Собственно говоря, Бахтин и не скрывает, что именно его интересует. Его интересует, как Рабле работает на уничтожение вертикали. «В средневековой картине мира верх и низ имеют абсолютное значение как в пространственном, так и в ценностном смысле», — пишет Бахтин. Всякое существенное движение мыслилось, как движение по вертикали, «все лучшее было высшим, все худшее низшим». А вот движение по горизонтали «было лишено всякой существенности, оно ничего не меняло в ценностном положении предмета, в его истинной судьбе…»
В эпоху Рабле мир средневековья переживал определенный кризис. В связи с чем возник шанс отхода от вертикальной модели мира к новой модели, в которой ведущая роль принадлежала бы уже горизонтальным линиям — «движению вперед в реальном пространстве и историческом времени». Рабле, по Бахтину, — доблестный борец «за новую картину мира и разрушение средневековой иерархии». В романе Рабле, которому так симпатизирует Бахтин, «идея совершенствования человека полностью отрешена … от вертикали восхождения». Очень христианская мысль, не правда ли?
Итак, основание говорить о сложном отношении Бахтина к христианству, как представляется, налицо. Перейдем теперь к вопросу о том, есть ли у нас основания настаивать на нелюбви Бахтина к коммунизму.
Начнем с того, что Бахтин не принял Октябрь 1917 года. О себе Бахтин рассказывает (см. журнал «Человек», №4, 1993 г.), что он из потомственной семьи банкиров. Его дед организовал Орловский банк, просуществовавший до революции. Отец, являясь управляющим одного из частных банков, в течение многих лет избирался членом Орловской городской думы. Дядя «до революции был в Орле городским головой». Огромный орловский дом, где прошло детство Бахтина, «находился в одном из самых дорогих районов». Детей всячески приобщали к миру науки и искусства; благодаря замечательной гувернантке-немке, Бахтин с детства прекрасно знал немецкий. Да и французский тоже.
|
Однако выводить неприятие Бахтиным Октября 1917-го из его социального благополучия было бы упрощением — ведь многие представители привилегированных слоев населения России революцию и коммунизм приняли. Принципиальным тут, на мой взгляд, является отношение Бахтина к вовлеченным в революцию человеческим массам. Если исходить из концепции народной смеховой культуры (правда, получившей оформление гораздо позже описываемого периода), из апелляции к народной стихии, в недрах которой происходит отмирание старого и рождение нового, к правоте и правде клубящегося на площади народа, — эти самые массы должны были бы вызывать у Бахтина хоть толику симпатии. И что же?
Александр Блок, принявший революцию, и Марина Цветаева, не принявшая ее, несмотря на противоположное отношение к революции, чувствовали огромный творческий потенциал революционных народных масс. И черпали из этого источника вдохновение. А Бахтин? «…Мы были настроены очень пессимистически: мы считали, что дело кончено. Кончено. Монархию нельзя восстановить, да и некому... Что неизбежно победят вот эти самые массы солдат, крестьян в солдатских шинелях, которым ничего не дорого, пролетариат, который не исторический класс, у него нет никаких ценностей, ничего у него нет. Всю жизнь он боролся только за очень узкие материальные блага…» Итак, революционные массы, в оценке Бахтина, — это люди без ценностей, которые борются исключительно за «очень узкие материальные блага» … Короче, шариковы торжествуют.
|
Дальнейшие перипетии биографии Бахтина прямо вытекают из его непринятия революции. В двадцатые годы Бахтин приобрел репутацию «политически неблагонадежного». В 1928 году, уже имея за плечами публикацию книги «Проблемы творчества Достоевского», был арестован как член «подпольной контрреволюционной организации правой интеллигенции под названием «Воскресенье». По приговору должен был отправиться в Соловецкий лагерь, но после смягчения приговора оказался в казахстанском Кустанае. Именно здесь он делает первые наброски к диссертации о творчестве Франсуа Рабле, которая в дальнейшем ляжет в основу его книги.
После возвращения Бахтина из ссылки дорога в Москву и Ленинград для него была закрыта. Он много лет преподавал в Саранске в Мордовском педагогическом институте. Однако говорить о том, что опальный Бахтин оказался отторгнут от мира науки, не приходится. Первый вариант бахтинской диссертации о Рабле был готов уже в 1940 г., а в 1946 г. Бахтин защищал ее в Институте мировой литературы (ИМЛИ) в Москве. Но при этом более 30 лет его работы нигде не публиковались.
Так что Бахтин, безусловно, имел счеты к коммунизму и советской власти.
А теперь представим себе, что «омолаживающим» процедурам по технологии Рабле, описанной нами в прошлой статье, подвергается не бархатная полумаска, не кошка, не укроп и не шляпа, использованные Гаргантюа в качестве подтирки, а… коммунистическая идея. Допустим, что враг склонил часть советской элиты (она-то и затеяла потом перестройку!) воспользоваться рецептом Рабле, согласно которому если серьезное — вертикальную смысловую систему — подвергнуть осмеянию, то это серьезное, безусловно, помрет, открыв человечеству дорогу в «веселое будущее».
|
Когда-то огонь коммунистической идеи полыхал с такой силой, что и впрямь можно было говорить о религиозной вере. Но к шестидесятым годам он начал остывать. Ему, безусловно, помогали остывать те, кто вел против нас информационно-психологическую войну, — вспомним хотя бы, как уничтожался образ Сталина-Отца. Но и время делало свое дело — огонь ведь надо поддерживать.
В СССР существовали группы, не принявшие коммунистическую идею. Но помимо этого к шестидесятым уже вполне созрели силы, которые изначально коммунистическую идею разделяли, но устали от огня. Коммунистическая идея предполагает непрерывное восхождение, а это тяжкий труд. То ли дело скольжение в низ! Это, как учит нас Бахтин, — процесс веселый, карнавальный, искрометный.
И вот, в начале шестидесятых полузабытый Бахтин вдруг становится крайне востребованным. Роль человека, сорвавшего завесу молчания с имени Бахтина, Кожинов приписывает себе. Оставим на его совести вопрос о том, мог ли скромный сотрудник ИМЛИ обладать такой пробивной мощью. В изложении Кожинова все выглядит так.
Испытав в конце пятидесятых потрясение от книги Бахтина о Достоевском, Кожинов решил разыскать автора. Направляясь летом 1961 г. в Саранск, он рассчитывал увидеть сломленного, всеми забытого человека, и заранее подыскивал слова утешения. Но в момент встречи понял, что это Бахтин, напротив, способен дать утешение многим: «Сила сопротивления его поднимала».
Весной 1962 г. Кожинов опубликовал две статьи о Бахтине, а также написал о нем материал для новой литературной энциклопедии, вышедшей 100-тысячным тиражом. И произошло чудо: еще ДО появления книг Бахтина (второе издание книги о Достоевском вышло в 1963 г., книга о Рабле — в 1965-м) началось настоящее паломничество в захолустный Саранск. Преподаватель Московского университета В. Турбин писал: «Мне трудно рационально объяснить достаточно странный феномен… не сговариваясь, независимо друг от друга, к Бахтину потянулись ученые и литераторы разных поколений».
В июне 1962 г. «Литературная газета» опубликовала подготовленное Кожиновым письмо под названием «Книга, которая нужна людям». Его подписали председатель Союза писателей К. Федин, академик-секретарь Отделения литературы и языка АН СССР В. Виноградов и переводчик Рабле Н. Любимов. Речь шла о необходимости издания бахтинской книги, посвященной Рабле. В августе того же года с Бахтиным был заключен договор об издании книги.
С 1967 г. выходят переводы двух книг Бахтина на иностранные языки. Журналы наперебой начинают печатать бахтинские статьи. Вокруг его работ завязывается публичная полемика.
А в 1969 г. Бахтин по высшему повелению был перемещен из маленького провинциального городка в Москву. Вопрос о его возвращении из провинции поставил не кто-нибудь, а Андропов. Суслов пытался возразить Андропову: мол, это небезопасно — слишком уж много в работах Бахтина аллюзий. Но Андропов сумел взять в этом вопросе верх.
В уже упомянутом исследовании С. Кургинян называет Бахтина «интеллектуальным снарядом сверхкрупного калибра», целью — «КПСС как секулярную красную церковь», а пушкой, которая должна была выстрелить по цели этим интеллектуальным снарядом, — Ю. В. Андропова.
Пушка выстрелила. Выстрел имел сокрушительные последствия. Еще в самом начале перестройки, в 1986 году, американский бахтинист г. С. Морсон писал: «Поток научной периодики в настоящий момент позволяет предположить, что все мы… вступаем сейчас в эпоху Бахтина». Вся перестройка шла под знаком бахтинской карнавализации. В отличие от наших сограждан, на Западе прекрасно осознавали роль и место Бахтина в происходящем процессе. За пятилетие — с 1988-го по 1992 г. включительно — там было издано около сорока книг о Бахтине, не считая четырех специальных выпусков журнала.
Раскрепощение Низа
С чего начиналась перестройка? С требования перемен. «Перемен! Мы ждем перемен!» — пел Виктор Цой. Ждем перемен — то есть обновления.
«Но разве само по себе обновление — это плохо? И разве советское общество не нуждалось в обновлении?» — спросит читатель.
Тут все зависит от, скажем так, технологии обновления. Ведь в перестройку была применена особая технология — поразительно напоминающая ту, которую рекомендовал Франсуа Рабле и которую столь внятно описал Михаил Бахтин. В чем же состояла эта технология?
Для того чтобы нечто — смысл или идея, или человек, или даже общество в целом — обновилось, надо, в соответствии с рекомендациями Рабле–Бахтина, обрушить вертикаль. В противном случае «нечто» прочно привязано к Верху. Ему бы мчаться на всех парах к «веселому будущему», да вертикаль не пускает! А вот если связь с Верхом оборвать — «нечто» погрузится, наконец, в стихию благодатного Низа. Веселое слияние с Низом снимет пыль, патину с привычного и надоевшего. «Нечто» обновится и засверкает первозданной красотой. Во всяком случае, именно это сулят Рабле и Бахтин. Правда, слияние с Низом иногда заканчивается летальным исходом для того, что якобы должно было обновиться. Но это частности.
Как мы уже говорили, первым этапом перестроечной «борьбы с тоталитарной системой» стало растабуирование сексуальной проблематики — то есть прямая адресация к Низу. Началось все в 1986 году с показательного превращения темы любви в хохму (типичный прием травестирования, широко применяемый Рабле). Женщину, заявившую в программе Познера–Донахью о том, что в СССР секса нет, а есть любовь, сделали всесоюзным посмешищем, выпустив в эфир ее высказывание в урезанном виде, без упоминания любви, которая в нем была противопоставлена сексу.
Однако то, что расцвело пышным цветом в годы перестройки, предуготовлялось задолго до 1986 года. И если уж говорить о том, кто сделал в нашей стране первые шаги на ниве «секспросвета» и вброса темы «в СССР секса нет», тут никак не обойти стороной Игоря Кона.
Социолог (в перестроечное время его стали называть сексологом) и философ Игорь Кон родился в 1928 году и, по его словам, был воспитан родителями в пуританском духе. Соответственно, у него и в мыслях не было нарушать какие бы то ни было табу. Однако добрые намерения подросшего советского пуританина, решившего профессионально заняться теорией личности, а заодно социологией и психологией юношеского возраста, пошли прахом в 1950-е годы благодаря знакомству с трудами Альфреда Кинзи.
Кинзи — американский биолог, считающийся «отцом сексологии». Как и Кон, воспитывался он в большой строгости: родители Кинзи были консервативными христианами и ревностно посещали Методистскую церковь. Сам Кинзи впоследствии порвал с этой церковью.
В 1935 г. Кинзи впервые прочел публичную лекцию о своих исследованиях в области сексологии. Позже Фонд Рокфеллера заинтересовался этими исследования настолько, что оказал Кинзи финансовую поддержку. В 1947 г. Кинзи основал «Институт по изучению секса, пола и воспроизводства». А уже в 1948 г. опубликовал исследование «Сексуальное поведение человеческой особи мужского пола». Главный предмет этого исследования, основанного на нескольких тысячах личных бесед, — гомосексуальное поведение. Кинзи уверяет, что результат стал для него полной неожиданностью: до 48 % (!) опрошенных мужчин подтвердили, что имели в жизни хотя бы один гомосексуальный контакт. В 1953 г. Кинзи публикует результаты нового исследования, посвященного предрасположенности женщин к лесбийскому поведению.
Оба исследования стали бестселлерами. Кто-то принял их восторженно. Кто-то — крайне негативно, усмотрев в них сокрушительную атаку на социальные и культурные ценности американцев, результатом которой стало переворачивание представлений о норме с ног на голову (как сказал бы Бахтин).
Многие эксперты считают, что именно исследования Кинзи «запустили» сексуальную революцию 1960-х. И что идеи Кинзи, согласно которым большинство людей не являются строго гомо- или гетеросексуальными, а балансируют между этими категориями (то есть, по сути, являются бисексуалами), по сути, легитимизировали гомосексуальность.
Но вернемся к Кону. Знания, почерпнутые им у Кинзи, буквально его распирали. Как сам он об этом пишет: «Если знаешь что-то важное — как не поделиться с другими?» В 1965 г. выходит книга Бахтина о Рабле. Какой живой отклик нашла в душе Кона теория об обновляющей природе великого Низа! Он решает во что бы то ни стало приобщить советских граждан к сексуальной культуре. В 1966 г. сделан первый шаг — журнал «Советская педагогика» публикует статью Кона «Половая мораль в свете социологии». В 1970-м в журнале «Иностранная литература» выходит его статья «Секс, общество, культура».
Дальнейший «секспросвет» был связан с третьим изданием Большой Советской энциклопедии (БСЭ) в 1970-е годы. Сколько яда изливает Кон, описывая, что если в первом издании БСЭ еще присутствовала «весьма консервативная» статья «Половая жизнь», то «ко времени выхода второго издания БСЭ (1955 г.) в СССР не стало уже не только «полового вопроса», но и «половой жизни»… (не отсюда ли выросло «В СССР секса нет»?) Стараниями Кона третье издание БСЭ приросло статьей «Сексология».
Ближе к концу 1970-х Кон прочитал в Институте им. Бехтерева лекционный курс о юношеской сексуальности, который широко разошелся в виде самиздата. К нему начинают поступать предложения из-за рубежа. Его книга «Культура/сексология» выходит сначала в Венгрии, а затем (под названием «Введение в сексологию») в обеих Германиях. Однако в СССР, несмотря на то, что Кону удалось заручиться рецензиями сорока ученых, книгу тогда не опубликовали. Не помогло даже то, что Кон, «чтобы не дразнить гусей, … снял главу о гомосексуализме».
В начале 1980-х Кон (история вполне в духе Франсуа Рабле!) предлагает журналу «Вопросы философии», то есть журналу «о высоком», свою статью «о низком». В ней, размышляя о филогенетических истоках фаллического культа, он рассказывает о ритуале демонстрации возбужденных половых органов у обезьян. Редколлегия большинством голосов статью отклонила. Как сказал один изумленный академик, данный материал был бы хорош в отделе сатиры и юмора, но не в «Вопросах философии». «Такова была инерция привычных табу!» — хохочет Кон. Кстати, в 1981 г. переработанный вариант этой статьи был таки опубликован именно в этом журнале.
Примерно в это же время Кон — один из первых в стране — предпринимает попытку поднять вопрос об отмене уголовного преследования за гомосексуальность. В 1984 г. в «Московском комсомольце» Кон — впервые в советской массовой печати — вводит в оборот слово «сексология». А еще он читает публичные лекции, правда, под «маскирующими» названия. Например, лекция о сексологии на семинаре в Союзе кинематографистов носила, в порядке юмора (с приветом от Бахтина!), название «Роль марксистско-ленинской философии в развитии научной фантастики».
В 1980-е выходит книга Кона «Дружба», в которой рассказывается об этом возвышающем чувстве (в том числе о трогательной дружбе Маркса и Энгельса — так и слышится раблезианский гогот)... Подробно рассмотрено, как менялись представления о дружбе от античности до наших времен... Описывая в главе об античности дружбу в мужских закрытых союзах, своей «коронной» теме — гомосексуализму — Кон был вынужден посвятить всего два-три невнятных предложения.
Как же должны были ненавидеть вертикальную коммунистическую систему те, кого неодолимо влек этот самый Низ! Не разделяя ее смыслы и ценности, они вынуждены были напяливать на себя своеобразный «корсет культуры». Потому что начав с разговоров о необходимости «сбросить Пушкина с корабля современности», большевики вместо этого жесткой рукой приобщили к высокой дворянской культуре — через обязательное изучение в школах великой русской классической литературы — все слои советского общества. Приходилось «соответствовать».
Когда же пробил час перестроечного Карнавала, Кон, содрав ненавистный «корсет культуры», выставил счет не только большевикам. В книге «Введение в сексологию» (1988 г.) он, по сути, всю русскую культуру обвинил в «настороженном отношении к телесному низу». То ли дело смеховая культура Запада, описанная Бахтиным! Именно во время карнавала раскрепощение низа достигало апогея: наступали «неограниченная свобода полового общения, инверсия сексуальных ролей, переодевание в одежду противоположного пола, оголение, насилование женщин мужчинами и наоборот», — завидует Кон.
В другой своей книге с характерным названием «Клубничка на березе. Сексуальная культура России» Кон, описывая западную карнавальную традицию, вновь ссылается на любимого автора: «По выражению М. Бахтина, здесь «все причащаются карнавальному действу. Карнавал не совершают и, строго говоря, даже не разыгрывают, а живут … по его законам, пока эти законы действуют».
В России же «мера игровой раскованности была гораздо уже. Знатные лица, тем более — духовные, сами не участвовали в плясках и играх скоморохов… Провоцирование смеха («смехотворение») и чрезмерный «смех до слез» почитались в допетровской Руси греховными. Ограничивалась и самоотдача игровому веселью… По словам одного польского автора начала XVII века, «русские бояре смеялись над западными танцами, считая неприличным плясать честному человеку... Человек честный, говорят они, должен сидеть на своем месте и только забавляться кривляниями шута, а не сам быть шутом для забавы другого: это не годится!»
Но мало того, что нам и так не посчастливилось, и мы оказались отлучены от великой карнавальной традиции Запада! Вследствие беспримерного диктата российской дворянской культуры наше население было еще и насильственно отторгнуто от «клубнички», которой не чурается народная смеховая культура. «Мы плохо знаем русскую сексуально-эротическую культуру не потому, что ее не было, а потому что царская, а вслед за ней — советская цензура не позволяли публиковать соответствующие источники и исследования…».
От нас много лет скрывали эротические «Русские заветные сказки»... «Авторитетное исследование русского мата известного московского лингвиста Бориса Успенского напечатано в 1983–1987 гг. в венгерском журнале «Studia Slavica Hungarica», и бедный советский читатель, за исключением «узкого круга специалистов», о нем попросту не знал... Первую исследовательскую монографию о сексуальной жизни православных славян, включая Древнюю Русь, «основанную не только на литературных, но и на архивных источниках», — стыд и позор! — опубликовали в 1989 г. вовсе не русские, а американский историк Ева Левина... «Наиболее полные обзоры истории однополой любви в России» также принадлежат перу американцев — литературоведу Семену Карлинскому и историку Александру Познанскому...
Хорошо, признаем, как хочется Кону, что замечательное западное общество потому такое раскрепощенное, что у него есть длительный опыт взаимодействия с Низом через причастность к многовековой карнавальной смеховой традиции. А советское общество, унаследовав православное «настороженное отношение к телесному низу» и будучи к тому же насильственно вогнано в «корсет дворянской культуры», такого опыта не имело.
Но тогда признаем и другое. Даже адаптированное к Низу западное общество с трудом оправилось (да и оправилось ли?) от сексуальной революции 1960-х. Так для чего же по неподготовленному, не причастному к карнавальной традиции советскому обществу был нанесен столь мощный залп Низа, который Западу и не снился? Чтобы это общество обрело, как ему и обещали, внутреннюю свободу? Или чтобы Низ заполонил все жизненное пространство, сокрушив смысловую вертикаль, а значит, уничтожив Красную Церковь?
Напоследок — об одной несостоявшейся встрече. «Бывают странные сближенья», — написал когда-то Пушкин... В далеком 1959 г. Кон защитил докторскую диссертацию «Философский идеализм и кризис буржуазной исторической мысли» и выпустил одноименную монографию. Как впоследствии признался сам Кон, критика буржуазной философии была для него единственным способом познакомить советского читателя с этой философией. Так вот, интерес к монографии Кона проявил знаменитый французский философ и социолог Раймон Арон — тот самый, который оказал определяющее влияние на Константина Мельника (напомню — Мельник предложил рассматривать коммунизм как религию, а не как идеологию)...
Арону не откажешь в проницательности! Кон пишет: «Арон увидел в моей книге нечто заслуживающее внимания и пригласил меня на важный междисциплинарный симпозиум «Историк между этнологом и культурологом», куда меня, разумеется, не пустили. Французский социолог Виктор Каради рассказывал мне много лет спустя, что Арон очень сожалел об этом. Когда после симпозиума … он сказал: «В общем, все прошло хорошо, но я огорчен тем, что не удалось встретиться с Коном, это была моя главная цель».
Диалогизация сознания
Итак, в шестидесятые годы прошлого века полузабытый Бахтин вдруг, как по мановению волшебной палочки, становится очень востребованным. Роль «извлекателя Бахтина из забвения», как мы помним, приписывает себе В. Кожинов. По плечу ли была ему, в то время — скромному сотруднику ИМЛИ, столь масштабная задача? Сомнительно. Но так или иначе, в 1963 году в СССР вышла книга Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского», а в 1965-м — «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса».
А одновременно предпринимались действия, направленные на то, чтобы идеи Бахтина получили распространение и за рубежом. Вскоре после опубликования книги Бахтина о Рабле парижское издание Recherches internationals напечатало статью Кожинова «Эстетическая ценность романа», в которой говорилось «о настоящем перевороте в изучении Рабле». Статья предваряла дискуссию именитых западных персон (итальянского писателя Альберто Моравиа, итальянского режиссера Пьера Паоло Пазолини и др.) об этой книге. В результате Бахтин оказался на Западе «замечен». Более того — нашелся человек, который, подобно Кожинову в СССР, стал энергично пропагандировать идеи Бахтина. Имя этого человека — Юлия Кристева.
Кристева — французский исследователь болгарского происхождения. Сфера ее научных интересов включает семиотику, лингвистику, литературоведение, психоанализ. Кристева оказала существенное влияние на формирование постструктурализма — причем находясь под непосредственным воздействием идей Бахтина. Сегодня она известна также как философ, писатель, оратор.
Учитель Кристевой — известный французский семиотик, один из лидеров французского структурализма Ролан Барт — так охарактеризовал свою ученицу: Юлия Кристева «всегда разрушает последний предрассудок, на котором, как считалось, можно успокоиться… она подрывает авторитет, авторитет монологической науки и традиции »__ (выделено мною — А.К.).
Юлия Кристева подрывает авторитет монологической науки и традиции... Но давайте сначала обсудим подрыв авторитета вообще. Если подрывается ложный авторитет, то это надо приветствовать. А если подрывается авторитет благой? Например, авторитет, на который опирается здание государственности? Или если подрывается авторитет отца или учителя? Или если подрываются все авторитеты, а значит, и все жизненные ориентиры?
Юноше,
обдумывающему
житье,
решающему
сделать бы жизнь с кого,
скажу
не задумываясь
— «Делай ее
с товарища
Дзержинского».
Ну, хорошо — подорвали авторитет Дзержинского. Мол, садист, убийца и так далее. Но с кого-то юноша должен делать жизнь? У него должен быть идеальный герой, на которого он хочет походить? Если убиты все авторитеты, значит, таких героев не может быть вообще. А что тогда есть? На что обрекают юношу?
А еще Кристева, как утверждает ее учитель Барт, подрывает авторитет монологической традиции. Какой традиции? Во имя чего?
Да, Просвещение (оно же Модерн) подрывало устои традиционного общества. Но одновременно оно закладывало устои общества современного (Модерна). А если под видом подрыва традиции подрываются все устои? И ничего не создается? Что тогда? Тогда формируется то, что мы называем «Зоной Ч» — никаких традиций, никаких устоев. Как писал Салтыков-Щедрин, «ни бога, ни идолов — ничего». Тут ведь важно именно это «ничего». Если нечто меняется на ничего, то есть ничто, то мы имеем дело с вторжением Тьмы. С буквальным вторжением Тьмы, ибо вторжение Ничто — это и есть вторжение Тьмы (читайте «Тошноту» Сартра).
А еще Кристева, если верить Барту, подрывает авторитет монологической науки. Что такое монологическая наука — это отдельный вопрос. Точнее, отдельный вопрос, как наука может не быть монологической. И понятно, как — отказавшись от претензий на истинность. Но останется ли при этом наука наукой? Истинность подорвана вслед за традицией и авторитетом — а наука осталась?
Но давайте подробнее разберемся, что такое подрыв монологизма — научного или любого другого. Потому что и Бахтин-то Кристевой интересен прежде всего благодаря его идее, согласно которой монологизм необходимо подорвать. Эта идея нашла отражение в книге Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского».
Если монологизм — зло, то что есть благо? Известно, что. Благо — это диалогизм. Монолог — это плохо, диалог — это хорошо. Вроде бы все в порядке. Но только диалог для Кристевой и Бахтина — это совсем не то, что знакомо читателю по его обычной жизни. Это не спор между двумя людьми. Это некое состояние сознания. Сознание должно быть диалогизировано, понимаете? И тогда монологизма не будет.
Для того чтобы сознание было диалогично, в нем одновременно должен присутствовать и тезис, и антитезис. Они должны одновременно присутствовать в каждом слове, в каждом образе и так далее. Ну что ж — это очень опасное, но очень перспективное состояние сознания.
Чем оно опасно — понятно. Если одновременно присутствуют и тезис, и антитезис, то сознание раздвоено. А если и тезис, и антитезис тоже диалогичны, то сознание раздроблено. И это уже чревато шизофренией. Да-да, шизофренией, а не каким-то особым суперперспективным типом открытости сознания.
Суперперспективность же существует только тогда, когда в сознании одновременно с тезисом и антитезисом есть синтез. То есть диалогизм является переходной фазой — от осознания проблемы к ее решению. Или от возникновения мысли к ее разрешению. Как говорил герой любимого Бахтиным Достоевского, брат Иван «из тех, кому не надобно миллиона, а надобно мысль разрешить». Так ведь РАЗРЕШИТЬ!
Значит, сначала в твоем сознании возникает мысль или, точнее, проблема. И не абы какая мысль, не абы какая проблема, а великая мысль, проблема огромная и предельная. Потом ты понимаешь, что разрешить такую мысль, не переведя сознание в диалогическое, то есть расщепленно-бурлящее состояние, ты не можешь. Ты переводишь сознание в это, как говорит Бахтин, пороговое состояние. Но у тебя внутри кипящего тезисно-антитезисного бульона есть синтез. Если его нет, то конец. Если нет синтеза как особого ингредиента, помещенного внутри тезисно-антитезисного бульона, то кончиться это все может только нарастающим безумием, переходящим в полный коллапс.
И Достоевский об этом писал! Но только Бахтин это из своего описания мира Достоевского изъял. Многое он описал в мире Достоевского, а об этом умолчал. Возникает вопрос — почему?
Представьте себе не философско-филологическую, а конкретно психологическую ситуацию — ведь мы, как-никак, занимаемся информационно-психологической войной. Вы, как психолог, переводите сознание человека в диалогическое состояние, но забываете имплантировать в это сознание синтез. Что вы делаете с сознанием? Вы его беспощадно разрушаете. Вы превращаете человека в корчащееся, беспомощное существо.
А если вы проделываете такую операцию не с сознанием отдельного человека, а с общественным сознанием, то вы беспощадно раздавливаете общество. Зачем? Подчеркиваю — вы не переводите общество из одного состояния в другое. Вы фиксируете его в некоем пороговом состоянии, в котором оно будет корчиться вплоть до полного самоуничтожения. А вы будете любоваться этим.
Какой там граф Монте-Кристо! Он любовался муками отдельных негодяев, обрекших его на погибель. А Бахтин, Кристева и другие любуются муками так называемых переходных обществ. Если в сознание этих обществ поместить тезисно-антитезисный диалогизм и полностью изъять из сознания синтез, то эти общества будут корчиться и умирать.
Итак, экспериментатору нужно убедить жертву в том, что она должна диалогизировать свое сознание. Ибо иначе она проблему не решит. Да и вообще, монолог — это плохо («миз е рно», как говаривал герой Достоевского). А диалог — это хорошо. А как диалогизировать сознание? Его надо лишить целостности. Целостность надо обозвать монолитностью. И сказать, что монолитность — это ужасно. «Какой вы миз е рный, батенька! У вас грубое, монолитное сознание!» А нужно обзавестись другим.