Неподалеку был Коля Егоров, комсорг отряда: «Коля, принимай команду, готовь взвод к атаке!» А самому надо еще до третьего взвода бежать. Передал приказ туда и подбираюсь к своему месту. Александр Иванович увидел меня и говорит: «Иван, осторожно, место пристреляно!» А мне надо всего — перекинуться с левого бока на правый, чтоб за камнем укрыться... Но именно в этот момент обожгла меня автоматная очередь. Словно кипятком плеснули на бедро правой ноги. Схватился я обеими руками за ногу и тихо взвыл не столько от боли, сколько от отчаяния: ведь у нас, у партизан, вся надежда в ногах,,. «Александр Иванович,—говорю,—меня ранило»,— «Я ведь предупреждал,— отвечает,— что место пристреляно...»
За камнем медсестра начала мне делать перевязку. Ведро прострелено навылет. Три пули прошли по мякоти. Вдобавок мелочи от разрывных пуль, как пшена, десятка два в ту же правую ногу. Забинтовала медсестра и спрашивает: «Где еще?» Говорю: «Запястье правой руки вроде задело». Только руку забинтовала, чувствую — что-то и с левой ногой не в порядке. Посмотрели — оказалась задета коленная чашечка, и ногу теперь не согнуть. Ниже, в голени, два крошечных осколка пулевых. Перевязала медсестра вторую ногу и на лицо показывает: «А тут что?» На лице у меня кровь: кончик левого уха прострелен. «На это бинт не порти»,— говорю, вытер рукавом, взял автомат и пополз на высоту. Там в лощине был сделан из еловых веток большой шалаш. В нем санчасть располагалась. Вполз я в эту санчасть, огляделся. Вижу —у догорающего костра, где две или три головешки теплятся, облокотившись на колени сидит наш бригадный врач Петухова. Кругом, под стенками шалаша,— много тяжелораненых: кровь, бинты, лиц и не разглядишь... Огляделся я, думаю: нет, мне тут не место! Так же ползком разворачиваюсь и на выход. Ни Петухова мне ничего не сказала, ни я ей...
На выходе — политрук Лонин. «Ну как, Соболев?» — спрашивает. Я и говорю ему: «Спиридон Петрович, сделай мне костыли». Он достает нож, принимается за дело, а я, как голодный кобель, уставился на него, лежу, жду.
Лонин был лет на десять постарше меня. Спокойный, добрый, выдержанный человек — никогда не кричит, даже если кем-либо бывал и недоволен. Я, когда во взводе был, считался вроде его заместителя. Помогал ему в политинформациях, в выпуске «Боевых листков». Спиридон Петрович еще недавно мне говорил: «Иван, на случай гибели моей, бумаги из полевой сумки забери, не оставь их!»
И вот теперь строгает Лонин костыли, а сам с тоской на меня посматривает.
Бой не утихал. То в одном месте, то в другом разгоралась яростная пальба.
Протянул мне Лонин костыли: «Ну, Иван, раз можешь идти, то вот в этом направлении и держись. Наш отряд в прикрытие оставлен. А ты, девка,— повернулся он к медсестре,— бери-ка его автомат, вещмешок и пойдешь с ним!»
Поднялся я на свои палки, медсестра все мое на себя взяла, и мы тронулись: она впереди, а я следом. Может, и не много мы прошли, но долго показалось. В том же направлении двигались и другие. Шли молчком. Кто с палочкой, кого под руки вели. Вот, смотрю, и Коля Егоров. Он и без этого был худой, здоровьем слабенький, а тут —то ли вконец обессилел, то ли ранен в бою был — совсем парень оплошал. «Иван, говорит, не бросай меня, пойдем вместе».— «Пойдем, Коля, держись меня».
Справа озерко лесное, ковыляем тропкой по самому берегу, по камням да кустам пробираемся. Надо бы вверх подняться, там двигаться легче, да подъем крутоват, как на костылях одолеешь? Ползком, цепляясь за корни деревьев, за камни, за ветки, выбрались мы наверх, встали на ноги. А тут, смотрю, нас обгоняет наш отряд. Я к Попову: «Александр Иванович, не бросайте нас, до привала доберемся, а там, может, покушать что придется... Я пойду, я чувствую в себе силы еще, из последних сил пойду».
Александр Иванович посмотрел на меня, поискал глазами Лонина и говорит: «Лонин, Соболева доставишь до привала!» Чувствую, не очень хотелось Спиридону Петровичу от отряда отставать, тяжело вздохнул он и пошел ко мне: «Пошли, Иван». Я тогда рад был, что мужчину командир в помощь дал, и говорю медсестре: «Ты иди, Вера, с отрядом, там ты нужней будешь...»
Так мы втроем и двигаемся: впереди Лонин, за ним, метрах в двадцати, я, за мной, метрах в семи-восьми, Коля Егоров. Долго мы так шли — с час наверное, а то и больше. Вскоре догоняют нас Живяков и еще один, незнакомый, не из нашего отряда. Живяков за мной пристраивается и подгоняет: «Давай, давай быстрей, финны преследуют». Я отвечаю —«Я иду, я могу», а сам и действительно стараюсь из последних сил, на боль в ранах уже давно внимания не обращаю, как во сне иду. Живяков с тем незнакомым несколько раз минировали нашу тропу. И потом каждый раз подгоняли нас все сильней: «Скорей! Что мы, погибать должны из-за вас! Скорей!» Так мы двигались с полчаса. Впереди уже давно никого не видно и не слышно.
Смотрю, Лонин перескочил через упавшую сосну, оглянулся и идет дальше. Подошел к дереву и я, перенес через него свой костыль, чтоб и самому перевалиться, и вдруг — удар в голову!
Я повернулся, увидел лицо Жнвякова, все понял и крикнул: «Пристрели! Чего патроны жалеешь!» Уже теряя сознание, услышал голос Лонина: «Что же ты делаешь, Живяков?! Совесть есть у тебя?»
Это я запомнил, потом — второй удар... Тут уж боли я не чувствовал, как по мешку пришелся этот второй...
...Было это часов в 10 утра 31 июля 1942 года. Очнулся, дело идет к вечеру. Лежу, голова свисла по одну сторону дерева, ноги — по другую. Начинаю припоминать, что же произошло, и тут теряю сознание. Опять прихожу в себя. Левая рука протянута вдоль дерева. Лежу животом на дереве и думаю: жив еще, значит.
Переваливаюсь через дерево, пытаюсь ползти вокруг него, то ли помню, то ли чувствую, что тут где-то Николай должен быть. Левый глаз ничего не видит — сильный отек и опухоль. Наконец подполз к Николаю, слышу, он стонет в беспамятстве. «Коля, друг, вставай, ты не один, нас двое»,— тормошу его, но так ничего и не добился. Посмотрел по сторонам своим единственным тогда глазом, вижу—винтовка Николая отброшена, вещмешок, плащ-палатка... Пополз, нанизал все это на руку, волоку к нему, а он уже не стонет... Словно оборвалось во мне что-то. Уткнулся лицом в землю и долго так лежал. Во рту все пересохло, язык опух, не пошевелить им. Помню, внизу озерко вроде было, пополз к нему. Отсунул ладонью зелень на воде, прямо ртом в воду уткнулся и пью, пью... Отдохну и снова пью. Разворачиваюсь, чтоб ползти обратно, смотрю: в пяти-шести метрах стоит лосиха— большая, красивая, и маленький лосенок возле ее задней ноги. Издала она звук какой-то и в кусты. Лосенок за ней. Пожалел я тогда, что не было с собой оружия...
Настала ночь, хотя и не очень темная...
Вернулся я к Николаю, пристроился метрах в двух- трех от него, укрылся плащ-палаткой и проспал до утра.
Просыпаюсь—яркое солнце, тепло, и есть страшно хочется. Ползаю по этому светлому сосновому бору, собираю чернику, бруснику полуспелую, и все в рот. Нашел несколько штук грибов, думаю —сейчас огонь разведу и будет завтрак. Полез в карманы, а спичек нет... Последний коробок оставался — и нет его.
Тут я вспомнил совет одного старого партизана перед походом. Был такой у нас в отряде — еще в гражданскую воевал... «Ребята,— говорит он,— идем на трудное дело и сами не знаем, сколько ходить будем. Возьмите каждый несколько спичек и кусочек чиркалки, заклейте их так, чтоб не промокли, даже если в воду попадут, и спрячьте подальше...»
Вспомнил я это, и руки задрожали от волнения — цела ли моя захоронка? Полез в маленький брючный кармашек—цела! Вытаскиваю и самому не верится — одиннадцать спичек и терка, в кусочек лейкопластыря заклеенные...
Приготовил сухого материала, чтоб не испортить лишнюю спичку, чиркнул и, когда сучки запотрескивали, от радости готов был вскрикнуть... А может, крик то и не получился бы у меня тогда!
Надеваю на палочку грибы, лежу, жарю. Нагрею, закопчу дымом и глотаю...
Трое суток ползал я по этой высоте, все поддерживал свой костер, грибы жарил. Сползаю к озеру, напьюсь и снова за грибы и ягоды. Вроде бы полегче мне стало.
Около Николая его перочинным ножом начал землю царапать, олений мох выдирать. Хотел могилу сделать, но не получилось. Подо мхом скала оказалась. Рядом был гладкий камень. Ножом выцарапал на нем, кто кем похоронен здесь, перекантовал к нему Николая, взял у него маленький медный компас, часы кировские карманные, отрезал кусок плащ-палатки, накрыл своего друга и давай мхом и мелкими камешками обкладывать. Сверху еловыми ветками накрыл. На другое сил не было.
Пополз к той злосчастной валежине, забрал свои костыли, вещмешок, винтовку и впервые за трое суток на ноги поднялся.
Взял курс на восток.
Много я пройти не смог. Часто останавливался. Сложу все около пня, а сам ползаю, пасусь, собираю, что попадет под руку. В первый день пути, к вечеру, погода испортилась. Надвинулись тучи, лес стал черный, дремучий. Начал я подыскивать место для ночлега. Нашел вывернутую с корнем ель, на корнях дерн — что-то похожее на шалашик. Расстелил сверху кусок плащ-палатки, чтоб не капало, собрал мху, веток. Тут и грибы попадались, боровики. Только начал костер налаживать, ударил ливень. Пришлось костер чуть ли не в шалаш передвинуть. Гром, молния, льет как из ведра, а я жарю грибы на палочке и больше всего за костерок боюсь, его укрываю плащ- палаткой... Поел, поставил винтовку на боевой взвод, вставил запал в гранату и прилег. Мысли в голову разные лезут, а за всеми одна, главная: как выбраться? Я отчетливо понимаю, что бригаду мне уже не найти. Да и нужен ли я там такой —только лишней обузой буду, им, наверное, и без меня нелегко приходится. А мне спасение одно — перебираться через линию фронта, идти на восток. Я ведь даже не знал, где нахожусь и сколько до нее, до линии фронта? Может, пятьдесят верст напрямую, а может—и все сто... Дойду ли, хватит ли сил? Только бы раны не начали гноиться — тогда совсем беда.
Думал-думал и сам не почувствовал, как уснул. Перед походом в Сегеже показывали нам несколько кинофильмов: «Александр Пархоменко», «Свинарка и пастух», «Василиса Прекрасная». Наверное, уже задремал я, только вдруг вижу: баба-яга тянет через костер ко мне свои цепкие пальцы и вот-вот за горло схватит. Откуда у меня и силы взялись—метнулся из своего шалаша, схватил винтовку, а баба-яга вроде в мой шалашик через костер перепрыгнула. Вскинул я винтовку и не целясь — бах туда! Клацнул затвором — и еще раз, только эхо по лесу покатилось. Опомнился—стою с винтовкой, и мертвая тишина вокруг, только в ушах звенит от выстрелов. Гляжу, костер совсем заглох. Раздул золу — еать искорка, есть головешки. Воскресил свой огонь, так до утра и не сомкнул больше глаз.
Утром двинулся дальше. Снова на восток. Направление держал и по компасу, и по солнцу, и по деревьям, и по муравейникам. Один раз речку вброд перешел. Много лесных избушек видал, но ночевать в них не решался. Осмотрю везде, нет ли чего из еды, и дальше. В избушках финны останавливались. Обязательно кострища вокруг, пачки из-под сыра, коробки из-под сигарет, пустые консервные банки. Еды совсем не находил.
Однажды подхожу — небольшая речушка, и возле нее на бугорке избушка, как баня карельская: каменка- печка, полати, на них сено. Видать, спал кто-то. На каменке— спички, коробка неполная. Попробовал — горят. Обрадовался, а то у меня две спички осталось, я уже не каждый день костер развожу. Вышел я из избушки, смотрю, на болоте что-то чернеется. Присмотрелся, а это медведь. Морошку, видно, ест. Положил я винтовку на полусгнившее бревно, целюсь, но ничего не получается. Дрожу от волнения, да и глаз еще не прошел, плохо им вижу. Все же выстрелил. Медведь подхватился и пошел прыжками… Наткнулся на лесной барак — наверное, до войны лесорубы жили,— под нарами нашел девять коробок спичек. Наши, довоенные, фабрики «Пролетарское знамя». Надеялся хоть на сухарик какой, но, видать, мыши вперед меня тут поработали.
Потом набрел на стоянку финскую. Светлый сосновый бор и, как городок, шалаши в ряд, хвоей сверху укрыты, а внутри травы постелено. Стоянка эта недавняя и, видно, на несколько дней была рассчитана. Хоть и побаивался мин, но начал по шалашам лазать, еду искать. В одном картонном ящике нащупал что-то, на раскисшие галеты похожее. Подхватил в горсть и, не раздумывая, в рот. Вывернуло меня всего — самоваренное мыло оказалось.
В одном шалаше висела на колу вязка щучьих голов. Штук двенадцать, если не больше. Головы огромные — мухи по ним ползают, живность белая шевелится. Схватил и на озеро. Выполоскал жестяную банку литра на 3—4, сунул туда эти головы, развел костер, переварил нее это, наелся и лег спать. Утром кости в банке пережег и в сумку — съем и кости.
Дальше шел по тропе. По сторонам много черники и вся такая крупная, спелая. Снова вышел к избушке. Открыл дверь — та же печь-каменка, нары, спички, полочка, а на полочке котелок, рядом туесок из бересты и в нем соль — крупная, немолотая. А главное — туесок закрыт сверху краюхой позеленевшего хлеба. Я уж и не помнил, когда в последний раз бывало во рту что-либо хлебное. Схватил краюху, а есть сразу не стал, решил с большей пользой употребить. У озера на вешалах заметил рыбацкие сети, штук шесть их. Тут же навесик сделан, топчан из двух плах, яма камнем выложена, корзина из лучины, колун, перемет сушится. Присмотрелся — вроде давным-давно этим никто не пользовался. На озере плот из пяти бревен, борта досками обшиты и весла есть. Взял я две сетки и тут же закинул их с плота прямо от берега, Погода тихая, день ясный — долго ждать добычи придется. Совсем рядом из этой губы уходит в лес речушка. На плоту проехал по ней, собрал в котелок ягод, грибов, вернулся и возле топчана развел костер. Смотрю, а сетки мои шевелятся — окуни попались.
Полный котелок начистил рыбы, поставил варить. Как закипел, окуней из котелка выбрал, хлеб туда сунул. Зелень вся наверх поднялась, выплеснул ее, а остальное все съел. Тут же новый котелок наладил, только рыбу чистить уже не стал — так жирней и наваристей будет. Съел и это, потом еще котелок черники сварил и снова поехал сети закидывать. Теперь уже взял все шесть сетей...
Четыре дня я тут пробыл. Рыба хорошо попадалась, и я почувствовал себя лучше.
Потом с ночи подул холодный северный ветер. Проснулся и думаю — идти надо. Сварю последний раз рыбы и пойду. Посмотрел сети, а там одна жалкая плотица... Выезжая на озеро, я брал на плот все свое имущество: если кто появится, чтоб сразу на другой берег податься.
Что делать, думаю. Неужто голодному в путь отправляться? Достал из вещмешка гранату, сдвинул чеку и бросил подальше от плота. Да подальше-то и не получилось— сил не хватило. Граната упала метрах в десяти от плота и сразу же рванула. Плот на ребро, сам я упал, карабкаюсь и смотрю — всплывет ли что? Ни одной рыбешки не поднялось.
Сети комом в воду выбросил, подъехал к берегу, оттолкнул плот и пошел... Придут на взрыв, пусть думают, что потонул человек.
Вышел на горелый бор. Иду долго, устал, а ему конца-краю нет. Думаю, уж и не выйти мне из него никогда, главное — ни ягод, ни грибов. Совсем из сил выбился и вдруг слышу шум какой-то слева. Вроде машина работает, молотилка колхозная, что ли. Пошел туда, а там — пороги на реке. Река не широкая, каменистая, а посмотрю на воду — и голова кружится. Нет, не перейти мне ее, сил не хватит. Пошел вдоль берега по течению, на берегу много кустов шиповника. Ягоды крупные, спелые—иду, срываю, ем. Смотрю — плотина, на другом берегу постройки. Залег в кустах, наблюдаю. Часа два прошло — ни единой живой души. На плотине — переход в один толстый брус, Идти не решаюсь. Сажусь верхом, винтовку на шею и руками пересовываюсь. Так и перебрался.
Захожу в один дом. Это — баня: котел, дрова приготовлены, даже вода налита. Думаю, завтра же вытоплю ее, всю одежду пережарю. А ее-то, одежды, и осталось совсем ничего. Нижнее белье я давно в костер бросил — вши заедали, не было никакого спасения. Да и верхняя вся в дырках, из защитного цвета давно в черный превратилась.
Иду дальше, к следующему дому. Попадаю на кухню. Над дверью глухарь на русский штык приколот. Понюхал— падалью разит. Дальше — столовка: длинный стол из трех тесин, вокруг скамейки, около стола головки соленой рыбы валяются. Собрал нх в банку, в следующий домик перешел. Там нары, человека на три, железная печурка, как духовка, и два листа противней. Коробки, ящики — все пустое.
Растопил печь, варю рыбьи головы. Все съел, выпил соленую воду, лег на нары, а самому холодно — знобит вроде, спать не могу. Надумал пойти на болотце возле речки, лягушек наловить. Вышел — ветер холодный, темно, упал в воронку, расшиб раненую ногу, вернулся, развел огонь на противне, кое-как согрелся и уснул.
Утром снова растопил печурку, сходил за вонючим глухарем. Решил опалить его, как следует обжечь на огне и сварить.
Вернулся, открыл дверцу печи, чтоб сунуть туда глухаря, и вдруг слышу сзади шум. Оборачиваюсь—и глухарь падает на пол. В проеме дверей с винтовкой наготове стоит финский солдат.
— Рюсся! Перкеле! Партисаани! Сейс!
...Как я узнал потом, было это утром 1 сентября 1942 года...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
(оз. Большое Матченъяраи, 1—2 августа 1912 г.)
Два дня в Беломорске не знали, где бригада и что с ней. Последняя радиограмма Григорьева, которая заканчивалась фразой: «Мы все погибнем, но не уйдем отсюда, пока не получим продуктов», сильно встревожила
Вершинина. Он сразу же доложил о ней Куприянову, тот связался с командующим ВВС фронта, обсудил возможные экстренные меры помощи бригаде, лично переговорил по телефону с командиром авиагруппы.
Несмотря на плохую погоду, после полуночи самолеты с продуктами вылетели. Летчики сделали все возможное. Сквозь дождь и сплошную облачность, почти вслепую, они пробились в заданный район, поняли, что там идет бой, сделали четыре низких облета, но разобраться, где свои, где чужие, без сигналов было невозможно, и продуктов они так и не сбросили.
Это было обидно, и Вершинин горько пожалел, что сам же несколько дней назад дал указание сбрасывать груз только по установленным сигналам. До самого утра он просидел у телефона, ежечасно справляясь о погоде. Прогноз на ближайшие сутки был плохим, но хотелось верить, что наступит хотя бы временное улучшение. Днем авиаторы готовы были направить «Дуглас» с прикрытием истребителями.
В утренние часы бригадная рация на связь не вышла, погода нисколько не улучшилась, по всей зоне отмечались дожди и низкая облачность. В полночь два легких ночных бомбардировщика Р-5 вновь были направлены к высоте 264,9 и вновь вернулись ни с чем. Бригаду они не обнаружили.
Ежедневно Вершинин подписывал боевое донесение о действиях отрядов ва истекшие сутки. Оно направлялось в три адреса: в Центральный штаб партизанского движения, в штаб Карельского фронта и секретарю ЦК КП КФССР Г. Н. Куприянову. Бригада Григорьева показывалась в этом донесении отдельным пунктом, и вот уже на протяжении месяца варьировались три фразы: «бригада в течение суток продолжала выполнять задание», «бригада скрытно двигалась к намеченной цели», «бригада вела мелкие бои с противником». В последнее время Вершинину уже становилось как-то неловко сообщать о своем самом крупном соединении такие незначительные сведения. Сколько же можно? И поймут ли те, кому адресовано это донесение, что означает, например, «скрытное продвижение к намеченной цели»? Здесь, в Карелии, поймут, а как там, в Москве, куда стекаются сведения о громких делах белорусских, смоленских, украинских, брянских партизан? Раз, другой, третий Вершинин, прежде чем подписать, позволил себе вставить в отпечатанный на машинке экземпляр: «преодолевая трудности...», «испытывая лишения...», «находясь в тяжелейших условиях...»
В донесении за 29 июля он впервые написал подробно:.
«Партизанская бригада, следуя на выполнение поставленной задачи, обнаруженная противником, оказалась в тяжелом положении. Ввиду отсутствия продовольствия, в бригаде среди личного состава много голодных обмороков со смертельными исходами. Противник непрерывно преследует бригаду, стягивая силы, стремится к окружению. Принимаем меры с большими трудностями для выброски продуктов с самолетов. Дан приказ на возвращение бригады в свой тыл».
Однако суточное боевое донесение — не статья в газете, здесь никто не позволит тебе размусоливать трудности и лишения. Тут дай факты и цифры по каждому партизанскому подразделению и уложи все на одной странице машинописи. А трудности и лишения испытывают все, идет война, на южном направлении, судя по приказу Верховного Главнокомандующего № 227 от 28 июля 1942 года, разворачивается страшнейшая военная драма, где счет идет не на тысячи, а на десятки тысяч человеческих жизней. В такой обстановке даже совестно упоминать о каких-то «трудностях» и «лишениях», нужны боевые дела!
И вот в донесении за 31 июля наконец появилось:
«Бригада вела тяжелый бой с численно превосходящими силами противника».
Вершинин прочитал, взял красный карандаш, которым любил визировать документы, уже вывел первую размашистую букву подписи и вдруг подумал, что получается не очень-то складно. Бой-то был, это несомненно, и, судя по докладам летчиков, бой действительно большой, но вот уже почти двое суток с Григорьевым нет связи, никто не знает, что там произошло и чем кончилось, и это как-то должно найти отражение в донесении, а то в дальнейшем может получиться большая неприятность. Писать прямо об отсутствии связи не хотелось, это сразу породило бы другие вопросы, которые тоже нельзя ни объяснить, ни оставить без объяснения, и он приписал карандашом: «Данных о потерях противника и наших потерях пока не поступало».
— Пусть перепечатают,— приказал он начальнику оперативного отряда, принесшему донесение.
Вершинин позвонил в разведотдел штаба фронта полковнику Поветкину. Разговор с ним, как всегда, успокоил его. С финской стороны никаких косвенных данных о чем-либо плохом для бригады не обнаруживалось.
В ночь на 1 августа дожди прекратились, постепенно разъяснивало, к утру стали возможны полеты. Бригадная радиостанция все еще не выходила на связь. После полуночи без подтверждения о приеме была передана радиограмма:
«Григорьеву.
Вторично приказываю форсированно возвращаться отрядами тыл. Обязательно вынести больных раненых. Подтвердите получение сброшенных продуктов 30 июля двух самолетов.
Вершинин»
Лишь поздно вечером бригада, наконец, отозвалась, и было принято донесение:
«Куприянову. Вершинину.
30 июля противник подтянул высоте 264,9 батальон пехоты, вступил с нами в бой, сильно поливал с минометов, вел бой 12 часов. Противник обрушился, пытался форсировать, но был разгромлен, потеряв свыше 150 убитыми, захватили 50 винтовок, все собрать не могли. Снова бросили группу шюцкоров свыше 200 человек. Потери: убитых — 46, раненых — 35, пропало без вести — 12. В бою командир бригады Григорьев ранен. Дорогой раненные тяжело умерли. Ждем продукты питания. Доставьте.
Аристов»
Впервые за месяц радиограмма из бригады была такой нечеткой. А главное — почему-то не были указаны точные координаты. Значит, Аристов или в спешке упустил это из виду, или опасался, что радиограмма может быть перехвачена противником.
Времени терять было нельзя.- Вершинин дал указание авиаторам вылетать немедленно, а сам спешно радировал бригаде;
«Сегодня ночью продукты будут сброшены в районе севернее озера Большое Матченъярви. Сообщайте состояние Григорьева. Предыдущая радиограмма содержала неясности. Повторите цифровые данные»
Ответ пришел 3 августа:
«Часть сброшенных вчера продуктов с боем отбита у противника. Нахожусь вблизи высоты 328,2. В бою 31 июля комбриг Григорьев убит насмерть, По уточненным данным потери противника свыше 200 человек. Наши потери: убитых — 60, раненых — 35, пропавших без вести — 12. Имеем много случаев голодной смерти. Шлите срочно продукты.
Колесник»
Весь день 31 июля ждали преследования и двигались без большого привала: сначала три километра на запад, потом резко повернули к северу.
В ушах еще стоял гул двенадцатичасового боя, тишина казалась обманчивой, эа каждым болотом, которое надо было переходить, чудилась засада, вперед высылали разведку; эти вынужденные передышки позволяли подтянуться тылам, командиры наскоро перекликали бойцов, тех, кто покрепче, отправляли назад, на помощь политрукам, которые возились с ослабевшими. Постепенно все вошло в обычный походный порядок, только силы уже были не те и отстающих с каждым часом становилось все больше. Направляющим шел отряд имени Антикайнена, замыкающим — «Мстители».
Все в отрядах уже знали о гибели Григорьева, но кто теперь командует бригадой — начальник штаба или комиссар,— с уверенностью не мог сказать никто.
Колесник шел следом за головным отрядом. Он определял курс, давал команды на остановки и разведки,— практически он руководил движением, и все в передних отрядах считали командиром бригады его. По штатному расписанию, утвержденному для бригады, начальник штаба являлся одновременно заместителем комбрига, в давать приказ о своем вступлении в командование Колесник считал и излишним, и несвоевременным.
Аристов, выполняя последнее поручение Григорьева, занимался арьергардом: предосторожностями на случай преследования, ранеными, больными, отстающими. Забот хватало, и думать о чем-то другом не было возможности. Два замыкающих отряда постепенно перешли под его непосредственную команду, сил все равно недоставало, арьергард несколько раз отрывался, разрыв наверстывали с огромным трудом, Аристов внутренне негодовал, срывал свою злость на выбивавшихся из сил людях, тут же стыдился своей невоздержанности, сам примиряюще заговаривал и подбадривал. Потом стало ясно, что преследования противнику организовать не удалось, движение чуть замедлилось, стало немного спокойней, но не легче,—люди на глазах расслаблялись, появлялось все больше «доходяг», их приходилось поднимать с земли чуть ли не угрозой оружия, нужен был привал. К вечеру усилился дождь, идти стало совсем трудно, и, выбрав место повыше, остановились на ночевку. Почти час на место привала подтягивались отряды, потом еще столько же выбирались отставшие, политруки и комиссары встречали их у подножия высоты — время шло, стало темнеть... Едва отряды распределились по секторам круговой обороны, как измученные люди попадали на мокрую землю, прикрылись плащ-палатками, и лагерь словно вымер. Наверное, не удержались бы от сна и постовые, если бы дежурные командиры не ходили беспрерывно от поста к посту и не тормошили их.
Колесник подготовил короткую радиограмму, радисты начали разворачивать рацию, но подошедший Аристов, даже не прочтя радиограммы, сказал:
— Обойдемся сегодня без связи. Погода все равно нелетная, а обнаруживать себя лишний раз нечего.
Колесник молча сжег листок с текстом и уже поднялся, чтобы сделать контрольный обход отрядов, как Аристов неожиданно сказал:
— Доложи, каким маршрутом думаешь выводить бригаду! Ты уточнил его?
Маршрут, в общем, был известен: утром, когда еще был жив Григорьев, его наметили, коротко обсудили; днем на марше, как только выдавалась возможность, Колесник прикидывал его на карте; и было совершенно непонятно, зачем сейчас, в дождь и в темноте, комиссару потребовалось заниматься уточнением.
— Маршрут я прикинул. Уточним перед выходом,
— Почему не сейчас?
— Хотя бы потому, что темно и мокро.
— Скоро будет готова палатка, а у меня есть фонарик.
Палатка действительно вскоре была готова, фонарик был и у самого Колесника, пришлось на карачках залезать под тесный и шаткий матерчатый навес, по которому противно и гулко молотил дождь, и, лежа вплотную голова к голове, ползать карандашом по карте, объясняя — что, зачем и почему. Аристов делал пометки на своем планшете.
— На протяжении семидесяти верст получается три переправы через большие реки,— сказал он таким тоном, словно Колесник мог, но не захотел избежать этих переправ.
— На пути сюда комбриг старался миновать эти переправы, но помнится, ты сам упрекал его за это,— не удержался Колесник.
— Ты плохо осведомлен. Я никогда и ни в чем не упрекал Ивана Антоновича.
— Теперь это не имеет значения... А реки? Разве это большие реки? Разве что Тумба?
— Допустим, мы вышли в этот квадрат. А дальше?
— Дай бог добраться туда. Это восемьдесят километров. А там-то уж найдем, куда двинуться. Приказано выходить через ругозерскую дорогу, но это слишком уж далеко. Может, попробуем где-то поближе?
— Ладно, обстановка покажет,— примиряюще сказал Аристов и погасил фонарик, давая понять, что разговор окончен.
— Завтра думаю послать взвод в квадрат 86—04,— сказал Колесник.— Это уже недалеко.
— Зачем?
— Во-первых, поискать продукты, все-таки семьсот килограммов, вдруг финны их не обнаружили? Потом забрать больных и раненых, которых мы оставили.
Аристов, ни слова не говоря, первым выбрался из палатки.
Ночь прошла спокойно, к утру стало разъяснивать, признаков близости противника не обнаруживалось, и Колесник, почти не сомкнувший глаз, с досадой на себя подумал, что зря вчера не настоял на отправке радиограммы, что не уступи он — возможно, самолеты и прилетели бы.
Люди в отрядах поднялись, наскоро зарыли в мох шестерых, скончавшихся за ночь от ран и истощения, в ожидании команды трогаться с полчаса поползали по земле, обобрали все ягоды, и бригада двинулась дальше. Тут же выяснилось, что из отряда имени Чапаева пропали боец Русанов и сандружинница Лутьякова — ушли на рассвете за грибами и не вернулись. Больше часа ждали их, пробовали искать, но безрезультатно. Аристов созвал командиров и комиссаров отрядов и дал приказ, чтоб постовые стреляли по каждому, кто без разрешения выйдет за расположение бригады.