Репертуар Е. В. Образцовой 3 глава




И вот мы с ней встретились через столько лет в Нью-Йорке, в «Метрополитен-опера»! После репетиции я пришла к ней за кулисы и сказала: «Помнишь, в Ленинграде к тебе в гостиницу приходила девушка?» Она закричала: «О, Елена, это была ты, это была ты!» Оказалось, всю ту ночь, когда я переписывала ноты, Ширли не могла уснуть, переживала, нервничала — завтра концерт, а нот нет…

Мы были счастливы, что снова встретились.

 

 

— (слева) Е. Образцова, И. Бергман. Нью-Йорк, 1976.

— (справа) Обложка грампластинки концерта в ООН.

 

11 октября. Сижу в номере. Завтра «Аида»! Перед сном слушаю Каллас в «Травиате». Поет мое чудо! Господи, помоги мне завтра!

12 октября. Нервничаю — не то слово, бьет колотун. В шесть приехала в театр. Очень много цветов, писем, телеграмм от друзей со всего мира. На столе стоит шампанское.

И вот триумф. После сцены «Судилища» все встали. Овации пятнадцать минут. Я плакала от счастья. Казалось, невозможно было продолжать спектакль. После мне сказали, что такого никогда не было в «Метрополитен-опера». Хочу в это верить. Что-то напишут в прессе?

Жду статью ведущего музыкального критика «Нью-Йорк таймс» Г. Шёнберга, он вчера всех разнес в «Трубадуре». Это мой «поклонник», если судить по его рецензиям на гастроли Большого театра в Нью-Йорке в 1975 году.

13 октября. Я счастлива. В прессе названа primadonna assoluta! Мой «поклонник» на сей раз молчит.

 

 

Е. Образцова и генеральный секретарь ООН Курт Вальдхайм, 1978.

 

* * *

 

Дневник Образцовой показывает, что и на гастролях она соблюдает ту же дисциплину, ту же приверженность ученичеству и труду. Продолжая выступать в «Аиде», она каждое утро занимается с дирижером Джанандреа Гавадзени «Нормой».

В записях: «Урок с Гавадзени. Два часа до одури». Или: «Перед спектаклем целый день умирала от страха, так как опять простужена. Но снова успех… Хотя для меня это было неожиданностью, казалось, пела только головой, все время думала и контролировала себя. Перенервничала, уснула в три часа ночи, а проснулась в восемь утра. И сразу схватилась за ноты. Учу „Норму“, больна этой музыкой…»

«Вертер» в «Ла Скала» открыл для нее двери этого театра. А после успеха в «Аиде» «Метрополитен-опера» тоже заключил с Образцовой контракт. Таким образом, она стала постоянной солисткой еще двух, кроме Большого, лучших в мире театров: «Ла Скала» и «Метрополитен-опера».

Я, при встрече:

— Елена, почему Свиридов поправлял тебя на концерте? Чего он хотел?

— Я забыла тогда одно слово и спела вместо него другое. Память певца переполнена огромным количеством музыки, стихов, текстов. Если я забыла какое-то слово, я, конечно же, никогда не остановлюсь. Мне это и в голову не придет. А Свиридов живет в мире своей музыки. И когда я спутала слово, для него это было крушением и самой музыки и музыки стиха. Поэтому он стал поправлять…

Мы сидим на кухне, на плите кипит суп, на доске — сырники, обвалянные в муке. На столе магнитофон «Сони» и ноты. Образцова, включив магнитофон: «Это — Мария Каллас». И закрыла глаза, чтобы быть там, где Каллас.

— Что ты учишь?

— «Сельскую честь». Послушай, какая музыка!..

Я шла к ней и думала: что она делает через день после свиридовского концерта? Разрешила себе отдых, зимний лес или уютное общество друзей?

Но эта женщина жила, понукая судьбу. Огромная слава приросла к ней — она возносила, но и взваливала непомерное бремя. Выход отныне был один — в уплотнении работой каждого мгновения жизни, так что сама жизнь становилась фантастической, за пределами представимого.

Образцова снова включила магнитофон. Увертюра страстно, сильно и сжато предсказала сюжет.

— Дело происходит в деревне, на пасху, — сказала Елена, вступив в музыку и следя за разворотом драмы. — Это — Сантуцца. Так и вижу ее — вся в черном, страстная, сильная. Работает в поле с утра до ночи. Ничего у нее больше в жизни нет, кроме любви к Туридду, деревенскому парню. А теперь, слышишь, какая пошла игривая, кокетливая музыка. Это появляется Лола, любовница Туридду. Идет в церковь, нарядная, красивая. А вот и Туридду вышел на площадь. Сантуцца умоляет его бросить Лолу. А он кричит: «Убирайся!» — «Va! Va!»

Она стала подпевать Каллас, сначала тихо, потом всем взмывом голоса и страсти, ей в масть и в мощь. Кухня, тесная для этих голосов, их упоенной слиянности, болезненно отзывалась трепетом настенных шкафчиков и звяками посуды. И я как-то вся озябла; темнотой в глазах, каким-то блаженным дурманом чувствовала, как это прекрасно.

Елена, тихо:

— У Каллас темпы очень медленные. Туридду ушел, для Сантуццы все кончилось. Идет музыкальный эпилог. Это реквием ее любви.

Лицо Елены посерело, постарело; волнами ходит по нему боль, страсть, мрак потери.

Музыкальная драма быстро идет к концу. Туридду гуляет, пьет вино. А потом крестьянки закричат с реки: «Туридду зарезали!» Это сделали две любви, две мести, две ревности — Сантуццы и мужа Лолы, Альфио.

«Сельская честь» была написана итальянским драматургом Джованни Верга в 1884 году. Впервые в театре роль Сантуццы с триумфом сыграла Элеонора Дузе. Веристская драма Верга вывела на сцену итальянское простонародье. «Две женщины — торжествующая соблазнительница и маленькое доверчивое существо — соблазненная. Вина наглая и вина стыдливая, жестокость красоты и бессилие доброты. Двое мужчин, и ни один не встает на защиту жертвы», — так трактовал содержание «Сельской чести» критик Дж. Борджезе. Но Дузе пересоздала характер Сантуццы, она сыграла исступление благородной страсти.

Вскоре драму Верга заслонила опера Пьетро Масканьи, которая в короткий срок завоевала мировую известность. «Сельская честь» Масканьи и «Паяцы» Руджеро Леонкавалло были написаны и исполнены в Италии почти одновременно. «Сельская честь» — в Риме в тысяча восемьсот девяностом году, «Паяцы» — в Милане в тысяча восемьсот девяносто втором году.

Обе оперы положили начало музыкальному веризму, направлению, для которого, как свидетельствует музыковедение, «характерны изображение повседневного быта, внимание к темным сторонам жизни городской и сельской бедноты; быстрое, напряженное развитие действия с непременной „кровавой“ развязкой, красочная обрисовка бытовой атмосферы, некоторая аффектация человеческих эмоций и драматических ситуаций, экспрессивная мелодика, доходчивая и запоминающаяся благодаря своей связи с народными жанрами».

Но как далеки эти бухгалтерские классификации от прекрасной музыки Масканьи, от того, что слышит в ней Образцова! Словесный эквивалент музыки немыслим, да, пожалуй, и не нужен художнику…

— А потом, если хочешь, я дам тебе послушать, как поет Сантуццу Джульетта Симионато, — сказала Елена. — Вот где сила! Открытые эмоции! Как получится, так и получится!..

— Зачем ты слушаешь Каллас и Симионато, выдающихся певиц? Ты не боишься потерять себя?

Она смотрит на меня, как взрослая на маленькую.

— Сегодня до тебя уже был один журналист, неумный человек. И он спросил: «Вы не боитесь слушать других певцов? Вы не боитесь им подражать или себя забыть?» Я ему ответила, что никогда не нужно бояться хорошего. А плохое тоже надо слушать, чтобы знать, как не нужно делать. Если человек бесталанный слушает и хочет подражать хорошему, я никогда не стану его за это осуждать. Он может иметь голос, привлекательную внешность, быть эмоциональным, иметь еще другие достоинства, необходимые певцу, и все-таки не быть талантливым. Тогда он может подражать. И, повторяю, я не стану его за это осуждать. А талантливый человек все равно выразит себя. Потому что, я считаю, талантливый человек — это человек, у которого есть этот «он сам». Есть то, чего нет в других. И он может выразить, что в нем живет, извлечь это из своего сердца. Он возьмет то, что ему нужно, отбросит то, что не нужно, и все равно будет делать так, как ему подсказывает интуиция.

— Прости, пожалуйста, но тогда что ты берешь для себя и что отбрасываешь у той же Каллас или Симионато?

— Видишь ли, когда я готовлю новую партию, я слушаю ее в разных исполнениях. К этому меня приучил мой учитель Александр Павлович Ерохин. Слушаю на «да» и на «нет». Когда мы встретились с Ерохиным — я тогда только начинала работать в Большом театре, — он поразил меня своей необыкновенной музыкальной культурой. У него богатейшая фонотека… А Сантуцца — очень трудная партия. Высокая по тесситуре, сопрановая. И когда я начала ее учить, меня взяло сомнение, осилю ли я ее, для моего ли она голоса? Я стала слушать своих коллег, советоваться с ними. Заочно, конечно. Я часто с ними советуюсь, слушаю, как они поют, как справляются… Сантуцца у Джульетты Симионато — самая изумительная партия, хотя я люблю ее и в других ролях. Но эта, видимо, ей особенно близка по темпераменту, по характеру, по эмоциям. А она — меццо настоящее! А Каллас пела Сантуццу дважды в жизни. Мария ведь очень рано начала петь. И Сантуцца была ее первой партией, она спела ее в шестнадцать лет. Первый раз спела — по молодости. А второй раз — для записи, в студии. Каллас вовремя остановилась с Сантуццей, хотя она делала много страшных вещей со своим голосом, может быть, поэтому так быстро кончилась ее карьера. Но я считаю, что лучше сгореть, чем тлеть долго. Характером я, наверное, похожа на Марию. Это — любимейшая моя певица. Так вот Сантуццу Каллас поет очень сдержанно. Она помогла мне тем, что своим пением сказала: «Елена, будь очень умной в этой партии. Это очень сложная партия. И все время пой ее с „головой“». А Симионато мне сказала: «Нет, Елена, брось ум, брось контроль, брось все. Это партия очень сильная, очень страстная, и нужно отдать всю себя, нужно сгореть, чтобы выразить трагедию Сантуццы». И когда я прислушалась к ним обеим, получилась моя Сантуцца.

Она посмотрела усталыми глазами, хотя вопрос и развлек ее.

А я думала: ее объяснение — шутка или это серьезно? Работать и наблюдать себя со стороны непросто. Можно ли полностью принимать на веру такие самоанализы и саморецензии? Разве умные критики не прятали иронию вглубь лиц, когда та же Мария Каллас бралась растолковывать им себя, свои гениальные интерпретации. «О! — восклицали они потом. — Если бы дело обстояло так просто, тогда в мире было бы много Каллас и Горовицев!»

Смеялись и не укрощали в себе соблазн интереса к таинству ее работы, ко всему, что за сценой, душой, слезами, сумерками сомнений, словами.

— Хочу тебя еще спросить… Слушая, как Каллас поет Сантуццу, ты заметила, что у нее темпы очень медленные. Но разве исполнитель волен менять написанное автором по своему усмотрению?

— Композитор — это человек, который записывает музыку такими примитивными знаками, как ноты. Но он не может записать в нотах все, чем переполнена его душа. И задача певца-интерпретатора «насытить своей душой», как говорит Свиридов, все то, что невозможно записать одними значками. Как это ни прозвучит парадоксально, ноты — это еще не музыка. Вернее, не вся музыка. И настоящий музыкант не может петь от и до. Тогда, прости меня, нет музыки, а просто сольфеджио, которое я никогда не любила. А Каллас — гениальный музыкант! Так, как она чувствует форму, фразу, окраску звука, — равной ей я не знаю в наше время. Такую фразу, как у Каллас, я не слышала никогда и ни у кого. Она не всегда педантично придерживалась авторского текста, поэтому ее интерпретация музыки вызывала даже раздражение. Другие певицы возбуждали обожание, нежность, восхищение, а Каллас — нередко ярость и ненависть. Критики писали, что это был ее индивидуальный колер в спектре рождаемых эмоций. Но, с моей точки зрения, она пела точно. Любой композитор, если бы ее услышал, остался бы доволен. Так я думаю. Потому что она добавляла в нотную запись от своего гения именно то, что хотел композитор.

— В разговоре со своими ученицами ты нередко повторяешь: «Я пою не ноты, а музыку».

— Это то, о чем я мечтала всю жизнь. И к чему стала приближаться лишь в последнее время.

Она снова включает магнитофон, слушая и глядя в ноты.

— Сантуцца будет лучшей моей ролью, — тихо говорит Образцова. — Так мой темперамент совпадает с этой музыкой.

И спрашивает сама себя:

— Сколько я сегодня уже занимаюсь? Встала в семь утра, а сейчас — четыре…

 

Январь 1977 года

 

И все-таки понять, как она готовит новую партию, как проникает в мир своей героини, как отыскивает верную интонацию и окраску звука, дело нелегкое. Нужно подолгу быть с Образцовой, подолгу слушать ее, чтобы услышать и понять, что в искусстве она делает стихийно, по наитию, а что — умом, анализом.

Меж тем она занята, занята ужасно… Спектакли, репетиции, занятия с ученицами в консерватории — все это идет своим чередом. Набегает одно на другое.

В январе ей предстояло спеть Графиню в «Пиковой даме», принцессу Эболи в «Дон Карлосе» и дать сольный концерт для шести тысяч слушателей в Кремлевском Дворце съездов. Образцова включила в него сцены из опер «Царская невеста», «Аида», «Кармен».

Как-то я пришла к ней в десять утра. В комнате стояла мерцающая елка; было сумрачно и прохладно. Елена сказала, что спит в холоде, чтобы не мучиться от мигреней. Сказала, что встала в семь утра, как обычно, и «уже разок прошла Сантуццу».

Она спешила на урок в консерваторию, к своим ученицам, но в сумку положила ноты «Сельской чести», заметив: «Когда я готовлю концерт или новую партию, всегда беру с собой клавир, куда бы ни шла. На всякий случай».

И правда, позанимавшись с ученицами и отпустив их, она повторила с аккомпаниатором Сантуццу — в полную силу голоса.

Потом поехала на спевку в Большой театр. А вечером снова повторяла «Сельскую честь».

Когда сольный концерт Образцовой в Кремлевском Дворце съездов остался позади, мы разговорились с певицей Большого театра Маквалой Касрашвили.

— Работоспособность ее поражает, — сказала Маквала. — Вот этот сольный концерт, к примеру. Она повторяла его утром с оркестром. Потом дома одна. И вечером пела перед публикой. Три концерта вместо одного!

 

Февраль 1977 года

 

Когда Образцова не утомлена, когда ей не нужно преодолевать физическое неблагополучие, когда все сходится в необходимом равновесии — вокальное, телесное, духовное, тогда ее концерт — праздник. Ее власть над залом безгранична. Люди испытывают такое же потрясение, как она сама. Вот такой праздник грянул

2 февраля, когда в Большом зале консерватории на итальянском языке исполнялись отрывки из оперы Леонкавалло «Паяцы» и одноактная опера Масканьи «Сельская честь».

Люди шли, спешили к консерватории, к ее освещенному подъезду, мимо заснеженного памятника Чайковскому. И каких, каких только лиц не было в этой деликатно алчущей толпе, наэлектризованной, горячей; какая зависть вслед каждой спине — избранно, по праву владения билетом впускаемой туда, где предстоит концерт.

Пели солисты Большого театра Лариса Юрченко, Владислав Пьявко, Александр Ворошило, Евгений Шапин в «Паяцах». И Елена Образцова, Зураб Соткилава, Юрий Григорьев, Нина Григорьева, Раиса Котова — в «Сельской чести». Дирижер — Альгис Жюрайтис. Главный хормейстер — Клавдий Птица.

Опера в концерте — без декораций, без ярких цветовых пятен толпы, без преображения гримом, костюмом, светом — графически строга.

Образцова вышла на сцену Сантуццей. И даже ритуал поклонов и аплодисментов не вернул ее к реальности. Эта женщина в черном вслушивалась в свою судьбу, всматривалась в нее с мольбой и надеждой. И когда потекла ее музыкальная речь, она окрасилась тем чувством, которое уже жило в лице. Пламенеющие краски страсти, и мрачное золото низких нот — в предчувствии реквиема этой страсти.

Буря поднялась в оркестре во время ее встречи с Туридду. Два голоса взмывали вслед немыслимым звуковым волнам, то сливаясь, то разламываясь во вражде и отчаянии. Нервный накал этой сцены был неописуем. Страстная сила сжигала обоих. Это воистину было не пение, а «смерть в любви».

Туридду на выкрики свои «Va! Va! Va!» («Убирайся!») слышал рыдание. И поверх него и вопреки снова летела любовная мольба Сантуццы…

 

Образцова любит взрывной ритм жизни: перемену мест, отъезды, похожие на бегство; разлуки, которые как будто сильнее раздразнивают тоску публики. Во всем этом пульсирует нерв, сила первозданно талантливой личности, которая больше всего на свете боится устаиваться на сделанном; в этом есть логика, смысл, который она умеет разгадать, расшифровать, следуя повелительной природе своего дара и искусства, и который только потом становится очевидным для других в своем далеко рассчитанном значении.

Выступив в «Сельской чести», она сразу уехала в Ленинград, чтобы петь там Баха, Генделя, Страделлу, Джордани, Перголези. Ее душе, расточившей себя в трагических перевоплощениях, целебна, желанна была высокая классика, ей нужно было отдохнуть и надышаться в гармониях из другого века. И великий город тоже нужен был ее душе — город ее детства и юности, начало всех начал, истоков, пестования. И так как об этом начале давно следовало рассказать, я тоже поехала за ней в Ленинград.

Образцова остановилась в «Европейской», напротив Большого зала филармонии, где ей предстояло дать три концерта. Ленинградская публика ждала ее патриотически пылко, восторженно и горделиво. Главный администратор Ленинградской филармонии Григорий Юльевич Берлович продал по обыкновению на ее концерт столько же входных билетов, сколько и обычных. Разные люди искали встреч с Образцовой. Журналисты, кинооператоры, певцы и певицы, поклонники ее таланта. Как сладка и мучительна в общем-то жизнь «публичного» человека! Подружки-«консерваторки» окружили ее своей любовью и ревностной опекой. Образцова отдалась ностальгическому духу близко-далекого студенческого братства, союза, частью которого когда-то была.

Она была простужена, ее знобило, держалась температура. Но с простонародным небрежением к болям и немочам она концертов не отменяла. Сидела в шубе, в валенках; подружки поили ее чаем и бегали в аптеку за лекарствами.

Утром я вышла из гостиницы и пошла по Невскому в сторону Московского вокзала. Искала улицу Маяковского, и скоро нашла ее, тихую, заснеженную, обставленную старыми, высокими домами. В глубине маленького скверика — бюст Маяковского. Падал снежок, и на голове Маяковского как будто была надета шапочка, как у грузинских крестьян.

На этой улице стоит дом, в котором когда-то в одной большой квартире жили все Образцовы. Дом — со строгим парадным фасадом, с широкой лестницей, со стенами «под мрамор», с витражами в окнах. Квартиры все были большие, коридоры длинные, как улицы; комнаты с каминами, с высокими потолками в лепнине.

 

 

Е. Образцова. 1954.

 

С тех пор как Образцова помнит себя, в комнате висела картина французского художника Декрузи: в золотой раме лес, просквоженный золотым воздухом. Под картиной — диван. Мать Елены, Наталья Ивановна, молодая, прелестная, с прической, как у кинозвезды предвоенных фильмов, любила отдыхать на этом диване…

Когда началась война, отец Елены, Василий Алексеевич, и брат отца, Алексей Алексеевич, ушли на фронт. Почти всю блокаду Елена с матерью, тетей Анастасией Алексеевной, бабушкой (по отцу) Прасковьей Андреевной и двоюродной сестрой Марианной пережили в Ленинграде. Девочка все время хотела есть, кричала «аога» и «анитки»: тревога и зенитки.

На улице Маяковского находился госпиталь, туда на санях привозили умиравших от голода. Однажды Елена видела мертвого человека прямо на лестнице своего дома. Она спускалась вниз, а он лежал на ступеньках, загораживал дорогу…

Из блокадного Ленинграда уезжали по Ладожскому озеру. Стояла морозная зима, во льду от падающих бомб чернели полыньи. Ехали в грузовике стоя — так много было народу. Наталья Ивановна поверх шубы укутала дочь еще ватным одеялом. В эту ночь под лед ушло несколько машин…

Возвратились из эвакуации без бабушки: она умерла от голода. Жили трудно, многое пришлось продать. Но картина Декрузи в золотой раме сохранилась. И красный альбом с пластинками Джильи и Карузо. Этот альбом Василий Алексеевич привез из Италии. Он был инженером, специалистом по энергомашиностроению. Незадолго перед войной его послали в Италию — совершенствоваться в этом деле. Василий Алексеевич играл на гитаре, пел, у него был сильный, красивый баритон. В Италии он выучился еще играть на скрипке. И отцовский баритон, и его гитара, и скрипка, и великие голоса из красного альбома с пластинками незаметно обратили слух маленькой девочки к музыке. Елена делала уроки под пение Джильи и Карузо и сама пела вместе с ними арии. Соседи дразнили ее: «Певица!», «Вот певица пришла!» И жаловались Наталье Ивановне, что ребенок целыми днями заводит патефон.

 

 

— (слева) Дом на улице Маяковского в Ленинграде, где жила семья Образцовых.

— (справа) Е. Образцова. 1955.

 

Дядя Леня, брат отца, вернувшись с военной службы, закончил ленинградский театральный институт и играл в Театре имени Ленсовета. Елена делала уроки и слышала за стенкой голос: «О, если бы у вас были мои глаза! Если бы ваши глаза были так же остры, как в ту пору, когда вы бранили синьора Протея за то, что он ходит без подвязок!»

Елене становилось смешно. Какой-то синьор Протей ходит без подвязок! Но она слушала — что будет дальше. «О, если бы у вас были мои глаза! Если бы ваши глаза были так же остры, как в ту пору, когда вы бранили синьора Протея за то, что он ходит без подвязок!»

Она осторожно приоткрывала дверь в дядину комнату. Он расхаживал от окна к двери, произнося одно и то же: «О, если бы у вас были мои глаза!»

Твердивший про чьи-то глаза, дядя Леня сам был как незрячий; он как бы опоминался, видя в дверях девочку, говорил виновато, что ищет интонацию, ритм — без этого все деревянно, как с тупыми нервами. «Если бы Ваши глаза были так же остры»… Они у нее действительно остры — глаза маленького сорванца. И остро худенькое треугольное личико, и даже косицы остры — врозь и бантами вверх. Но маленький бесенок может быть кротким. Она набрасывает на голову черный прозрачный шарф, изгоняет из глаз озорство. Она может даже заплакать, вспомнив что-нибудь грустное. Но плача, она знает, что так поступают актрисы в театре. Откуда, от кого она это знает? От дяди Лени, который там, за стенкой, на тысячи ладов повторяет: «О, если бы у вас были мои глаза! Если бы ваши глаза были так же остры, как в ту пору, когда вы бранили синьора Протея!..»

 

 

— (слева) С друзьями. 1958.

— (справа) Е. Образцова. 1960.

 

Иногда он берет ее в театр, за кулисы. Волшебный мир! Мужчины и женщины, такие же, как те, что ходят по улицам, при надобности преображаются в кого угодно — в принцев и нищих, торговок и баронесс, врачей и инженеров, плачущих и хохочущих, тонких и толстых. Спид — слуга-шут в «Двух веронцах» — на сцене высок и худ, как сам дядя Леня в жизни. Это он твердил про глаза и синьора Протея, который ходит без подвязок! Но вот на сцену выходил совсем другой человек, круглый и пухлый, — Яичница в гоголевской «Женитьбе». Яичница вынимал из кармана платок, закрывал им нос, и ошалеть можно было от восторга — так громко он сморкался! Господи, да как же можно так громко? Дома дядя Леня объяснял, что он это делал ртом, но под платком не видно. И каким угодно толстым можно сделаться из какого угодно худого, если всего себя обложить подушечками.

— С тех пор магия театра для меня в том, что там все можно. В жизни почти ничего или мало что сбывается, в театре — все! И самое главное, что я верю в это до сих пор. Совсем недавно я пришла в Театр имени Ленсовета к Алисе Фрейндлих, я хотела ее поздравить после спектакля, но ее не было в уборной. На ее столе лежал грим, по стенам висели костюмы, парики. Я все это разглядывала, я забыла, что я сама актриса, девица, я думала: как у них интересно! И когда пришла Алиса, я смотрела на нее с трепетом, как на что-то недосягаемое. Я видела ее в «Укрощении строптивой» и готова была прыгнуть с балкона на сцену — такая она была яркая, раскованная, и озорная, и нежная…

 

Но музыка не отступала от Елены — ни в детстве, ни в отрочестве. Она как бы случайно посылала к ней то тех, то этих гонцов, являлась то в одном, то в другом облике, зовя, уводя за собой — в юность.

Прибежали однажды две девочки из класса — Надя Игнатович и Лида Петрова — и условным стуком постучали в стенку копеечкой: стена комнаты Образцовых выходила на лестницу. Надя была хорошенькая, взбалмошная, а Лида — строгая, серьезная, училась на одни пятерки. Когда Елена вышла к ним, они сказали, что идут поступать в хор. «Идем с нами!»

— Я сказала: «Идем!» Их приняли, а меня в хор не взяли, потому что я слов песен не знала. Но я так плакала, что надо мной сжалились и приняли условно. Я сидела отдельно от всех и слушала. Руководила хором Мария Федоровна Заринская, красивая, милая, страстно влюбленная в музыку. Однажды она попросила меня запевать, но я испугалась и вместо меня пел мальчик. Но потом я стала солисткой в хоре. У мамы сохранилась самая первая программка: «Запевает Ляля Образцова». Когда я очень увлекалась пением и забрасывала уроки, мама забирала меня из хора. Помню, я очень страдала без музыки, мучилась и, чтобы как-то скрасить свою жизнь, сама сочиняла песенки.

Позже во Дворце пионеров открылись курсы сольного пения. Меня приняли туда, и я спела первый в жизни романс Чайковского «Как мой садик свеж и зелен».

Елена заканчивала восьмой класс, когда Василия Алексеевича командировали на новую работу в Таганрог. Семья переехала туда. В Таганроге Образцовы прожили два года.

— С нежностью и благодарностью вспоминаю я Всеволода Ивановича Шутова — инженера по специальности и музыканта в душе. Он был первым, кто поверил, что из меня может получиться певица.

В Таганроге Елена закончила десятилетку.

После школы подала заявление в радиотехнический институт и не прошла по конкурсу. Василия Алексеевича перевели на новое место работы — в Ростов. Там Елена поступила в музыкальное училище, сразу на второй курс.

— Наконец я поняла, что нашла свое призвание. С благодарностью вспоминаю встречи с пианисткой Мариной Станиславовной Выржиковской. «Не надо петь громко, — учила она. — Надо петь с умом, со смыслом, понимая о чем поешь». Верный совет, который я запомнила. Но сколько нужно вложить труда, чтобы научиться этому! Закончив курс в училище, я поехала в Ленинград с надеждой поступить в консерваторию.

 

Как-то мельком Образцова обронила: «Этой девочке Эль Греко я пела много романсов Глинки и Даргомыжского…»

В ее комнате, в простенке между окон, в тот день действительно висела головка мадонны Эль Греко.

Позже я узнала, что картину ей подарил Александр Павлович Ерохин. Они гастролировали в Испании. По утрам, пока Елена спала, Ерохин уходил из отеля. Он оставлял ей нежные записочки. «Доброе утро, моя деточка! Я вышел из номера, не тревожься, если не отвечает телефон. Просто старик пошел на базар есть мясо с картошкой. Сейчас 8.30, приду через полчаса или сорок пять минут. Целую тебя, mia maravilosa». Или он писал: «Деточка! Я ушел к Бетховену (ноты) и к Гранадосу. Возвращусь домой между 11.30 и 12 часами. Оставляю тебе денежку на кофе. Целую тебя. Дед. 27 ноября. 8.13 минут (по будильнику)».

Все свободное время Александр Павлович расточал на музеи. Однажды вот так же утром, в Мадриде, он ушел в музей Прадо. Сердце свое он оставил в тех залах, а в лавке при музее — содержимое кошелька. Александр Павлович поездил по миру. Но, пожалуй, нигде не делают таких копий с гениальных полотен, как в Прадо! Он купил себе «Маху обнаженную» Гойи, а эту головку мадонны Эль Греко — себе и Елене, зная, как она любит Эль Греко, отыскивает по всему свету книги о нем.

Дома Образцова натянула полотно на подрамник и так повесила на стену. Безошибочное чутье!

Когда позже я увидела мадонну в доме Ерохина, лицо ее мне показалось пригасшим. Картина убрана была под стекло и взята в раму темного дерева. Из бокового окна, завешенного вьющимися растениями, свет тек по стеклу сумрачным, зеленоватым муаром.

У Образцовой девочка Эль Греко жила и дышала в ладу со своим веком и нынешним, светилась кротостью, звучала.

— Но почему ты пела ей романсы Глинки и Даргомыжского, — спросила я тогда, — а не музыку Баха или Страделлы?

— Бессознательно. Когда я смотрю на эту девочку, она мне помогает петь. Я ей как будто объясняюсь в любви за офицера из глинковской «Мазурки». Или я ей пою «Как сладко с тобою мне быть». Потому что действительно-люблю ее, как живую. Глинка писал внешне простую музыку. Но на самом деле петь его романсы сложно. Они требуют чистоты, поэтичности, непосредственности. Я должна видеть перед собой кроткое, благородное лицо, которое бы меня вдохновляло. Такие лица я ищу в зале, когда выступаю с концертами. Я встретила одну такую женщину в Риге, а другую в Ленинграде. Они были очень разные, но в чем-то похожи, их лица как будто принадлежали прошлому веку. Женщина из Риги спросила меня: «Почему вы пели весь концерт мне?» Она сказала, что почувствовала, что я пою для нее. А та, другая, в Ленинграде, тоже пришла ко мне за кулисы. Она скромно стояла в сторонке, смущенная, взволнованная. И я ей сказала: «Спасибо». А когда я пою Баха, мне видятся грандиозные фрески Микеланджело. Его музыка сильна живописной выразительностью. От исполнителя она требует ритмической четкости, единства темпа. Я поняла это не только когда пела сама, но и прослушав громаду его музыки. В исполнении самых лучших оркестров, самых лучших дирижеров, певцов, органистов, скрипачей, пианистов. Музыканту, который претендует на какую-то высоту в искусстве, надо обязательно пройти этот этап — слушания музыки.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: