он пожевать не прочь. Может, и это что‑то похожее?
– Мы мигом! – Кейко потянула Генри за рукав, увлекая переулком на Джексон‑стрит. До Уэллер‑стрит идти всего квартал.
– Мы теперь, выходит, бутлегеры? – спросил Генри, увидев в окне аптеки ряды бутылок. От этой мысли ему стало и страшно, и весело. Он слышал по радио, в передаче «Говорит ваше ФБР», как федеральные агенты разоблачали шайки контрабандистов из Канады. Так всегда: в жизни ты на стороне добра, а когда играешь с ребятами в полицию, хочется быть гангстером.
– Да ну. Теперь это разрешено, вдобавок мы просто на побегушках. Он же сказал, торговать спиртным можно, но у белых им покупать нельзя, вот они и делают сами.
Генри, отбросив сомнения, зашел в аптеку, которая, на их счастье, работала до восьми вечера. Бутлегеры в аптеки не ходят, уверял он себя. За рецепт в тюрьму не посадят.
Если тощему старичку‑аптекарю и показалось странным, что двое цветных ребятишек покупают каждый по бутыли 94‑градусного спирта, он не сказал ни слова. Судя по тому, как он таращился на рецепты и этикетки в гигантскую ручную лупу, вряд ли он что‑то вообще разобрал. Зато его помощник, чернокожий юноша, подмигнул и хитро улыбнулся, пряча склянки в пакеты. «Бесплатно», – сказал он.
Генри и Кейко вышли, даже не задержавшись возле витрины с дешевыми сластями. Беспечно переглянулись, будто вмиг повзрослев, и зашагали через улицу, размахивая пакетами со склянками спирта в четверть литра. Маленькие победители взрослой игры.
– Что они с ним делают – пьют? – Генри взглядом указал на бутыль.
– Папа рассказывал, как раньше из него гнали самогон.
Генри представил, как по ночным улицам бродят пьяные матросы, затевая драки. Ноги их не слушаются, будто чужие. Заплетаются от дрянного джина. Моряков и солдат с ближайшей военной базы во многие приличные заведения не пускали за драки, и они забредали в джаз‑клубы на Саут‑Джексон, а иногда и в китайский квартал в поисках бара, где их обслужат. Генри не верилось, что люди до сих пор пьют эту гадость. Но, увидев толпу у входа в «Черный лось», он сразу понял: все пришли сюда за тем же, за чем и он, – вкусить волшебного, хмельного, почти запретного – музыки. Перед входом выстроились опоздавшие, в клуб пропускали не всех. Очень большая очередь для буднего дня. Оскар собирал полные залы.
Из переулка за клубом слышно было, как музыканты готовятся к следующему номеру. Генри даже почудилось, будто Шелдон дует в саксофон.
Возле черного хода ждал парень в белом переднике и черном галстуке‑бабочке. Он провел их через импровизированную кухню, где они поставили бутылки ямайского имбиря в ванну со льдом, в компанию к другим причудливым сосудам.
В большом зале, рядом с истоптанным деревянным танцполом, их провожатый указал на стулья возле кухонной двери; в кухне помощник официанта сворачивал аккуратными треугольничками белые полотняные салфетки. «Сидите тут тихонько, а я сбегаю, узнаю, готов ли Оскар».
Генри и Кейко благоговейно вглядывались в дымный сумрак, где на бордовых скатертях в свете свечей поблескивали высокие бокалы.
Разговоры смолкли, когда к стойке пробрался старик, плеснул в бокал воды со льдом, отер пот со лба. Тот самый старый негр, что вышел к ним с черного хода и курил за клубом. Генри разинул рот, когда старик поднялся на сцену, щелкнул пальцами и сел за пианино перед большим джазовым ансамблем. Шелдона он углядел в самом углу, вместе с группой духовых.
Старик спустил с плеч подтяжки, чтобы не стесняли движений, пальцы скользнули по клавишам, задавая музыкантам ритм. Генри казалось, что весь зал затаил дыхание. Не прекращая играть, старик проговорил:
– Посвящаю эту музыку двум моим новым друзьям. Я назвал ее «Бродячие котята». Музыка не совсем обычная, но вам, думаю, придется по душе.
Генри пару раз слышал по радио Вуди Германа и Каунта Бэйси, но разве это сравнишь с живым джаз‑бэндом из двенадцати инструментов? Мелодии, что неслись с улицы, из клубов вдоль Саут‑Джексон, были по большей части незатейливые, с простыми, рваными ритмами. Иногда удавалось послушать импровизацию. То, что он слышал сейчас, было как мчащийся на всех парах поезд. Басы и ударные задавали ритм, но то и дело, как по волшебству, смолкали, чтобы дать простор знаменитым соло Оскара.
Генри повернулся к Кейко: та, раскрыв альбом, старательно зарисовывала сцену.
– Это свинг, – объяснила она. – Мои родители его любят. Мама говорит, в клубах для белых так не играют, это музыка не для всех.
После этих слов Генри присмотрелся к публике: почти все черные; одни сидели, покачиваясь в такт музыке, другие отплясывали на танцполе. В толпе выделялись японские пары, тянувшиеся к музыке, словно цветы к солнцу. Генри поискал глазами хоть одного китайца. Нет, ни одного.
Кейко указала на столик, где сидели две японские пары, потягивали коктейли и смеялись.
– Это господин Тояма, учитель. Он вел у нас в японской школе английский, один семестр. Это, скорее всего, его жена. А те двое, должно быть, тоже учителя.
Генри наблюдал за японцами и думал о родителях. Мама наверняка хлопочет по дому, или ушла в «Пин Кхун» – работает там на общественных началах. – или меняет бензиновые талоны на продуктовые карточки: красные – на мясо, сало, растительное масло, синие – на фасоль, рис, консервы. А отец слушает радио – последние новости о войне во Франции. О войне на Тихом океане. О войне в Китае. Весь день он колесит по городу, собирает деньги в помощь Гоминьдану – патриотической армии, сражающейся с японцами в северных провинциях Китая. Он и сам готов взяться за оружие, если война доберется и до Америки, – вызвался охранять китайский квартал. Он в числе немногих мирных жителей, кому выдали противогазы на случай нападения японцев.
Война сказывалась на всех. Даже здесь, в клубе «Черный лось», были задернуты плотные шторы, и затемнение придавало обстановке таинственность. Уголок, защищенный от всех тревог мира. Может быть, затем все и пришли сюда – забыться с бокалом мартини из ямайского имбиря, под мелодии Дюка Эллингтона в исполнении Оскара.
Генри просидел бы здесь хоть до утра. И Кейко, наверное, тоже. Но когда Генри раздвинул тяжелые шторы, над заливом Пьюджет‑Саунд и далеким хребтом Олимпик уже садилось солнце. За окном подростки, чуть старше, чем он и Кейко, носились взад‑вперед с криками: «Гасите свет! Гасите свет!»
Оскар объявил очередной антракт.
– Кейко, уже темнеет, пора по домам.
Кейко глянула на него так, будто ей помешали досмотреть чудесный сон.
Они помахали Шелдону, и тот наконец их заметил и махнул в ответ, удивленный и обрадованный. Он перехватил их у дверей кухни.
– Генри! А это, как я понял… – Шелдон посмотрел на Генри, округлив глаза. В них читалось не удивление, а горячее одобрение.
– Это Кейко, мы вместе учимся.