Розалинда Говард Гиллеспи, 3 глава




Она развернулась, обвела холодным, презрительным взглядом обоих стариков, офицера и двух матросов, а потом гордо прошествовала вниз по сходному трапу. Задержись она чуть дольше, до нее долетел бы совершенно непривычный звук, какого она не слышала от дядюшки во время их перепалок. Дядюшка издал удовлетворенный, искренний смешок, тут же подхваченный его спутником. Тот резко повернулся к Карлайлу, который взирал на эту сцену с выражением неуместного веселья.

– Ну, Тоби, неисправимый, легкомысленный романтик, ловец радуги, – беззлобно произнес старик, – ты убедился, что тебе нужна именно эта девушка?

Карлайл без тени сомнения улыбнулся.

– Да, естественно, – ответил он. – Я и не сомневался в этом с той минуты, когда услышал про ее нрав. Потому я и приказал Бейбу вчера вечером пустить ракету.

– Я рад, – сказал полковник Морленд загробным тоном. – Мы все время держались поблизости: мало ли что могли выкинуть эти залетные черномазые. Примерно в такой компрометирующей позе мы и рассчитывали тебя с нею застукать, – вздохнул он. – Как говорится, ловили на живца!

– Мы с твоим отцом всю ночь просидели без сна: надеялись на лучшее, точнее, на худшее. Бог свидетель, вы с нею – идеальная пара, мой мальчик. Она мне всю душу вымотала. Ты успел вручить ей русский браслет, который мой сыщик выманил у этой Мими?

Карлайл кивнул.

– Ш‑ш‑ш, – предостерег он. – Она поднимается на палубу.

Ардита появилась из люка и невольно кинула быстрый взгляд на запястья Карлайла. У нее на лице отразилось недоумение. На корме негры затянули песню, и прохладное озерцо, по‑рассветному свежее, безмятежным эхом вторило их низким голосам.

– Ардита, – дрогнувшим голосом позвал Карлайл.

Ее качнуло в его сторону.

– Ардита, – повторил он, затаив дыхание, – должен открыть тебе… правду. Это все было подстроено, Ардита. Никакой я не Карлайл. Я Морленд, Тоби Морленд. Моя история – чистой воды выдумка, навеянная воздухом Флориды.

Она уставилась на него, и у нее на лице быстрой вереницей промелькнули изумление, недоверие и гнев. Трое мужчин боялись дышать. Морленд‑старший шагнул к ней; мистер Фарнэм в ужасе приоткрыл рот в ожидании катастрофы.

Но ее не произошло. Ардита вдруг расцвела, с коротким смехом бросилась к младшему Морленду и посмотрела на него без тени гнева в серых глазах.

– Ты можешь поклясться, – вполголоса спросила она, – что придумал это сам?

– Клянусь, – с готовностью заверил молодой Морленд.

Она притянула к себе его лицо и нежно поцеловала.

– Вот это воображение! – тихо и едва ли не завистливо проговорила она. – Хочу, чтобы ты всю жизнь баловал меня такими сладостными обманами!

Голоса негров сонно удалялись, выводя уже слышанный ею мотив:

 

Время крадет

Все, что найдет,

Радости мед,

Осень боли…

 

– А что было в мешках? – шепотом спросила она.

– Флоридский грунт, – ответил он. – По крайней мере, в этом, да и кое в чем другом, я тебя не обманул.

– Кое о чем другом я догадываюсь, – сказала она и, привстав на цыпочки, поцеловала его в подтверждение этих слов.

 

 

Голова и плечи

Перевод А. Глебовской

 

I

 

В 1915 году Хорасу Тарбоксу стукнуло тринадцать. В тот самый год он сдал вступительные экзамены в Гарвард, получив отличные оценки по творчеству Цезаря, Цицерона, Вергилия, Ксенофонта и Гомера, а также по алгебре, геометрии, тригонометрии и химии.

Через два года, как раз когда Джордж Майкл Коэн сочинял свою знаменитую песню «Там, за морями»,[7]Хорас, на две головы опередивший по успеваемости остальных второкурсников, подбирал материалы к докладу «Силлогизм как устаревшая схоластическая форма», а во время битвы при Шато‑Тьери он сидел за письменным столом и размышлял, стоит ли дожидаться семнадцатого дня рождения, прежде чем взяться за цикл статей «Прагматический уклон в неореализме».

Некоторое время спустя какой‑то газетчик сообщил ему, что война закончилась, и Хорас искренне обрадовался, поскольку это означало, что издатели – братья Пит в ближайшее время выпустят в свет очередной тираж «Усовершенствования восприятия у Спинозы». Война – штука в своем роде неплохая, делает молодых людей самостоятельными, или что‑то в таком духе, но Хорас уже понял, что никогда не простит президента за то, что тот дозволил духовому оркестру греметь у него под окном в день лжеперемирия,[8]в результате чего он выпустил три важнейших предложения из своей работы «Немецкий идеализм».

На следующий год он отправился в Йель получать магистерскую степень.

Ему тогда исполнилось семнадцать, был он строен и высок, сероглаз и близорук и всем своим видом выражал полную отстраненность от всякого оброненного им слова.

– У меня ни разу не возникло ощущения, что мы с ним беседуем, – разливался перед преисполненным сочувствия коллегой профессор Диллинджер. – Никак не избавиться от чувства, что разговариваешь с его представителем. Так и ждешь, что он сейчас скажет: «Хорошо, я посоветуюсь с самим собой и все выясню».

И вот в этот момент жизнь с полнейшим беспристрастием, так, будто Хорас Тарбокс был каким‑нибудь мясником мистером Гузкой или шляпником мистером Картузом, протянула руку, ухватила его, перевернула, расправила и раскатала, как штуку ирландского кружева на субботней ярмарке.

Продолжая в традиционном литературном ключе, скажу, что первопричиной всех этих событий явилось то, что давным‑давно, еще в колониальные времена, отважные пионеры добрались до одного лысого местечка в Коннектикуте и задались вопросом: «Ну и что бы нам тут такое построить?» – на что самый отважный из них ответил: «А построим‑ка городок, на котором театральные антрепренеры смогут обкатывать новые музыкальные комедии!» Как потом на этом месте возник Йельский университет, на котором с тех пор и обкатывают музыкальные комедии, – это уже общеизвестная история. Словом, в один прекрасный декабрьский день в театре «Шуберт» играли комедию «Давай трогай!», и все студенты дружно вызывали на бис Маршу Медоу, которая спела в первом акте песенку про Беспечного Болвана, а в последнем представила зыбкий, трепетный, неповторимый танец.

Было Марше девятнадцать. У нее не выросло крыльев, однако все зрители сходились на том, что ей и не надо. Она была натуральной блондинкой и не красилась, даже выходя на улицу при полном свете дня. Помимо этого, она была ничем не лучше большинства других женщин.

Так вот, Чарли Мун посулил ей пять тысяч сигарет «Пэлл‑Мэлл», если она нанесет визит Хорасу Тарбоксу, выдающемуся интеллектуалу. Чарли учился в Шеффилде на последнем курсе, с Хорасом они были двоюродными братьями. Связывали их взаимная любовь и взаимная жалость.

В тот вечер Хорас был особенно занят. Ум его терзала неспособность француза Лорье сполна оценить значение неореализма. Так что единственной его реакцией на негромкий отчетливый стук в дверь кабинета стало размышление о том, может ли стук существовать в отсутствие воспринимающего его уха. Хорас отметил про себя, что его вроде как сильнее и сильнее сносит к прагматизму. Хотя на деле в тот самый момент его стремительно сносило к совсем иному, – правда, сам он об этом не подозревал.

Стук отзвучал, потом протекли три секунды, и он повторился.

– Войдите, – механически произнес Хорас.

Он услышал, как отворилась и захлопнулась дверь, однако так и не поднял глаз от книги, над которой сидел, склонившись, в кресле у камина.

– Положите на кровать в соседней комнате, – сказал он рассеянно.

– Что положить на кровать в соседней комнате?

Песни свои Марша Медоу проговаривала речитативом, а в разговоре голос ее звучал, как перебор арфы.

– Чистое белье.

– Не могу.

Хорас нетерпеливо заерзал в кресле:

– Как это не можете?

– Да потому, что у меня его нет.

– Гм! – откликнулся он запальчиво. – Ну так ступайте и принесите.

По другую сторону камина стояло еще одно кресло. Хорас, как правило, перебирался туда по ходу вечера – ради разминки и разнообразия. Одно кресло он окрестил Беркли, другое – Юмом.[9]Тут он вдруг услышал такой звук, будто нечто шуршащее и невесомое опустилось на Юма. Он поднял глаза.

Ну, – сказала Марша с самой очаровательной своей улыбкой, которую использовала во втором акте («Ах, так вашей светлости понравился мой танец!»), – ну, Омар Хайям, вот и я в пустыне с песней на устах.[10]

Хорас уставился на нее в отупении. В первый миг он было усомнился: а не является ли она всего лишь плодом его воображения? Женщины не вламываются в комнаты к мужчинам и не усаживаются на их Юмов. Женщины приносят чистое белье, садятся в автобусах на место, которое вы им уступили, а потом, когда вы дорастаете до того, чтобы надеть оковы, выходят за вас замуж.

Эта женщина явно материализовалась прямо из Юма. Кружевная пена ее воздушного коричневого платья точно была эманацией, возникшей из кожаной ручки Юма! Посмотреть подольше – и сквозь нее явно проступят очертания Юма, а потом Хорас вновь останется в комнате один. Он провел кулаком по глазам. Да уж, пора снова заняться упражнениями на трапеции.

– Да ну тебя, не надо на меня так пялиться! – ласково выговорила ему эманация. – Так и кажется, что ты меня сейчас изничтожишь силой своей многомудрой мысли. И тогда от меня ничего не останется, кроме тени в твоих глазах.

Хорас кашлянул. То был один из двух его характерных жестов. Когда Хорас говорил, вы и вовсе забывали, что у него есть тело. Казалось, что играет фонограф и звучит голос певца, который уже давно умер.

– Что вам нужно? – осведомился он.

– Отдай письма! – мелодраматически возопила Марша. – Отдай мои письма, что ты купил у моего деда в тысяча восемьсот восемьдесят первом году!

Хорас задумался.

– Нет у меня ваших писем, – проговорил он, не повышая голоса. – Мне всего лишь семнадцать лет от роду. Отец мой родился третьего марта тысяча восемьсот семьдесят девятого года. По всей видимости, вы меня с кем‑то перепутали.

– Всего лишь семнадцать? – недоверчиво переспросила Марша.

– Всего лишь семнадцать.

– Была у меня одна знакомая девица, – задумчиво проговорила Марша, – которая с шестнадцати лет играла в дешевых водевильчиках. Так вот, такая она была самовлюбленная, что не могла сказать «шестнадцать» без того, чтобы не вставить перед этим «всего лишь». Мы ее прозвали Всего Лишь Джесси. И знаешь, мозгов у нее с тех пор так и не прибавилось – скорее наоборот. Дурацкая это привычка, Омар, говорить «всего лишь» – звучит как алиби.

– Мое имя не Омар.

– Знаю, – кивнула Марша, – твое имя Хорас. А Омаром я тебя зову потому, что ты очень похож на выкуренную сигарету.

– И никаких ваших писем у меня нет. Вряд ли я был знаком с вашим дедушкой. Кстати, мне представляется маловероятным, что в тысяча восемьсот восемьдесят первом году вы уже существовали.

Марша уставилась на него в изумлении:

– Я? В тысяча восемьсот восемьдесят первом году? Да разумеется! Я танцевала в кордебалете, когда секстет из «Флородоры»[11]еще не вышел из монастыря. Я была первой няней Джульетты, до миссис Сол Смит.[12]Хуже того, Омар, во время войны тысяча восемьсот двенадцатого года я пела в солдатской столовке.

Тут мозги Хораса внезапно проделали успешный кульбит, и он ухмыльнулся:

– Это Чарли Мун тебя подослал, да?

Марша обратила к нему непроницаемый взгляд:

– Кто такой этот Чарли Мун?

– Низкорослый такой, широкие ноздри, большие уши.

Она выросла на несколько сантиметров и шмыгнула носом:

– Не в моих правилах заглядывать своим друзьям в ноздри.

– Значит, Чарли?

Марша прикусила губу, а потом зевнула:

– Слушай, Омар, давай сменим тему. А то я того и гляди захраплю в этом кресле.

– Возможно, – подтвердил Хорас с серьезным видом. – Общепризнанно, что Юм обладает усыпляющим действием.

– Кто этот твой приятель и долго ли ему жить?

Тут Хорас Тарбокс внезапно кошачьим движением поднялся с кресла и принялся расхаживать по комнате, засунув руки в карманы. То был второй его характерный жест.

– Мне это не нравится, – проговорил он, будто беседуя сам с собой, – совсем. И не то чтобы я возражал против твоего присутствия – я не возражаю. Ты очень даже недурна собой, но меня нервирует то, что тебя прислал Чарли Мун. Я что, лабораторная зверюшка, на которой не только химики, но и всякие там недоучки могут ставить опыты? Или в моем интеллектуальном уровне есть нечто, вызывающее смех? Я что, похож на маленького мальчика из Бостона, которого рисуют в юмористических журналах? Неужели этот бессердечный осел Мун, с его бесконечными рассказами о том, как он провел неделю в Париже, имеет право…

– Не имеет, – убежденно прервала его Марша. – А ты просто чудо. Иди поцелуй меня.

Хорас резко остановился прямо перед ней.

– Почему ты хочешь, чтобы я тебя поцеловал? – спросил он сосредоточенно. – Ты всегда целуешься с кем ни попадя?

– Разумеется, – без тени смущения подтвердила Марша. – А на что еще жизнь? Только на то, чтобы целоваться с кем ни попадя.

– Знаешь, – произнес Хорас с чувством, – должен сказать, представления о реальности у тебя в высшей степени превратные. Во‑первых, жизнь вовсе не только на это, а во‑вторых, я не собираюсь тебя целовать. Это может войти в привычку, а я с большим трудом избавляюсь от привычек. В прошлом году у меня вошло в привычку ворочаться в постели до половины восьмого.

Марша понимающе кивнула.

– А ты хоть изредка развлекаешься? – поинтересовалась она.

– Что ты имеешь в виду под «развлекаешься»?

– Послушай‑ка, – сказала Марша строго, – ты, Омар, мне нравишься, вот только бы ты еще выражался как‑нибудь попонятнее. А так можно подумать, что ты перекатываешь во рту целую кучу слов и, стоит тебе хоть одно обронить, проигрываешь какое‑то пари. Я спросила, развлекаешься ли ты хоть изредка.

Хорас помотал головой.

– Потом, может, и буду, – ответил он. – Понимаешь, по сути, я – план. Я – эксперимент. И я вовсе не хочу сказать, что никогда от этого не устаю, – случается. Однако… нет, я не смогу объяснить! Но то, что вы с Чарли Муном называете «развлечениями», для меня никакие не развлечения.

– Объясни‑ка.

Хорас уставился на нее, начал было говорить, но потом передумал и снова заходил по комнате. После неудачной попытки понять, смотрит он на нее или нет, Марша улыбнулась:

– Объясни‑ка.

Хорас обернулся к ней:

– А если объясню, обещаешь сказать Чарли Муну, что меня не было дома?

– Угу.

– Ну ладно. Вот моя история: в детстве я был почемучкой, хотел про все знать, как оно устроено. Мой отец был молод и преподавал экономику в Принстоне. Он выработал систему: как можно доскональнее отвечать на все мои вопросы. Моя реакция натолкнула его на мысль сделать из меня вундеркинда. Ко всем прочим мучениям, у меня еще постоянно болели уши – в возрасте от девяти до двенадцати лет я перенес семь операций. В результате я, понятное дело, почти не общался с другими детьми, и толкнуть меня в нужном направлении оказалось несложно. Пока сверстники продирались через «Дядюшку Римуса», я с неподдельным удовольствием читал Катулла в оригинале… Вступительные экзамены в колледж я сдал в тринадцать лет, – можно сказать, оно само вышло. Круг моего общения по большей части состоял из преподавателей, и я страшно гордился сознанием того, что обладаю превосходным интеллектом; при этом, несмотря на необычайную одаренность, во всех остальных смыслах я был совершенно нормальным человеком. К шестнадцати мне надоело быть чудом природы; я решил, что кое‑кто допустил серьезную ошибку. Однако, раз уж дело зашло так далеко, я решил, что все‑таки получу магистерскую степень. Больше всего в жизни меня интересует современная философия. Я реалист школы Антона Лорье – с налетом бергсонианства,[13]– и через два месяца мне исполнится восемнадцать. Вот и все.

– Ого! – воскликнула Марша. – Мало не покажется! Лихо ты управляешься с частями речи.

– Теперь ты довольна?

– Нет, ты же меня не поцеловал.

– А это не входит в мою программу, – возразил Хорас. – Пойми, пожалуйста, говоря, что я выше физического, я не прикидываюсь. Оно, конечно, играет определенную роль, но…

– Да хватит тыкать мне в глаза здравый смысл!

– Ничего не могу с этим поделать.

– Ненавижу вот таких ходячих автоматов!

– Уверяю тебя… – начал Хорас.

– Заткнись!

– Моя рациональность…

– Я разве сказала хоть слово про твою национальность? Ты ведь американец, верно?

– Да.

– Ну, так меня это вполне устраивает. И вот еще что, очень хочется, чтобы ты хоть на минутку выбился из этой твоей высокоумной программы. Хочется увидеть, есть ли в этой самой штуковине – как ее бишь, с налетом бразилианства, ну, как ты там про себя выразился – хоть что‑то от человека.

Хорас снова помотал головой:

– Не буду я тебя целовать.

– Жизнь моя разбита, – изрекла Марша трагическим тоном. – Я погибла навеки. Придется доживать свои дни, так и не поцеловавшись с налетом бразилианства. – Она вздохнула. – Ладно, Омар, а на представление ко мне ты придешь?

– На какое представление?

– Я играю коварную актрису в «Давай трогай!».

– В оперетке?

– Да, можно и так сказать. Кстати, один из персонажей – рисовый плантатор из Бразилии. Тебя это, наверное, заинтересует.

– Я как‑то раз сходил на «Цыганочку»,[14]– пустился в воспоминания Хорас. – Мне понравилось – до определенной степени.

– Значит, придешь?

– Ну, я… я…

– Ах да, понимаю, тебе нужно на выходные смотаться в Бразилию.

– Вовсе нет. Приду с удовольствием.

Марша хлопнула в ладоши:

– Вот и здорово! Я пришлю тебе билетик – в четверг устроит?

– Но я…

– Отлично! Уговорились, в четверг.

Она встала, подошла к нему вплотную и положила ладони ему на плечи:

– Ты мне нравишься, Омар. Прости, что пыталась тебя разыграть. Я думала, ты этакая ледышка, а ты на самом деле очень симпатичный.

Он саркастически посмотрел на нее:

– Я тебя старше на несколько поколений.

– Ты неплохо сохранился.

Они торжественно пожали друг другу руки.

– Меня зовут Марша Медоу, – произнесла она с нажимом. – Запомни: Марша Медоу. И я не скажу Чарли Муну, что ты был дома.

Через секунду она уже сбегала по последнему лестничному пролету, перепрыгивая через две ступеньки, и вдруг услышала долетевший с верхней площадки голос:

– Да, и еще…

Она остановилась, задрала голову – разглядела перевесившийся через перила смутный силуэт.

– Да, и еще! – повторил вундеркинд. – Ты там меня слышишь?

Соединение установлено, Омар.

– Надеюсь, у тебя не осталось впечатления, что я считаю поцелуи вещью изначально иррациональной?

Впечатления? Да ты же меня так и не поцеловал! Ладно, не переживай. Пока!

Рядом с ней распахнулись сразу две двери, любопытствуя, откуда тут женский голос. Сверху долетело нетвердое покашливание. Подхватив юбки, Марша промчалась по последним ступенькам и растворилась в туманном коннектикутском воздухе.

Наверху же Хорас бродил взад‑вперед по кабинету. Время от времени он поглядывал на Беркли, дожидавшегося во всей своей изысканной темно‑красной внушительности, – на подушках, будто намек, лежала раскрытая книга. А потом он вдруг обнаружил, что с каждым проходом оказывается все ближе и ближе к Юму. Что‑то такое случилось с Юмом: он странно, неуловимо переменился. Над ним будто все так же парила невесомая фигура, и, если бы Хорас все‑таки уселся туда, у него сложилось бы впечатление, что сидит он на коленях у дамы. И хотя Хорас не мог дать точного определения этой перемене – перемена, безусловно, произошла, почти неощутимая для аналитического ума, но от этого не менее реальная. Юм источал нечто, чего ему еще не приходилось источать за все двести лет его влияния на умы.

Юм источал аромат розового масла.

 

II

 

В четверг вечером Хорас Тарбокс занял место у прохода в пятом ряду и посмотрел «Давай трогай!» от начала до конца. К его немалому изумлению, ему понравилось. Сидевших с ним рядом студентов‑циников явственно раздражало его громкое восхищение старыми добрыми шутками в духе Хаммерстайна.[15]Хорас же с нетерпением дожидался появления Марши Медоу и исполнения песенки про Беспечного Болвана‑джазомана. И вот наконец она появилась, так и лучась под украшенной цветами легкомысленной шляпкой, – и на него заструился теплый свет, и когда песня отзвучала, он не присоединился к громким аплодисментам. Он будто онемел.

В антракте после второго отделения рядом с ним возник капельдинер, осведомился, он ли мистер Тарбокс, а потом вручил ему записку, накарябанную округлым подростковым почерком. Хорас читал ее в некотором замешательстве, капельдинер же, явно теряя терпение, томился рядом в проходе.

 

«Дарагой Омар, после придставления я всегда ужасно хочу есть. Если хочешь помочь мне уталить голод в „Тафт‑гриле“ дай об этом знать здаравиле каторый принесет тибе эту записку и жди миня.

Твой друг

Марша Медоу».

 

– Передайте ей… – Хорас кашлянул, – передайте, что меня это устраивает. Я буду ждать ее у входа в театр.

Здоровила удостоил его высокомерной улыбкой:

– Она небось имела в виду, чтоб ждали у артистического входу.

– А где… где это?

– Снаружи. Тамлево. Дупору.

– Что?

– Снаружи. А там влево. До упору!

Высокомерный персонаж удалился. Какой‑то первокурсник у Хораса за спиной ухмыльнулся.

А через полчаса, сидя в «Тафт‑гриле» напротив копны волос, белокурых от природы, вундеркинд говорил довольно странные вещи.

– А тебе обязательно исполнять этот танец в последнем акте? – настойчиво спрашивал он. – В смысле, если ты откажешься, тебя уволят?

Марша хихикнула:

– А мне он нравится. Я его с удовольствием танцую.

Тут Хорас сделал faux pas. [16]

– А я‑то полагал, он вызывает у тебя отвращение, – проговорил он отрывисто. – У меня за спиной звучали замечания по поводу твоей груди.

Марша густо покраснела.

– Тут уж ничего не поделаешь, – ответила она поспешно. – Для меня этот танец – просто такой акробатический трюк. И, видит бог, не из простых! Я по вечерам по часу втираю в плечи специальную мазь.

– А ты… развлекаешься, когда стоишь на сцене?

– Ага, еще бы! Я, Омар, привыкла, что на меня смотрят, и мне это нравится.

– Гм! – Хорас погрузился в мрачные размышления.

– А как там налет бразилианства?

– Гм! – повторил Хорас и добавил после паузы: – А где вы будете гастролировать после?

– В Нью‑Йорке.

– И долго?

– Трудно сказать. Возможно, всю зиму.

– А!

– Приедешь поглядеть на меня, Омар, или тебе на меня наплевать? Здесь ведь оно похуже будет, чем у тебя в комнате, да? Мне бы тоже сейчас хотелось оказаться там.

– Здесь я себя чувствую по‑идиотски, – сознался Хорас, нервно озираясь.

– Вот и жаль! А нам вроде как неплохо вместе.

При этом замечании на лице его вдруг появилось столь меланхолическое выражение, что она сменила тон, дотянулась до его руки и погладила ее.

– Ты когда‑нибудь раньше приглашал актрису поужинать?

– Нет, – ответил Хорас несчастным голосом, – и никогда больше не стану приглашать. Я не знаю, зачем я сюда пришел. При этом освещении, да еще когда вокруг все болтают и смеются, я чувствую себя совершенно инородным телом. И не знаю, о чем с тобой говорить.

– Давай поговорим обо мне. В прошлый‑то раз мы говорили о тебе.

– Хорошо.

– Так вот, фамилия моя действительно Медоу, но мое настоящее имя не Марша, а Вероника. Мне девятнадцать лет. Дальше вопрос: как такой девушке удалось пробиться на сцену? Ответ: родилась она в городе Пассаик, штат Нью‑Джерси, и еще год назад оправдывала свое существование тем, что подавала посетителям печенье в чайной Марселя в Трентоне. Потом стала встречаться с парнем по имени Роббинс, он пел в кабаре «Трент‑Хаус» и однажды вечером пригласил ее спеть вместе и станцевать на пробу. Через месяц мы уже выступали каждый вечер. Потом поехали в Нью‑Йорк, а в кармане у нас была толстенная пачка писем из разряда «Разрешите вам представить моих друзей»… Уже через пару дней мы получили ангажемент в «Дивинерри», а у одного парнишки из Пале‑Рояля я научилась танцевать шимми. В «Дивинерри» мы проработали полгода, а потом однажды вечером Питер Бойс Венделл, журналист, зашел туда съесть сладкую булочку. На следующее утро в его газете появилось стихотворение про Несравненную Маршу, а через два дня мне предложили роли в двух водевилях и еще в «Полуночном шалуне». Я написала Венделлу благодарственное письмо, а он опубликовал его в своей газете, – стиль, говорит, прямо как у Карлайла, только непосредственнее, и вообще мне впору бросать танцы и вносить свой вклад в североамериканскую литературу. После этого меня позвали еще в парочку водевилей, а еще предложили роль инженю в самой настоящей музыкальной комедии. Я согласилась – и вот, Омар, я здесь.

Она замолчала, и несколько секунд они просидели в молчании – она накалывала на вилку последние кусочки мясного пудинга и ждала, когда он заговорит.

– Пойдем отсюда, – произнес он внезапно.

Взгляд Марши посуровел.

– Это еще почему? Я тебе надоела?

– Нет, но мне здесь не нравится. Мне не нравится сидеть здесь с тобой.

Марша, без единого слова, сделала знак официанту.

– Сколько с нас? – спросила она деловито. – Я плачу за пудинг и за имбирное пиво.

Хорас ошарашенно наблюдал, как официант производит расчеты.

– Послушай, – начал было он, – я, вообще‑то, собирался за тебя заплатить. Я же тебя пригласил.

Марша с полувздохом поднялась из‑за стола и пошла к выходу. Хорас, с выражением сильнейшей озадаченности на лице, положил на стол купюру и двинулся следом, вверх по лестнице, потом через вестибюль. Он нагнал ее возле лифта, и они встали лицом к лицу.

– Послушай, – повторил он, – я же тебя пригласил. Я что, тебя чем‑то обидел?

В глазах ее мелькнуло изумление, потом взгляд смягчился.

– Ты грубиян, – проговорила она медленно. – Ты хоть сам понимаешь, как ты невоспитан?

– Я ничего не могу с этим поделать, – ответил Хорас с обезоружившей ее прямотой. – Видишь же, что ты мне нравишься.

– Ты сказал, что тебе не нравится сидеть со мной.

– Действительно, не нравится.

– Почему?

В серых дебрях его глаз вдруг полыхнуло пламя.

– Потому что это так. Потому что ты уже стала моей привычкой. Я в последние два дня почти ни о чем больше не думал.

– Ну, если ты…

– Подожди минутку, – прервал он ее. – Я должен тебе кое‑что сказать. А именно: через полтора месяца мне исполнится восемнадцать. И когда мне исполнится восемнадцать, я приеду в Нью‑Йорк повидаться с тобой. Есть в Нью‑Йорке какое‑нибудь место, куда мы сможем пойти и где вокруг не будет толпы людей?

– Разумеется, – улыбнулась Марша. – Приезжай ко мне на квартиру. Если хочешь, уложу тебя на кушетке.

– Я не могу спать на кушетках, – ответил он резко. – Но я хочу с тобой поговорить.

– Да пожалуйста, – отозвалась Марша. – У меня на квартире.

Хорас от волнения засунул руки в карманы.

– Ладно, главное – увидеть тебя наедине. Я хочу поговорить с тобой так же, как мы говорили у меня.

– Сладенький мой! – воскликнула Марша со смехом. – Так ты просто хочешь меня поцеловать?

– Да, – чуть ли не выкрикнул Хорас. – Я тебя поцелую, если ты этого захочешь.

Лифтер таращился на них с упреком. Марша шагнула к решетчатой двери.

– Я пришлю тебе открытку, – сказала она.

Хорас смотрел на нее диким взглядом:

– Да, напиши мне открытку! Я приеду после первого января. Мне уже исполнится восемнадцать.

И когда она шагнула в кабинку, он загадочно, но и несколько вызывающе кашлянул, обратившись к потолку, а потом стремительно зашагал прочь.

 

III

 

И вот он опять появился. Она увидела его, едва бросив взгляд на беспокойную манхэттенскую публику, – он сидел в первом ряду, чуть подавшись вперед, не спуская с нее серых глаз. И она поняла, что для него лишь они двое существуют в мире, где ряд густо нарумяненных лиц кордебалета и дружные завывания скрипок столь же незримы, как пудра на мраморной Венере. Это вызвало у нее инстинктивный протест.

«Глупый мальчишка!» – торопливо произнесла она про себя и не стала выходить на бис.

– Чего они хотят за сотню в неделю – чтобы я крутилась без остановки? – проворчала она себе под нос за кулисами.

– Чего с тобой, Марша?

– Да сидит там в первом ряду один зануда.

По ходу последнего действия, пока она дожидалась своего выхода, на нее внезапно накатил приступ страха перед зрителями. Обещанную открытку она Хорасу так и не отправила. Накануне вечером она сделала вид, что не замечает его, – выскочила из театра сразу после своего номера и провела бессонную ночь, воскрешая в памяти – как воскрешала уже не раз за последний месяц – его бледное, сосредоточенное лицо, его худощавую мальчишескую фигуру, его безжалостную, потустороннюю отрешенность, которая ей казалась столь притягательной.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: