Круг шестой (окончание)
Ход не мешал речам, и речи – ходу;
И мы вперед спешили, как спешит
Корабль под ветром в добрую погоду.
А тени, дважды мертвые на вид,
Провалы глаз уставив на живого,
Являли ясно, как он их дивит.
Я, продолжая начатое слово,
Сказал: «Она, быть может, к вышине
Идет медлительней из-за другого.
Но где Пиккарда,[891] – скажешь ли ты мне?
А здесь – кого бы вспомнить полагалось
Из тех, кто мне дивится в тишине?»
«Моя сестра, чьей красоте равнялась
Ее лишь благость, радостным венцом
На высотах Олимпа[892] увенчалась».
Так он сказал сначала; и потом:
«Ничье прозванье здесь не под запретом;
Ведь каждый облик выдоен постом.
Вот Бонаджунта Луккский,[893] – и при этом
Он пальцем указал, – а тот, щедрей,
Чем прочие, расшитый темным цветом,[894]
Святую церковь звал женой своей;
Он был из Тура; искупает гладом
Больсенских, сваренных в вине, угрей».[895]
Еще он назвал многих, шедших рядом;
И не был недоволен ни один:
Я никого не видел с мрачным взглядом.
Там грыз впустую пильский Убальдин[896]
И Бонифаций, посохом Равенны
Премногих пасший длинный ряд годин.[897]
Там был мессер Маркезе;[898] в век свой бренный
Он мог в Форли, не иссыхая, пить,
Но жаждой мучился ежемгновенной.
Как тот, кто смотрит, чтобы оценить,
Я, посмотрев, избрал поэта Лукки,
Который явно жаждал говорить.
Сквозь шепот, имя словно бы Джентукки
Я чуял там,[899] где сам он чуял зной
Ниспосланной ему язвящей муки.
«Дух, если хочешь говорить со мной, –
Сказал я, – сделай так, чтоб речь звучала
|
И нам обоим принесла покой».
«Есть женщина, еще без покрывала,[900] –
Сказал он. – С ней отрадным ты найдешь
Мой город, хоть его бранят немало.
Ты это предсказанье унесешь
И, если понял шепот мой превратно,
Потом увидишь, что оно не ложь.[901]
Но ты ли тот, кто миру спел так внятно
Песнь, чье начало я произношу:
«Вы, жены, те, кому любовь понятна?»
И я: «Когда любовью я дышу,
То я внимателен; ей только надо
Мне подсказать слова, и я пишу».[902]
И он: «Я вижу, в чем для нас преграда,
Чем я, Гвиттон, Нотарий[903] далеки
От нового пленительного лада.
Я вижу, как послушно на листки
Наносят ваши перья[904] смысл внушенный,
Что нам, конечно, было не с руки.
Вот все, на взгляд хоть самый изощренный,
Чем разнятся и тот и этот лад».
И он умолк, казалось – утоленный.
Как в воздухе сгрудившийся отряд
Проворных птиц, зимующих вдоль Нила,[905]
Порой спешит, вытягиваясь в ряд,
Так вся толпа вдруг лица отвратила
И быстрым шагом дальше понеслась,
От худобы и воли легкокрыла.
И словно тот, кто, бегом утомясь,
Из спутников рад пропустить любого,
Чтоб отдышаться, медленно пройдясь,
Так здесь, отстав от сонмища святого,
Форезе шел со мной, нетороплив,
И молвил: «Скоро ль встретимся мы снова?»
И я: «Не знаю, сколько буду жив;
Пусть даже близок берег, но желанье
К нему летит, меня опередив;
Затем что край, мне данный в обитанье,[906]
Что день – скуднее доблестью одет
|
И скорбное предвидит увяданье».
И он: «Иди. Зачинщика всех бед
Звериный хвост, – мне это въяве зримо, –
Влачит к ущелью, где пощады нет.
Зверь мчится все быстрей, неудержимо,
И тот уже растерзан, и на срам
Оставлен труп, простертый недвижимо.
Не много раз вращаться тем кругам
(Он вверх взглянул), чтобы ты понял ясно
То, что ясней не вымолвлю я сам.[907]
Теперь простимся; время здесь всевластно,
А, идя равной поступью с тобой,
Я принужден терять его напрасно».
Как, отделясь от едущих гурьбой,
Наездник мчит коня насколько можно,
Чтоб, ради славы, первым встретить бой,
Так, торопясь, он зашагал тревожно;
И вновь со мной остались эти два,
Чье имя в мире было столь вельможно.
Уже его я различал едва,
И он не больше был доступен взгляду,
Чем были разуму его слова,
Когда живую, всю в плодах, громаду
Другого древа я увидел вдруг,
Крутого склона обогнув преграду.
Я видел – люди, вскинув кисти рук,
Взывали к листьям, веющим широко,
Как просит детвора, теснясь вокруг,
А окруженный не дает до срока,
Но, чтобы зуд желания возрос,
Приманку держит на виду высоко.
Потом ушли, как пробудясь от грез.
Мы подступили, приближаясь слева,
К стволу, не внемлющему просьб и слез.
«Идите мимо! Это отпрыск древа,
Которое растет на высотах
И от которого вкусила Ева».[908]
Так чей-то голос говорил в листах;
И мы, теснясь, запретные пределы
Вдоль кручи обогнули второпях.
|
«Припомните, – он говорил, – Нефелы
Проклятый род, когда он, сыт и пьян,
На бой с Тезеем ринулся, двутелый;[909]
И как вольготно лил еврейский стан,
За что и был отвергнут Гедеоном,
Когда с холмов он шел на Мадиан».[910]
Так, стороною, под нависшим склоном,
Мы шли и слушали про грех обжор,
Сопровожденный горестным уроном.
Потом, все трое, вышли на простор
И так прошли в раздумье, молчаливы,
За тысячу шагов, потупя взор.
«О чем бы так задуматься могли вы?» –
Нежданный голос громко прозвучал,
Так что я вздрогнул, словно зверь пугливый.
Я поднял взгляд; вовеки не блистал
Настолько ослепительно и ало
В горниле сплав стекла или металл,
Как тот блистал, чье слово нас встречало:
«Чтобы подняться на гору, здесь вход;
Идущим к миру – здесь идти пристало».
Мой взор затмился, встретив облик тот;
И я пошел вослед за мудрецами,
Как человек, когда на слух идет.
И как перед рассветными лучами
Благоухает майский ветерок,
Травою напоенный и цветами,
Так легкий ветер мне чело облек,
И я почуял перьев мановенье,
Распространявших амврозийный ток,
И услыхал: «Блажен, чье озаренье
Столь благодатно, что ему чужда
Услада уст и вкуса вожделенье,
Чтоб не алкать сверх меры никогда».
Песнь двадцать пятая
Восхождение в круг седьмой – Круг седьмой – Сладострастники
Час понуждал быстрей идти по всклону,
Затем что солнцем полуденный круг
Был сдан Тельцу, а ночью – Скорпиону;[911]
И словно тот, кто не глядит вокруг,
Но направляет к цели шаг упорный,
Когда ему помедлить недосуг,
Мы, друг за другом, шли тесниной горной,
Где ступеней стесненная гряда
Была как раз для одного просторной.
Как юный аист крылья иногда
Поднимет к взлету и опустит снова,
Не смея оторваться от гнезда,
Так и во мне, уже вспылать готова,
Тотчас же угасала речь моя,
И мой вопрос не претворялся в слово.
Отец мой, видя, как колеблюсь я,
Сказал мне на ходу: «Стреляй же смело,
Раз ты свой лук напряг до острия!»
Раскрыв уста уже не оробело:
«Как можно изнуряться, – я сказал, –
Там, где питать не требуется тело?»
«Припомни то, как Мелеагр сгорал,[912]
Когда подверглась головня сожженью,
И минет горечь, – он мне отвечал. –
И, рассудив, как всякому движенью
Движеньем вторят ваши зеркала,[913]
Ты жесткое принудишь к размягченью.
Но, чтобы мысль твоя покой нашла,
Вот Стаций здесь; и я к нему взываю,
Чтобы твоя болячка зажила».
«Прости, что вечный строй я излагаю
В твоем присутствии, – сказал поэт. –
Но отказать тебе я не дерзаю».
Потом он начал: «Если мой ответ
Ты примешь в разуменье, сын мой милый,
То сказанному «как» прольется свет.
Беспримесная кровь, которой жилы
Вобрать не могут в жаждущую пасть,
Как лишнее, чего доесть нет силы,
Приемлет в сердце творческую власть
Образовать собой все тело ваше,
Как в жилах кровь творит любую часть.
Очистясь вновь и в то сойдя, что краше
Не называть, впоследствии она
Сливается с чужой в природной чаше.
Здесь та и эта соединена,
Та – покоряясь, эта – созидая,
Затем что в высшем месте[914] рождена.
Смешавшись с той и к делу приступая,
Она ее сгущает, сгусток свой,
Раз созданный, помалу оживляя.
Зиждительная сила, став душой,
Лишь тем отличной от души растенья,
Что та дошла, а этой – путь большой,
Усваивает чувства и движенья,
Как гриб морской, и нужные дает
Зачатым свойствам средства выраженья.
Так ширится, мой сын, и так растет
То, что в родящем сердце пребывало,
Где естество всю плоть предсоздает.
Но уловить, как тварь младенцем стала,
Не так легко, и здесь ты видишь тьму;
Мудрейшего, чем ты, она сбивала,
И он учил, что, судя по всему,
Душа с возможным разумом не слита,
Затем что нет вместилища ему.[915]
Но если правде грудь твоя открыта,
Знай, что, едва зародыш завершен
И мозговая ткань вполне развита,
Прадвижитель, в веселии склонен,
Прекрасный труд природы созерцает,
И новый дух в него вдыхает он,
Который все, что там росло, вбирает;
И вот душа, слиянная в одно,
Живет, и чувствует, и постигает.
И если то, что я сказал, темно,
Взгляни, как в соке, что из лоз сочится,
Жар солнца превращается в вино.
Когда ж у Лахезис[916] весь лен ссучится,
Душа спешит из тела прочь, но в ней
И бренное, и вечное таится.
Безмолвствуют все свойства прежних дней;
Но память, разум, воля – те намного
В деянии становятся острей.
Она летит, не медля у порога,
Чудесно к одному из берегов;[917]
Ей только здесь ясна ее дорога.
Чуть дух очерчен местом, вновь готов
Поток творящей силы излучаться,
Как прежде он питал плотской покров.
Как воздух, если в нем пары клубятся
И чуждый луч их мгла в себе дробит,
Различно начинает расцвечаться,
Так ближний воздух принимает вид,
В какой его, воздействуя, приводит
Душа, которая внутри стоит.[918]
И как сиянье повсеместно ходит
За пламенем и неразрывно с ним,
Так новый облик вслед за духом бродит
И, так как тот через него стал зрим,
Зовется тенью; ею создаются
Орудья чувствам – зренью и другим.
У нас владеют речью и смеются,
Нам свойственны и плач, и вздох, и стон,
Как здесь они, ты слышал, раздаются.
И все, чей дух взволнован и смущен,
Сквозит в обличье тени; оттого-то
И был ты нашим видом удивлен».[919]
Последнего достигнув поворота,
Мы обратились к правой стороне,
И нас другая заняла забота.
Здесь горный склон – в бушующем огне,
А из обрыва ветер бьет, взлетая,
И пригибает пламя вновь к стене;
Нам приходилось двигаться вдоль края,
По одному; так шел я, здесь – огня,
А там – паденья робко избегая.
«Тут надо, – вождь остерегал меня, –
Глаза держать в поводьях неустанно,
Себя все время от беды храня».
«Summae Deus clementiae»,[920] – нежданно
Из пламени напев донесся к нам;
Мне было все же и взглянуть желанно,
И я увидел духов, шедших там;
И то их путь, то вновь каймы полоска
Мой взор распределяли пополам.
Чуть гимн умолк, как «Virum non cognosco!»[921] –
Раздался крик. И снова песнь текла,
Подобием глухого отголоска.
И снова крик: «Диана не могла
В своем лесу терпеть позор Гелики,[922]
Вкусившей яд Венеры». И была
Вновь песнь; и вновь превозносили клики
Жен и мужей, чей брак для многих впредь
Явил пример, безгрешностью великий.
Так, вероятно, восклицать и петь
Им в том огне все время полагалось;
Таков бальзам их, такова их снедь,
Чтоб язва наконец зарубцевалась.
Песнь двадцать шестая
Круг седьмой (продолжение)
Пока мы шли, друг другу вслед, по краю
И добрый вождь твердил не раз еще:
«Будь осторожен, я предупреждаю!» –
Мне солнце било в правое плечо
И целый запад в белый превращало
Из синего, сияя горячо;
И где ложилась тень моя, там ало
Казалось пламя; и толпа была,
В нем проходя, удивлена немало.
Речь между ними обо мне зашла,
И тень, я слышал, тени говорила:
«Не таковы бесплотные тела».
Иные подались, сколь можно было,
Ко мне, стараясь, как являл их вид,
Ступать не там, где их бы не палило.
«О ты, кому почтительность[923] велит,
Должно быть, сдерживать поспешность шага,
Ответь тому, кто жаждет и горит![924]
Не только мне ответ твой будет благо:
Он этим всем нужнее, чем нужна
Индийцу или эфиопу влага.
Скажи нам, почему ты – как стена
Для солнца, словно ты еще не встретил
Сетей кончины». Так из душ одна[925]
Мне говорила; я бы ей ответил
Без промедленья, но как раз тогда
Мой взгляд иное зрелище приметил.
Навстречу этой новая чреда
Шла по пути, объятому пыланьем,
И я помедлил, чтоб взглянуть туда.
Вдруг вижу – тени, здесь и там, лобзаньем
Спешат друг к другу на ходу прильнуть
И кратким утешаются свиданьем.
Так муравьи, столкнувшись где-нибудь,
Потрутся рыльцами, чтобы дознаться,
Быть может, про добычу и про путь.
Но только миг объятья дружбы длятся,
И с первым шагом на пути своем
Одни других перекричать стремятся, –
Те, новые: «Гоморра и Содом!»,[926]
А эти: «В телку лезет Пасифая[927],
Желая похоть утолить с бычком!»
Как если б журавлей летела стая –
Одна к пескам, другая на Рифей,[928]
Та – стужи, эта – солнца избегая,
Так расстаются две чреды теней,
Чтоб снова петь в слезах обычным ладом
И восклицать про то, что им сродней.
И двинулись опять со мною рядом
Те, что меня просили дать ответ,
Готовность слушать выражая взглядом.
Я, видя вновь, что им покоя нет,
Сказал: «О души, к свету мирной славы
Обретшие ведущий верно след,
Мой прах, незрелый или величавый,
Не там остался: здесь я во плоти,
Со мной и кровь ее, и все суставы.
Я вверх иду, чтоб зренье обрести:
Там есть жена,[929] чья милость мне дарует
Сквозь ваши страны смертное нести.
Но, – и скорее да восторжествует
Желанье ваше, чтоб вас принял храм
Той высшей тверди, где любовь ликует, –
Скажите мне, а я письму предам,
Кто вы и эти люди кто такие,
Которые от вас уходят там».
Так смотрит, губы растворив, немые
От изумленья, дикий житель гор,
Когда он в город попадет впервые,
Как эти на меня стремили взор.
Едва с них спало бремя удивленья, –
Высокий дух дает ему отпор, –
«Блажен, кто, наши посетив селенья, –
Вновь начал тот, кто прежде говорил, –
Для лучшей смерти черплет наставленья!
Народ, идущий с нами врозь, грешил
Тем самым, чем когда-то Цезарь клики
«Царица» в день триумфа заслужил.[930]
Поэтому «Содом» гласят их крики,
Как ты слыхал, и совесть их язвит,
И в помощь пламени их стыд великий.
Наш грех, напротив, был гермафродит;
Но мы забыли о людском законе,
Спеша насытить страсть, как скот спешит,
И потому, сходясь на этом склоне,
Себе в позор, мы поминаем ту,
Что скотенела, лежа в скотском лоне.[931]
Ты нашей казни видишь правоту;
Назвать всех порознь мы бы не успели,
Да я на память и не перечту.
Что до меня, я – Гвидо Гвиницелли;[932]
Уже свой грех я начал искупать,
Как те, что рано сердцем восскорбели».
Как сыновья, увидевшие мать
Во времена Ликурговой печали,
Таков был я, – не смея показать, –
При имени того, кого считали
Отцом и я, и лучшие меня,
Когда любовь так сладко воспевали.[933]
И глух, и нем, и мысль в тиши храня,
Я долго шел, в лицо его взирая,
Но подступить не мог из-за огня.
Насытя взгляд, я молвил, что любая
Пред ним заслуга мне милей всего,
Словами клятвы в этом заверяя.
И он мне: «От признанья твоего[934]
Я сохранил столь светлый след, что Лета
Бессильна смыть иль омрачить его.
Но если прямодушна клятва эта,[935]
Скажи мне: чем я для тебя так мил,
Что речь твоя и взор полны привета?»
«Стихами вашими, – ответ мой был. –
Пока продлится то, что ныне ново,[936]
Нетленна будет прелесть их чернил».
«Брат, – молвил он, – вот тот[937] (и на другого
Он пальцем указал среди огней)
Получше был ковач родного слова.
В стихах любви и в сказах[938] он сильней
Всех прочих; для одних глупцов погудка,
Что Лимузинец[939] перед ним славней.
У них к молве, не к правде ухо чутко,
И мненьем прочих каждый убежден,
Не слушая искусства и рассудка.
«Таков для многих старых был Гвиттон[940],
Из уст в уста единственно прославлен,
Покуда не был многими сражен.
Но раз тебе простор столь дивный явлен,
Что ты волен к обители взойти,
К той, где Христос игуменом поставлен,
Там за меня из «Отче наш» прочти
Все то, что нужно здешнему народу,
Который в грех уже нельзя ввести».
Затем, – быть может, чтобы дать свободу
Другим идущим, – он исчез в огне,
Подобно рыбе, уходящей в воду.
Я подошел к указанному мне,
Сказав, что вряд ли я чье имя в мире
Так приютил бы в тайной глубине.
Он начал так, шагая в знойном вире:
«Tan m'abellis vostre cortes deman,
Qu'ieu no me puesc ni voill a vos cobrire.
Ieu sui Arnaut, que plor e vau cantan;
Consiros vei la passada folor,
E vei jausen lo joi qu'esper, denan.
Ara vos prec, per aquella valor
Que vos guida al som de l'escalina,
Sovenha vos a temps de ma dolor!»[941]
И скрылся там, где скверну жжет пучина.
Песнь двадцать седьмая
Круг седьмой (окончание) – Восхождение к Земному Раю
Так, чтоб ударить первыми лучами
В те страны, где его творец угас,
Меж тем как Эбро льется под Весами,
А волны в Ганге жжет полдневный час,
Стояло солнце; меркнул день, сгорая,[942]
Когда господень ангел встретил нас.
«Bead muncbo corde!»[943] воспевая
Звучней, чем песни на земле звучны,
Он высился вне пламени, у края.
«Святые души, вы пройти должны
Укус огня; идите в жгучем зное
И слушайте напев с той стороны!»
Он подал нам напутствие такое,
И, слыша эту речь, я стал как тот,
Кто будет в недро погружен земное.
Я, руки сжав и наклонясь вперед,
Смотрел в огонь, и в памяти ожили
Тела людей, которых пламя жжет.
Тогда ко мне поэты обратили
Свой взгляд. «Мой сын, переступи порог:
Здесь мука, но не смерть, – сказал Вергилий. –
Ты – вспомни, вспомни!.. Если я помог
Тебе спуститься вглубь на Герионе,
Мне ль не помочь, когда к нам ближе бог?