— Ты слышишь меня, Прястов? Ты вел себя как настоящий коммунист, ты будешь представлен к ордену!
Ничто не шевельнулось в ответ на бледном, безжизненном лице. Аристов поспешно, кусочком бинта, вытер струйки крови и зашагал в расположение штаба, а в сознании все еще звучал голос Петуховой: «Скончался от ран...»
Вернувшись, он приказал вызвать Колчина.
Рослый, широкоплечий, с голубыми веселыми глазами, Колчин был первым красавцем в бригаде. Он пришел в партизаны из Пудожского истребительного батальона; зимой, когда штаб бригады стоял в Чажве, а потом — в Теребовской, служил комендантом штаба, был примером исполнительности и находчивости, добровольно ходил в разведки, но проштрафился по женской линии, запутался в амурных историях с девушками из санчасти и был переведен в отряд с понижением в должности. В отряде служил хорошо, вел себя безупречно. Аристов много раз интересовался мнением о нем и получал положительные отзывы.
Теперь, когда возникла мысль создать группу для эвакуации раненых, лучшей кандидатуры для командования ею Аристов не видел. Такой найдет выход из любого положения.
Колчин явился, с готовностью выслушал задание и спросил:
— Разрешите вопрос, товарищ комиссар?
— Да, слушаю.
— Сколько всего раненых?
— Сейчас двадцать три человека...
— А сколько бойцов будет в моем распоряжении?
— Считай сам. По отделению из каждого отряда. Значит, человек около тридцати.
— Как же нести, товарищ комиссар? Даже по два человека на каждого раненого не приходится.
— А ты что хотел бы? — рассердился Аристов.— Чтоб полбригады тебе дали? Кому-то надо и воевать... Там есть раненые, которые с помощью и сами могут двигаться.
|
— Наверное, будут и еще раненые? Бой-то вон все идет.
— Будут, наверное.
— На прорыв пойдем, еще больше появится?..
— То не твоя забота. О них позаботятся в отрядах... Не узнаю тебя, Колчин! Ты что — торговаться сюда явился, что ли?
— Я не торгуюсь, товарищ комиссар. Я думаю. Неужто и совсем безнадежных понесем, товарищ комиссар? И их, и себя мучить...
— Что ты предлагаешь?
— Неужто нет у наших докторов каких-то порошков, чтоб люди зря не страдали?
— Хватит болтать попусту, Колчин! Тебе ясно задание? Выполняй. Еще раз повторяю, чтобы ни один человек— больной или раненый — не остался на высоте. Головой ответишь.
Последний час перед прорывом Григорьев провел в странном состоянии нетерпения и внутренней оцепенелости. Ломило в висках, по спине то и дело прокатывался озноб, каждое неосторожное движение резкой болью отдавалось в раненом плече, он чувствовал, что силы были на исходе и надо бы поберечь их, посидеть и согреться; раз-другой он даже пытался сделать это, но как только опускался на землю, сразу туманилось в голове, клонило в сон. Быстро-быстро набегали тревожные видения, он вздрагивал, резко поднимался и вместе с болью возвращалась ясность сознания, а с нею — желание куда-то идти, что-то делать.
Но делать практически было нечего. Все распределено, все намечено, и все теперь будет зависеть уже не от него, а от этих ребят, которые всю ночь, голодные, усталые, израненные, провели под огнем и теперь, по его сигналу, поднимутся в последнюю атаку. Бой будет таким, что он, комбриг, в случае неудачи на каком-либо участке даже не успеет помочь, подбросить подкрепление. Да и где оно? Все в деле, каждый человек на счету, а единственный его резерв — разведвзвод — первым пойдет на прорыв.
|
Если бы только прорыв! Простой прорыв осуществить было бы легче: навалиться всей бригадой в одном направлении — и все! Но ведь насядут на хвост, будут отрывать кусками, по частям затянут в бой... Истощенным людям не уйти от свежих и сытых егерей. Нет, удачу Григорьев видел не в простом прорыве, а в таком, чтобы финны не смогли прийти в себя хотя бы сутки... Будет ли она? А если вся эта хитрость обернется лишь дополнительными потерями? Имеет ли он, комбриг, право требовать от своих людей так много, коль они безропотно отдали ему практически все — и веру, и силы, и жизни?
Раньше ему никогда не приходилось задумываться над этим. Ведь случались же и прежде ситуации, когда нужно было мучительно думать и выбирать. Почему же тогда не приходили в голову мысли о праве, о долге, о совести? Не потому ли, что там все оправдывали сами обстоятельства, они были ясны и понятны каждому. А может быть, потому, что этот бой может оказаться для бригады последним. Когда превосходство и инициатива в руках врага, легко оправдать любую неудачу, и никто не станет строго судить командира. Но когда командир берет инициативу на себя и терпит неудачу — тут совсем, иное дело, тут судей хватит, и главным из них будет твоя совесть. Вспомнилось, как на базе, когда доводилось выпивать и они с комиссаром оставались с глазу на глаз, Аристов, делавшийся удивительно мягким, уступчивым и даже расслабленным, любил повторять: «С тобой, Иван Антонович, хорошо воевать. Ты честен и удачлив!» Было даже странно слышать о себе такое, странно и приятно. Григорьев лишь грустно усмехался в ответ. Честным и неунывающим в жизни — он, возможно, и мог бы считать себя, а удачливым — вряд ли... Ни разу не принял всерьез этого полупьяного откровения, а вот сегодня, острее, чем когда-либо, захотелось, чтоб оно казалось правдой. Как нужна она сегодня, эта удача! Не для себя, не для чести и славы, а для этих вот, дорогих и близких, безоглядно веривших ему людей, которых сюда, на эту каменистую, обильно политую кровью высоту привел он, и он теперь в ответе за все!
|
Григорьев сознавал, что и то, что теперь представлялось ему удачей в их положении, дорого обойдется бригаде, за нее придется заплатить слишком безвозвратную цену; это сидело в душе, как заноза, заставляло искать дела, двигаться, страдая от боли и безысходности дум,— но иного выхода он не видел, и он двигался, перебирался из отряда в отряд, спрашивал о самочувствии, подбадривал, улыбался, и мучительным утешением стало для него видеть на изможденных лицах ответные, полные надежды улыбки. Поэтому, когда ему наконец доложили, что переправа готова, Григорьев с каким-то внутренним облегчением дал команду начинать...
Через тридцать лет финский военный историк Хельге Сеппяля в своей книге «Советские партизаны во второй мировой войне», рассказывая довольно подробно о поросозерском походе партизанской бригады Григорьева, напишет о бое в ночь с 30 на 31 июля 1942 года всего несколько фраз:
«В конце июля бригада остановилась в финском тылу в ожидании подкрепления. И тогда финны силой до батальона предприняли атаку на партизан, однако в действительности сами оказались в трудном положении».
Со шадящей самолюбие своих соотечественников деликатностью он не решится сказать большего и не назовет даже цифр потерь, хотя в других случаях, при описании партизанских операций куда более мелких, он обязательно приводит потери с той и другой стороны.
Трудно предположить, чтобы такой сведущий специалист не знал, как в действительности закончился бой на высоте 264,9.
...Разведвзвод почти бесшумно скатился по западному склону, смял редкий заслон финнов, проскочил на соседнюю высоту, развернулся и повел быстрое наступление во фланг, вдоль северного обвода главной высоты. Следом за ним вступил в действие отряд «Боевые друзья». Судя по всему, финны и впрямь не ожидали такой дерзости и проявили удивительную беспечность. На рассвете они оставили на позициях половину сил и дежурные огневые точки, которые беспрерывно обстреливали партизанскую оборону, а другая половина отошла в глубь леса, разожгла костры, сушилась и завтракала в ожидании подкрепления. Считалось невероятным, что днем партизаны решатся на прорыв, да еще в северном направлении.
Неожиданность принесла успех.
Сбитые с позиций солдаты разбегались, отступали на восток, а паника усилилась, когда они попали под фланговый огонь сначала отряда «Боевые друзья», потом — «Мстителей». Они вынуждены были отходить через открытую низину на север, и это стало похоже на разгром: пулеметные очереди из десятка стволов сразу же заставили их залечь на голом месте, потом под шквальным огнем ползком и перебежками добираться до кустов. Успех был бы еще большим, если бы разведвзвод, боясь оторваться слишком далеко и оказаться отрезанным от бригады, не прекратил преследования.
Одновременно на южном участке начали действия отряды «Буревестник» и имени Антикайнена. Не встретив серьезного сопротивления и почти незаметно они совершили такой глубокий обход, что неожиданно в лесу наткнулись на финский командный пункт, смяли его и повели быстрое наступление вдоль юго-восточного обвода высоты. В руки партизан попала штабная рация. Связной командира отряда Дмитрий Востряков меткой пулей сразил убегавшего офицера, вместе с комиссаром Николаем Макарьевым они наскоро собрали документы, и наступление продолжалось. Разрозненные группы финнов, отстреливаясь, отходили на север, между высотой и озером, к той самой горушке за болотом, на которой еще вчера были обнаружены их подготовленные позиции.
В это время комбриг Григорьев находился на правом фланге отряда имени Чапаева. В ста метрах правее и чуть впереди залегли остатки взвода Мелехова из отряда «За Родину». Недавно, чтобы ввести в заблуждение противника и обозначить попытку прорыва якобы в этом месте, Мелехов водил взвод в атаку и понес потери. Еще правее, невидимые отсюда, располагались готовые к броску вперед взводы Самсонова и Мурахина.
Приближались решительные минуты. Григорьев ждал этого момента, волновался и дрожал от озноба и нетерпения.
— Вася! — крикнул он связному.— Мигом к Колеснику. Пусть атакует одним взводом в сторону болота! Постой, дай-ка мне автомат!
— Товарищ комбриг! Я пошлю кого-нибудь другого! Я не оставлю вас...
— Я что сказал?! Быстро!
Сил было маловато. В отряде имени Чапаева оставалось всего два неполных взвода, третий, ушедший с Ефимовым, так и не вернулся. Но когда Григорьев по звуку стрельбы понял, что финны уже приближаются к болоту, вот-вот они начнут обходить его и дальше станут недосягаемыми, он не выдержал, дал ракетой сигнал к общему прорыву и закричал командиру взвода «чапаевцев»:
— Вперед! Поднимай взвод! За мной!
Он побежал первым, даже не оглянувшись, но твердо 8ная, что люди обязательно поднимутся за ним.
— Взвод, за мной! —услышал он позади голос, остановился, увидел действительно поднявшихся людей, на секунду мелькнула тревожная мысль: «Не рано ли?», но менять что-либо уже было нельзя, да и сильного встречного огня противник пока не открывал, пули посвистывали вокруг, но были они скорей всего случайными, и радостно подумалось, что финны, стоявшие против них, возможно, уже снялись с места, что до кромки болота недалеко и взвод успеет отсечь путь противнику, которого теснит сюда Кукелев.
Бежали бесшумно, все плотнее стягиваясь друг к другу. Кто-то обогнал комбрига, кого-то позади ранило, он вскрикнул и начал звать медсестру; на ходу Григорьев оглянулся влево-вправо и тут же споткнулся, едва не упал; болтавшийся на груди автомат больно стукнул по раненой руке, и сразу закружилась голова, по левой стороне груди потекло что-то липкое и теплое. Григорьев ухватился правой рукой за ствол молоденькой сосенки, секунду-другую постоял, уже понимая, что не автомат причинил ему боль, а наоборот — он спас его, ибо это пуля срикошетила от кожуха и снова задела раненое плечо.
До ольховых зарослей, обрамлявших болото, оставалось меньше ста метров. Впереди сквозь серую мглу слабо проступала та злополучная горушка...
— Комбриг, что с тобой? — спросил подбежавший комвзвода.
— Ничего. Вперед! Разворачивай взвод вправо. Не пускай их к той высотке!
— Я пришлю ребят1
— Не надо! Не теряй времени! Вперед!
Вслед за ним комбриг успел пробежать несколько десятков шагов. Он заметно отставал, сил уже совсем не было.
Взвод, разворачиваясь на ходу, бежал под прикрытием кустов наперерез отходящему противнику, Григорьев остался позади, и в это время длинная пулеметная очередь с горушки за болотцем сразила комбрига. Он медленно и бесшумно осел на землю и больше не шевелился.
Оглянувшись, командир взвода увидел позади неподвижного Григорьева, понял, что произошло. Одного за другим он послал к комбригу двух бойцов, но оба тут же на глазах погибли под пулеметными очередями, а через несколько минут спереди приблизился противник и стало уже не до этого.
Много финнов полегло возле этого болотца, но и из взвода, с которым пошел в атаку комбриг, удалось пробиться к своим лишь двум бойцам.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
(высота 264,9, 31 июля 1942 г.)
Еще до начала прорыва отделение Живякова назначили в распоряжение санчасти для эвакуации раненых.
В походе это была самая тяжелая и неблагодарная работа. Чертыхаясь, Живяков отвел своих ребят с позиции, по привычке пересчитал — из девяти человек в строю оставалось шестеро. Несколько минут посидели в укромном затишье, вытрясли из кисетов остатки махорки, выкурили одну на троих и поплелись разыскивать санчасть.
На подходе их заметил комиссар бригады, быстро бежавший вместе со связным им наперерез, в юго-восточный сектор обороны.
— Почему бродите? Из какого отряда? — издали крикнул он.
Живяков подошел, четко доложился.
— Почему так поздно? Быстро в распоряжение Кол- чина! Где носилки? Почему без носилок? Для вас их дядя делать будет, что ли? Стыдно, Живяков,
— Все сделаем, товарищ комиссар...
Изготовить походные носилки — дело немудреное: были бы под рукой жерди, а натянуть между ними плащ-палатку — тут и пяти минут хватит. Топор в отделении был, Живяков уже начал высматривать на ходу годные молоденькие березки, но их как назло не попадалось; так они дошли до санчасти, а здесь уже было не до носилок.
Эвакуация началась. Чтобы не терять времени, Кол- чин дал команду перетаскивать раненых к западному склону и спускать вниз, поближе к переправе. Людей явно не хватало, и он рассчитывал, что когда начнется отход, то там-то, у переправы, отряды не оставят их без помощи. Отправил на носилках пятерых и увидел, что таким образом ему с делом не справиться: свободных рук почти не осталось, а когда возвратятся ушедшие — кто знает. Расстояние невелико, и километра не будет, но обессилевшим людям и за час не обернуться.
— Отставить носилки! — приказал он, решив в первую очередь эвакуировать тех, кто хоть как-то, пусть с посторонней помощью, но в состоянии подняться и двигать ногами.
— Ребята! — сказал он, обращаясь к раненым— Скоро пойдем на прорыв. Нести некому. Кто может встать на ноги — поднимайтесь, поведем под руки. Надо хоть ползком добраться до переправы. Это недалеко. Там помогут отряды. Кто в силах—поднимайтесь!
Лазарет заметно поубыл. Первыми начали подниматься те, у кого была целой хотя бы одна нога. Им наскоро ладили что-то похожее на костыли, давали сопровождающего и показывали дорогу на запад. Глядя на них, с трудом и чужой помощью, вставали на ноги раненые в грудную клетку — их повели тоже.
Оставалось еще полтора десятка — самых трудных. Четверо — совсем безнадежны, они лежали в беспамятстве и только числились в живых, их Колчин в расчет уже не брал. А вот с десяток, хотя сами двигаться не могли, но находились в сознании, и Колчин, не зная, что делать дальше, машинально повторял:
— Ребята, нести некому. Кто может—поднимайся. Скоро отход, ребята! Не могу же я вас здесь оставить.
Он заглядывал в шалаш, там была полутьма, лиц он не успевал различить, но видел, что больше никто не старается выбраться наружу — лишь стоны, бормотания и всхлипы были ему ответом. Он понимал, что никто из находившихся в шалаше уже не жилец на этом свете, им не выжить, даже если бы нашлась возможность тащить их; день, другой, третий — и пиши пропало. Внутренне он давно уже свыкся с этой неизбежностью, его мысли занимали не столько эти, оставшиеся здесь, сколько те, кого удалось отправить к реке, ибо если начнется быстрый отход, то и на них не останется ни сил, ни времени. Но приказ оставался приказом, время еще было, и Колчин ждал, надеясь, что, может быть, носильщики успеют вернуться и удастся перебросить к берегу еще хотя бы пятерых. С основной группой раненых ушли к переправе бригадный врач Петухова и ее помощник военфельдшер Чеснов. Здесь остались лишь две медсестры.
— Эй, Колчин! — услышал он из шалаша голос.— Помоги вылезти наружу! Почему я должен подыхать в этой проклятой берлоге?!
— Тут дождь моросит,— ответил Колчин, еще не разобравшись, кто окликнул его.
— А мне теперь все равно... Хоть на небо погляжу в последний разок.
— Лежи пока! И не сей панику!
— Помоги, говорю! Я ведь знаю тебя, Колчин. Помнишь, перед войной мы первомайские встречали в одной компании? В Медвежке. Неужто забыл? Ты еще на «бэ- бэка» тогда служил, помнишь?
— Почему забыл? Я тебя помню, Орехов. Мы ведь и потом много раз встречались, уже в бригаде,
— Так помоги же наружу выбраться, черт побери!
— Ну, пожалуйста, если хочешь...
Вместе с медсестрой они вытащили Орехова из шалаша. Его обе ноги от паха до пят были накрепко примотаны к грубым самодельным шинам; он сжимал зубы от нестерпимой боли, но когда выбрался на воздух и улегся неподалеку от еще тлевшего костерка, на лице его появилась счастливая улыбка.
— Я поговорить с тобой хочу, Колчин... Худо мне. Всю ночь промучился.
— Давай поговорим, пока время есть...
— А ты верно помнишь меня, Колчин?
— Почему не помню. Хорошо помню. Ведь я сразу назвал тебя по фамилии.
— Это точно, назвал. А почему ж ты до этого ни разу ко мне не признакомился? Я уж думал, что ты или забыл, или знаться не хочешь.
— Сам не знаю почему. Как-то уж так вышло, само собой...
— А я уж думал — оттого, что мы с тобой поссорились тогда на празднике, и ты вроде злился на меня. Помнишь?
— Что-то не помню...
— Как не помнишь? Весь вечер цапались, по каждому пустяку... А потом и рассорились, чуть драку не устроили. Ты паникером меня обозвал.
— Паникером?! Вот уж не помню. С чего это —паникером?
— Да уж и я плохо помню. Вроде бы я сказал, что война скоро будет, и ты стал спорить, доказывать, что не будет...
— Я не мог этого говорить. Я всегда считал, что война будет, я еще в финскую это понял.
— Ну, может, наоборот... Может, я по пьянке другое что сказал... А паникером ты меня тогда обозвал, это точно.
— Кто его знает теперь...
— А знаешь, Колчин, почему я к тебе тогда цеплялся? Это ведь я во всем виноват»
— Почему?
— Я ведь тогда с невестой своей был. С Зоей. Помнишь ее? Красивая такая. Самая красивая в компании была. Высокая, в светлом костюме, с зелеными глазами.
— Что-то вроде припоминаю...
— Ты это правду говоришь, Колчин? Ты не врешь мне?
— Ну почему я буду тебе врать?
— А потому, что знаешь, как мне важно. Я же ведь Зою тогда к тебе приревновал. Показалось мне... А как же? Оба вы красивые, песни весь вечер на два голоса пели, все время друг другу улыбались. Это-то ты хоть помнишь, Колчин?
— Песни вроде припоминаю... Так ведь песни я где хочешь пою. Люблю я песни. И на баяне играю.
— А я ведь, Колчин, и не женился на Зое из-за тебя. В тот вечер наговорил ей всякого, она обиделась, я уехал в Сегежу, а тут и война.
— Выходит, дураком ты оказался, Орехов...
— Выходит... А Зою ты что — действительно не помнишь?
— Говорю тебе, смутно как-то...
— Ты в Сегеже перед походом на картине «Александр Пархоменко» был?
— Был.
— Артистку Татьяну Окуневскую видел? Она с Махно за компанию.
— Видел.
— Ну вот она и есть копия Зои. Две сестры. Только одна постарше лет на десять. Один раз мы в Петрозаводске с Зоей были. По улице идем — все оборачиваются на нее. Ну, вспомнил теперь? Что, нет? Ну, Колчин, неправду ты мне говоришь, скрываешь что-то, а раз скрываешь — то, значит, было между вами, было... Скажи хоть по-честному напоследок. Сам ведь видишь, мое дело — швах.
— Клянусь, ничего не было, Орехов, Не такой уж я кобель, чтоб за каждой гоняться.
— Ну, Зоя, положим, не каждая... Такие, как она, все наперечет... Ну да ладно, Колчин. Что теперь об этом...
Он помолчал и вдруг задорно и грустно начал нараспев:
— Эх, ноженьки вы мои, несчастные ноженьки. Уж как жалел я вас, как берег! Пуще головы. Лучше б сразу в голову, Колчин, а?
— Не расстраивайся, Орехов. Придут люди, отправлю тебя первым.
— Куда, Колчин? Нет уж, понимаю, что крепко не повезло. Тут и здоровым дай бог выбраться. Жить-то, конечно, хочется... Нет-нет, Колчин, ты не думай, что я чего-то прошу. Это я так. Все понимаю, голова-то у меня свежая, и столько в ней за ночь провернулось!
— Помолчи, Орехов. Не тяни душу, и так тошно!
В это время подошло отделение Живякова. Не успел Колчин «выдать» им за опоздание, как на севере загрохотало, стрельба слилась в сплошной гул, отряды пошли на прорыв, из штаба бригады прибежал связной:
— Начинайте отход! Скорей!
Под горячую руку Колчин выматерил связного, крикнул ему вдогонку:
— С кем отходить? Не видишь, что ли? Пусть подмогу шлют!
Наступил решительный момент. Колчин оглядел свою команду — шестеро бойцов и две медсестры.
— Живяков! Назначаю тебя своим заместителем! Остаешься здесь, со мной! Остальные слушай мою команду! Четверо берите носилки, кладите вот этого парня,— он указал на Орехова,— тащите к переправе!
— Не надо, Колчин,— слабо запротестовал тот.— Зря людей будешь мучить! Ребята,- подайте-ка мне лучше автомат, он в шалаше где-то.
— Прекратить разговоры! Берите и тащите! Чтоб через пять минут никого здесь не было.
Орехова взвалили на носилки, четверо подхватили их и, не поднимая на плечи, потащили. Тащили тяжело, сил не было, через каждые пятьдесят — шестьдесят метров опускали на землю, передыхали, меняли руки, медсестры помогали с боков, группа постепенно удалялась, но было видно, что далеко ей не уйти,— дай бог выбраться за переправу.
Вася Чуткин остался не у дел. Он стоял позади Живякова и Колчина, как и они, смотрел вслед удаляющимся носилкам, чувствовал, что здесь должно что-то произойти, уже почти догадывался, что именно, но об этом даже думать было страшно, и он заставлял себя не думать— стоял, смотрел, слушал нарастающий со всех сторон грохот боя, а сознание все четче и больнее отмечало звуки, доносившиеся из шалаша. Он понимал всю никчемность своего здесь присутствия, и ему больше всего хотелось быть сейчас в той, удаляющейся группе, но приказ касался четверых, а он не полез первым — и оказался пятым.
— Пить! Дайте же воды! Есть там кто-нибудь живой или все сбежали? — услышал он позади голос, рванул с пояса флягу и едва не наступил на выползавшего из шалаша раненого. Тот выбирался на четвереньках, волоча отставленную в сторону, забинтованную по бедру ногу.
— Тебе воды?
— Не-е... В шалаше второму справа...
В протянутую руку Вася отдал флягу и поскорее вылез обратно.
— Колчин,— тихо позвал раненый в ногу.
— Да. Чего тебе? Идти хочешь?
— Попробую. Помоги встать и дай кого-нибудь в помощь.
— Давно бы так. Где ж ты раньше был? Эй, парень,— позвал Колчин Чуткина,— бери-ка его справа, помоги подняться. Живяков, обруби-ка ему костыли! Короче, короче, чтоб под мышки как раз. Парень-то, видишь, роста невеликого... Ну, тронулись! Смелей, смелей! Опирайся ему на плечо, не бойся! Как твоя фамилия?
— Терехин,— отозвался раненый.
— А твоя? — обратился Колчин к Васе,
— Чуткин,— ответил за него Живяков.— Он у меня тоже хромоногий, ногу подвернул.
— Ничего. Две ноги на двоих лучше, чем одна на одного, не так ли? Вот что, Чуткнн! Веди Терехина, и головой мне за него ответишь. Чем дальше уйдете, тем лучше для вас, ясно тебе?
...Так начался для Васи тот кошмарный день в его жизни. Поначалу он полагал, что все его муки кончатся, как только они доберутся до переправы —там люди, они помогут. Люди на переправе действительно были, но они помогли Васе лишь перетащить Терехина на другой берег и показали тропу: двигайтесь, дескать, дальше, да поскорее, вот-вот финны начнут преследование.
Бой позади совсем затих, раздавались лишь редкие одиночные выстрелы, потом и они смолкли: над мглистым, оцепеневшим в неподвижности лесом стояла такая тишина, что приглушенные голоса, потрескивание валежника слышны были издали; они вначале обнадеживали, что вот-вот догонит какая-либо группа и возьмет Терехина, но группы если и догоняли, то уходили вперед, у каждой была своя ноша, и все торопились, а положение Васиного подопечного, который стоял на ногах и кое-как передвигался, не представлялось чем-то необычным: есть сопровождающий — и хорошо, шевели ногами, пока хватит сил.
Терехин оказался на редкость терпеливым парнем. Ранение у него было в бедро, рана кровоточила, не только бинт, но и остатки левой штанины до самой обмотки были темными от крови, однако долгое время он лишь сопел и скрежетал зубами, потом начал тихо постанывать при каждом шаге и все грузнее наваливаться на плечо Чуткина. Вася не знал, сколько они идут и много ли прошли. По себе он давно бы не выдержал, рухнул на землю и дал бы долгий отдых онемевшему бесчувственному телу, но Терехин все шел и шел, он уже не стонал, а беспрерывно выл прямо в Васино ухо и, казалось, начинал терять сознание.
— Все,— тихо сказал Терехин и начал медленно, держась за Васю, сползать на землю.
Несколько минут полежали. Мимо них прошли две группы с ранеными, и кто-то из командиров крикнул:
— Двигайтесь, двигайтесь! Что разлеглись?
Вася и сам понимал, что в их положении отдых не даст облегчения, только расслабит еще больше, а Терехин теперь может вообще не подняться... Удивительно крепкий он парень! Нет, уже не парень, а мужик — лет тридцать ему, не меньше. Наверное, и семья есть — жена, дети. Интересно, из какого он отряда? Голос вроде знакомый, а по лицу теперь никого и не узнаешь, все на одно лицо — носатые, бородатые, с черными опухшими губами.
— Вставай! — сказал Вася и поднялся первым.
Терехин открыл глаза, но не пошевелился.
— Идти надо! — Вася наклонился, чтобы помочь ему.
— Слушай, Чуткнн. Не мучай меня. Не дойти мне.
— Так чё? Брошу я тебя, чё ли?
— Брось... Отведи в сторону и брось... Сам помру... А ты иди, иди... Ты, может, еще и выживешь. Чего тебе из-за меня погибать? Иди, Чуткин.
— Ну уж дудки! Погибать, так всем погибать! Вставай!
— Погоди, Чуткин... Будем гнаться за бригадой — погибнем, поверь мне... Ты тоже хромой... Ну сколько мы еще пройдем — километр, два, три. А идти сколько? Двести верст идти. Нести некому. Колчин никого тут не оставит. У него приказ, и он, Колчин, такой... Давай, Чуткин, свернем в сторону, переждем. Вдвоем-то мы, может, и выберемся потихоньку. А помрем — так все равно помирать. Давай, Чуткин, а?
— Ты чё, в плен захотел, чё ли? Вот ты какой! Думаешь, там сладко будет! Думаешь, там в живых оставят! А ну, вставай и пойдем! Теперь-то уж сам пропаду, а тебя не брошу! Не стыдно тебе, Терехин? Ведь можешь идти, можешь!
— Не могу... Погляди на мою ногу.
— Ведь шел же?
— Пока мог— шел, а больше не могу. Чего я мучить себя буду, коль все равно погибать. Да и ты, глупый, о себе подумал бы.
Вася не знал, что и делать. Некоторое время оба молчали, не глядя друг на друга.
— Вставай, Терехин... Я никому не скажу, что ты мне предлагал... Идти надо. Скоро, наверное, привал будет, доползем как-нибудь.
Терехин не отвечал, застывшим взглядом смотрел куда-то вдаль, но когда позади послышались шаги — их догоняла очередная группа — он сел, потянул к себе костыль. Вася, ни слова не говоря, помог ему подняться, и они заковыляли по набитой сапогами тропе.
Потом их нагнали Колчин и Живяков. Какое-то время они шли в отдалении, затем приблизились. Колчин отстранил Чуткина, подставил раненому свое плечо, а Живяков сказал:
— Ты, Чуткин, иди, догоняй отделение, Мы приведем его сами.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
РАССКАЗ ИВАНА СОБОЛЕВА
(г. Новошахтинск, ноябрь 1970 г.)
Командный пункт нашего отряда «Мстители» располагался за большим камнем. Я, как связной, залег чуть в сторонке от командира, у корня упавшего дерева, хорошо приладил автомат на стволе дерева и имел отличный сектор обстрела. Бой нарастал, уже слышны были стоны раненых. Два раза я сменил в своем «Суоми» разогревшийся стволик. Патронов было много, и я снова набил полные запасные диски. Финские минометы все ближе и точнее накрывали нашу цепь. Командир отряда Александр Иванович Попов повернулся ко мне и крикнул: «Иван, передай командирам взводов — приготовиться к атаке. Сигнал — красная ракета!»
Маленькими перебежками, от камня к камню, от кочки к кочке, я побежал вдоль линии обороны. Передал Бузулуцкову, бегу дальше. Ищу комвзвода Сидорова — нет его, говорят, убит. Добираюсь ползком до помкомвзвода Давыдова, голову поднять нельзя — пули так и свистят. Он сидит за камнем, чуть отвалившись спиной к другому. «Давыдов!» — кричу. Он молчит. Трясу за рукав — не шевелится. Глянул в лицо — у него в зубах самокрутка, немного обгоревшая с конца. В одной руке— сгоревшая спичка, в другой кусок коробка, а прямо на лбу кровяное вздутие, и струйка на левую щеку и ниже, в расстегнутый ворот гимнастерки. Я чуть не заплакал — Давыдов был моим отделенным в зимних походах, командир нашей разведки, хороший, боевой товарищ!