И вот он пришел опять, и она почему‑то расстроилась – как будто на нее свалили совсем не нужную обязанность.
– Вундеркинд! – произнесла она вслух.
– Чего? – не понял стоявший рядом негр‑комедиант.
– Так, рассуждаю о себе.
На сцене ей полегчало. Это был ее танец – и ей казалось, что танцует она его без всяческих намеков, пусть даже некоторые мужчины в любой девушке видят намек. Она же творила искусство.
Там, где жизнь богата, там, где жизнь бедна,
Гаснет луч заката и встает луна…
Он на нее больше не смотрел. Она отчетливо ощущала это. Он старательно вглядывался в замок на заднике сцены, и на лице его было то же выражение, что и тогда в «Тафт‑гриле». Ее захлестнула волна отчаяния: он ее явно не одобрял.
В душе моей трепет странный
И нежности лепет незваный,
Там, где жизнь богата…
Тут на нее накатило необоримое отвращение. Внезапно, со страшной силой, она почувствовала на себе сотни глаз, как не чувствовала со своего первого выхода на сцену. Что было тому причиной – презрение на бледном лице в первом ряду, брезгливо искривленный рот одной из девушек? Эти ее плечи, эти трясущиеся плечи – они на деле‑то ее? Они настоящие? Да не для того они созданы, честное слово!
А потом, говорю тебе неприкрыто,
Позову я могильщиков с пляской святого Витта,
И в тот самый последний час…
Фагот с двумя виолончелями грохнули финальный аккорд. Она замерла, застыла на миг, стоя на носочках, – все мускулы напряжены, юное лицо обращено к зрителям с выражением, которое впоследствии одна барышня описала как «такой странный, озадаченный взгляд», – а потом, не поклонившись, вихрем умчалась со сцены. Бросилась к себе в уборную, сбросила одно платье, накинула другое и поймала на улице такси.
|
Квартира ей досталась очень теплая, хотя и маленькая, на стенах висели ее сценические фотографии, на полках стояли собрания сочинений Киплинга и О’Генри, которые она когда‑то купила у голубоглазого уличного торговца и с тех про время от времени открывала. А еще было здесь несколько подходящих друг к другу стульев, правда, все очень неудобные, и лампа под розовым абажуром, на котором были нарисованы черные грачи, и общая, довольно душная розовая атмосфера. Да, имелись тут и симпатичные вещи, но вещи эти непримиримо враждовали друг с другом, ибо собрал их здесь нетерпеливый, порывистый вкус, нахватав под горячую руку. Худшим проявлением всего этого была величественная картина в дубовой раме – городок Пассаик, вид с железной дороги Эри, – отчаянная, до смешного экстравагантная, до смешного обреченная попытка придать комнате жизнерадостный вид. Марша и сама знала, что ничего не вышло.
В эту‑то самую комнату и вступил вундеркинд и неловко взял ее сразу за обе руки.
– На этот раз я последовал за тобой, – сказал он.
– А!
– Я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж.
Руки ее сами потянулись к нему. Она поцеловала его в губы страстным и безгрешным поцелуем:
– Вот!
– Я люблю тебя, – сказал он.
Она поцеловала его еще раз, а потом, коротко вздохнув, бросилась в кресло и осталась там, сотрясаясь от глупого смеха.
– Эх ты, вундеркинд! – воскликнула она.
– Ладно, если хочешь, называй меня так. Я уже как‑то сказал, что старше тебя на десять тысяч лет, – так оно и есть.
Она снова рассмеялась:
|
– Я не люблю, когда меня не одобряют.
– Пусть теперь кто‑нибудь попробует!
– Омар, почему ты решил на мне жениться? – спросила она.
Вундеркинд встал и засунул руки в карманы:
– Потому что я тебя люблю, Марша Медоу.
И тогда она перестала называть его Омаром.
– Милый мой, – сказала она, – а знаешь, я ведь тебя тоже вроде как люблю. Есть в тебе что‑то такое – не могу сказать что, – но всякий раз, как ты оказываешься рядом, по моему сердцу будто бельевой валик прокатывается. Вот только, радость моя… – Она осеклась.
– Только – что?
– Только – целая куча разных вещей. Тебе всего восемнадцать лет, а мне почти двадцать.
– Да пустяки это! – оборвал ее он. – Давай скажем так: мне девятнадцатый год, а тебе девятнадцать. Выходит, мы почти ровесники, если не считать тех десяти тысяч лет, о которых я только что упомянул.
Марша рассмеялась:
– Есть и еще всякие «только». Твоя родня…
– Моя родня! – гневно воскликнул вундеркинд. – Моя родня пыталась сделать из меня чудовище. – Лицо его побагровело – такую он собирался выговорить крамолу. – Моя родня может пойти куда подальше и там попрыгать!
– Ничего себе! – опешив, воскликнула Марша. – Прямо вот так? Да еще и на гвоздях, да?
– Вот именно, на гвоздях, – восторженно согласился он. – Или еще на чем угодно. Чем больше я думаю о том, как они превратили меня в высушенную мумию…
– А что тебя заставило так о себе думать? – негромко спросила Марша. – Я?
– Да. С тех пор как я встретил тебя, я завидовал каждому человеку, которого встречал на улице, потому что все эти люди раньше моего узнали, что такое любовь. Прежде я называл это «половыми позывами». Господи всемогущий!
|
– Есть и другие «только», – не унималась Марша.
– Какие еще?
– На что мы будем жить?
– Я буду зарабатывать.
– Ты же учишься.
– Велика важность, получу я степень магистра или нет!
– Хочешь быть магистром Марши, да?
– Да! Что? В смысле, нет!
Марша рассмеялась и, перебежав через комнату, уселась к нему на колени. Он судорожно обнял ее и запечатлел легчайший поцелуй где‑то поблизости от ее шеи.
– Какой‑то ты весь белый, – задумчиво произнесла Марша, – вот только звучит это немного нелогично.
– Да хватит тыкать мне в глаза здравым смыслом!
– Ничего не могу с этим поделать, – уперлась Марша.
– Ненавижу вот таких ходячих автоматов!
– Но мы…
– Заткнись!
Ушами Марша говорить не умела, пришлось заткнуться.
IV
Хорас и Марша поженились в начале февраля. Это произвело беспрецедентную сенсацию в научных кругах как Принстона, так и Йеля. Хорас Тарбокс, которого в четырнадцать лет превозносили в воскресных приложениях ко всем столичным газетам, отказался от карьеры, от шанса стать ведущим мировым специалистом по американской философии ради того, чтобы жениться на хористке, – они превратили Маршу в хористку. Впрочем, как и все современные истории, скандал вспыхнул и быстро выдохся.
Они сняли в Гарлеме квартирку. Порыскав две недели, причем за это время его представления о ценности научного образования претерпели необратимые изменения, Хорас устроился клерком в южноамериканскую фирму, занимавшуюся экспортом, – кто‑то сказал ему, что экспорт очень перспективное дело. Было решено, что Марша еще несколько месяцев останется на сцене, пока муж ее не встанет на ноги. Жалованье ему для начала положили в сто двадцать пять долларов, и, хотя, разумеется, было обещано, что через каких‑нибудь несколько месяцев оно удвоится, Марша наотрез отказалась пожертвовать ста пятьюдесятью долларами в неделю, которые тогда зарабатывала.
– Звать нас с тобой теперь, милый, «Голова и плечи», – сказала она нежно. – Так вот, плечам придется еще немножко потрястись, пока голова не устаканится.
– Мне это не по душе, – объявил он мрачно.
– Понимаю, – ответила она с нажимом, – однако на твое жалованье нам даже за квартиру не заплатить. Не думай, что я рвусь на публику, я вовсе не рвусь. Я хочу быть только твоей. Только это ведь и свихнуться недолго, если сидеть в одиночестве дома и считать подсолнухи на обоях, дожидаясь, когда ты придешь с работы. Как начнешь зарабатывать триста в месяц, я сразу брошу сцену.
Как бы ни страдало его самолюбие, Хорас вынужден был признать, что ее план куда разумнее.
Март сменился апрелем. Май сделал строгое и велеречивое внушение бунтовщикам – паркам и ручьям Манхэттена, и они были очень счастливы. Хорас, у которого вообще не имелось никаких привычек – так как никогда раньше не было времени их сформировать, – оказался податливейшим материалом, чтобы вылепить прекрасного мужа, а поскольку у Марши не было решительно никакого мнения об интересующих его предметах, никаких разногласий между ними не возникало. Умственные их сферы практически не пересекались. Марша играла роль домашнего эконома, а Хорас продолжал существовать в своем прежнем мире абстрактных идей, регулярно выныривая из него, чтобы громогласно и очень приземленно выразить жене свое обожание и восторг. Она не переставала его изумлять оригинальностью и непредвзятостью мышления, деятельным трезвомыслием, неизменной жизнерадостностью.
А коллеги Марши по варьете, куда она к этому моменту переместила свои таланты, поражались той невероятной гордости, с которой она отзывалась об умственных способностях мужа. Они‑то знали Хораса как очень худого, неразговорчивого, незрелого с виду юнца, который каждый вечер забирал ее домой после спектакля.
– Хорас, – сказала Марша однажды вечером, встретившись с ним, как обычно, в одиннадцать, – ты вот стоишь там в свете уличных фонарей и страшно похож на привидение. Ты что, похудел?
Он невнятно качнул головой:
– Не знаю. Мне сегодня прибавили жалованье до ста тридцати пяти, и…
– Слышать ничего не хочу, – строго заявила Марша. – Ты не спишь по ночам и этим себя убиваешь. Читаешь все эти толстые книги по экономии…
– Экономике, – поправил Хорас.
– В общем, читаешь их каждую ночь, когда я уже сплю. И еще ты опять начал сутулиться, как до свадьбы.
– Но, Марша, я должен…
– Ничего ты не должен, дорогой. Тут у нас пока вроде как я за старшего, и я не позволю, чтобы мой милый испортил себе глаза и здоровье. Тебе нужно хоть немножко двигаться.
– Я двигаюсь. Каждое утро я…
– Да знаю я! Только от этих твоих гантелей ни жарко ни холодно. Я имею в виду – двигаться как следует. Тебе нужно записаться в спортивный зал. Помнишь, ты мне когда‑то рассказывал, что раньше был отличным гимнастом и тебя даже пригласили в университетскую команду, да только ты туда не пошел, потому что был слишком занят Гербертом Спенсером?[17]
– Раньше мне нравилась гимнастика, – задумчиво произнес Хорас, – только где теперь взять на это время?
– Ну ладно, – сдалась Марша, – давай баш на баш. Ты записываешься в зал, а я за это прочитываю одну книжку из того, коричневого, ряда.
– «Дневник Пипса»?[18]Ну, она должна тебе понравиться. Совсем легкое чтение.
– Только не для меня. Мне это будет как съесть кусок стекла, а потом переваривать. Но ты столько раз говорил, как это расширит мой кругозор! В общем, давай так: ты ходишь в зал три вечера в неделю, а я набиваю себе мозги этим Сэмми.
Хорас задумался:
– Ну…
– Все, решили! Ты ради меня будешь крутить «солнце», а я ради тебя – повышать свой культурный уровень.
В конце концов Хорас согласился и на протяжении всего немилосердно жаркого лета проводил по три, а то и по четыре вечера в неделю, экспериментируя на трапеции в зале Скиппера. А в августе признался Марше, что это способствовало более продуктивной умственной работе в течение дня.
– Mens sana in corpore sano, [19]– добавил он.
– Да не верь ты в эту белиберду, – откликнулась Марша. – Я вот как‑то попробовала одно из этих патентованных средств, и никакого эффекта. Ты давай продолжай заниматься гимнастикой.
Однажды вечером, в начале сентября, когда он исполнял сложную комбинацию на кольцах в почти пустом зале, к нему вдруг обратился задумчивый толстяк, который наблюдал за ним уже не первый день.
– Эй, парень, повтори‑ка ту штуку, которую делал вчера.
Хорас улыбнулся ему, сидя на трапеции.
– Я ее сам придумал, – похвастался он. – А идею позаимствовал из четвертого постулата Евклида.
– Он в котором цирке работает?
– Он уже умер.
– Понятно, сломал шею, когда крутил этот номер. Я тут вчера сидел и думал: уж ты‑то свою точно сломаешь.
– Вот так! – сказал Хорас, раскачался на трапеции и показал еще раз.
– И плечевые да шейные мышцы у тебя это выдерживают?
– Сперва было туго, но я за неделю сумел поставить под этим «quod erat demonstrandum».[20]
– Гм!
Хорас еще немного покачался на трапеции.
– А выступать ты никогда не думал? – осведомился толстяк.
– Никогда.
– Денежки‑то немалые, если сможешь выдавать такие трюки и при этом не убиться.
– Я еще вот как могу, – объявил Хорас, и тут челюсть у толстяка отвалилась: он увидел, как Прометей в розовом трико еще раз посрамил богов и Исаака Ньютона.
На следующий вечер Хорас вернулся с работы и увидел, что Марша, довольно бледная, лежит на диване и дожидается его.
– Я сегодня дважды падала в обморок, – сообщила она без предисловия.
– Что?
– Да. Видишь ли, через четыре месяца у нас родится ребенок. Доктор сказал, я уже две недели назад должна была бросить танцы.
Хорас сел и задумался.
– Я, конечно, очень рад, – произнес он, – в смысле, я рад, что у нас будет ребенок. Но ведь это большие расходы.
– Я скопила двести пятьдесят долларов, – бодро сообщила Марша, – и мне еще должны за две недели.
Хорас быстренько подсчитал:
– Если прибавить мое жалованье, получается почти тысяча четыреста, и этого должно хватить на следующие полгода.
Марша заметно приуныла:
– Всего‑то? Ну, я, конечно, могу найти еще на месяц песенный ангажемент. А в марте снова выйти на работу.
– Вот уж нет! – решительно объявил Хорас. – Ты будешь сидеть дома. Так, прикинем: будут счета от врачей, а кроме служанки, нам понадобится няня. Нам нужно больше денег.
– Нужно, – проговорила Марша устало, – только я не знаю, где их взять. Пора голове брать командование на себя. Плечи пошли на отдых.
Хорас встал и надел пальто.
– Ты куда?
– У меня появилась одна идея, – ответил он. – Сейчас вернусь.
Через десять минут, пока он шагал в направлении зала Скиппера, на него накатило безмятежное изумление, не приукрашенное никаким юмором: изумлялся он тому, что задумал предпринять. Как бы он вытаращился на самого себя еще год назад! Да и все бы вытаращились! Вот только если к вам в дверь постучалась жизнь и вы ей открыли, с ней вместе может войти множество непредсказуемых вещей.
Зал был ярко освещен, и, когда глаза Хораса свыклись с сиянием, он увидел задумчивого толстяка – тот сидел на груде матов и курил толстую сигару.
– Послушайте, – начал Хорас с места в карьер, – вы вчера серьезно говорили, что этими трюками на трапеции можно зарабатывать?
– Еще как! – изумленно подтвердил толстяк.
– Так вот, я все обдумал и решил, что стоит попробовать. Работать я смогу по вечерам, а в субботу еще и днем – и если за хорошие деньги, то регулярно.
Толстяк посмотрел на часы.
– Что же, – проговорил он, – тогда нужно повидаться с Чарли Полсоном. Он посмотрит на твои трюки, и через четыре дня у тебя будет ангажемент, ручаюсь. Сейчас поздновато, а завтра вечером я его приведу.
Толстяк выполнил обещанное. На следующий вечер явился Чарли Полсон и целый час изумленно наблюдал, как вундеркинд вычерчивает в воздухе невообразимые параболы, а на следующий вечер он привел с собой двоих крепышей, у которых был такой вид, будто они с самого рождения курили черные сигары и тихо, но страстно переговаривались о деньгах. В следующую субботу торс Хораса Тарбокса впервые был предъявлен широкой публике на гимнастическом празднике в Коулмен‑стрит‑гарденс. И хотя там собралось пять тысяч человек, Хорас совершенно не волновался. Он с раннего детства читал доклады в больших аудиториях и научился абстрагироваться.
– Марша, – проговорил он бодро в тот же самый вечер, – похоже, дела наши пошли на лад. Полсон говорит, что подыщет мне местечко в «Ипподроме», а это означает ангажемент на всю зиму. Ты же знаешь, «Ипподром» – это большой…
– Да, я вроде как слышала о нем, – прервала его Марша. – Только расскажи‑ка поподробнее об этом своем трюке. Это не какое‑нибудь там зрелищное самоубийство?
– Да ерунда это, – невозмутимо откликнулся Хорас. – С другой стороны, если рисковать и погибнуть ради тебя – это не самый желанный вид смерти. Назови мне какой приятнее, я хочу умереть именно так.
Марша потянулась к нему и крепко обвила руками его шею.
– Поцелуй меня, – прошептала она, – и назови «сердечко мое». Я очень люблю, когда ты говоришь «сердечко мое». А еще принеси мне книгу, чтобы было завтра что почитать. Только не Сэма Пипса, а что‑нибудь занятное и несложное. А то я тут весь день с ума схожу от безделья. Думала даже писать письма, да только некому.
– А ты пиши мне, – предложил Хорас, – а я буду читать.
– Да куда мне! – вздохнула Марша. – Знай я подходящие слова, я написала бы тебе самое длинное любовное письмо на свете – и ничуточки бы не устала!
Прошло еще два месяца, и Марша все‑таки очень устала, и несколько вечеров подряд перед публикой в «Ипподроме» представал очень встревоженный, сильно осунувшийся юный атлет. А потом на два вечера место его занял другой молодой человек, который вместо белого выступал в голубом, и аплодировали ему гораздо меньше. Через два вечера Хорас появился вновь, и те, кто сидел ближе к сцене, отметили, каким невыразимым счастьем сияло лицо юного акробата, даже когда он колесом крутился в воздухе, исполняя свой неповторимый, ошеломительный многократный оборот. После представления Хорас рассмеялся в лицо лифтеру и помчался в квартиру, перепрыгивая через пять ступенек, а потом на цыпочках прокрался в тихую комнату.
– Марша, – прошептал он.
– Привет! – Она улыбнулась ему слабой улыбкой. – Хорас, пожалуйста, сделай для меня одну вещь. Посмотри в верхнем ящике моего письменного стола, там лежит толстая стопка бумаги. Это, Хорас, ну вроде как книга. Я написала ее за три этих последних месяца, пока лежала в постели. Я хочу, чтобы ты отнес ее Питеру Бойсу Венделлу, который напечатал в газете мое письмо. Он‑то уж разберется, хорошая это вещь или нет. Я писала так, как говорю, так, как когда‑то написала ему письмо. Это просто рассказ обо всяком разном, что со мной произошло. Отнесешь, Хорас?
– Конечно, дорогая.
Он наклонился над постелью, положил голову на подушку рядом с Маршей и начал гладить ее по белокурым волосам.
– Милая моя Марша, – проговорил он нежно.
– Нет, – прошептала она, – зови меня так, как я тебя просила.
– Сердечко мое, – страстно выдохнул он, – милое, милое мое сердечко.
– А ее мы как назовем?
Прошла минута сонного, теплого счастья – Хорас думал.
– Мы назовем ее Марша Юм Тарбокс, – сказал он наконец.
– А почему Юм?
– Потому что именно он нас с тобой и познакомил.
– Правда? – пробормотала она, изумившись сквозь дремоту. – А я думала, это был Мун.
Глаза ее закрылись, и через минуту медленное, долгое колыхание простыни над ее грудью сказало ему, что Марша спит.
Хорас на цыпочках дошел до письменного стола, открыл верхний ящик и вытащил оттуда стопку густоисписанных, в пятнах от химического карандаша листков. Посмотрел на первый:
Марша Тарбокс
САНДРА ПИПС, С СИНКОПАМИ.
Он улыбнулся. Выходит, Сэмюэль Пипс все‑таки произвел на нее впечатление. Перевернув страницу, он начал читать. Улыбка стала шире, он читал все дальше. Через полчаса он вдруг заметил, что Марша проснулась и следит за ним с кровати.
– Радость моя, – донесся ее шепот.
– Что, Марша?
– Тебе нравится?
Хорас кашлянул:
– Было не оторваться. Очень бойко.
– Отнеси это Питеру Бойсу Венделлу. Скажи, что когда‑то был круглым отличником в Принстоне и можешь отличить хорошую книгу от плохой. Скажи, что эта – экстра‑класс.
– Хорошо, Марша, – проговорил Хорас ласково.
Глаза ее вновь закрылись, Хорас подошел и поцеловал ее в лоб, а потом постоял над ней минутку, преисполненный нежной жалости. После чего вышел из комнаты.
Всю ночь скачущие буквы на тех листках, бесконечные орфографические и грамматические ошибки, равно как и безграмотная пунктуация, стояли у него перед глазами. Он несколько раз просыпался от прилива неодолимого сочувствия к этому порыву Маршиной души выразить свои чувства в словах. Он сполна осознавал его полную беспомощность, и впервые за долгие месяцы в голове у него зашевелились давно забытые мечты.
Он ведь когда‑то собирался написать серию книг с целью популяризации неореализма, как Шопенгауэр популяризировал пессимизм, а Уильям Джемс – прагматизм.
Но жизнь распорядилась иначе. Жизнь хватает людей и загоняет их на гимнастические кольца. Он рассмеялся, вспомнив тот стук в дверь, ту невесомую тень в Юме, то требование Марши поцеловать ее.
– И это все тот же я, – проговорил он вслух с изумлением, лежа без сна в темноте. – Это я сидел в Беркли и безрассудно размышлял, может ли этот стук существовать в отсутствие моего уха. Я – тот же самый человек. Меня могут посадить на электрический стул за его преступления… Бедные бесплотные души, пытающиеся выразить себя через нечто материальное. Марша с ее написанной книгой; я со своими ненаписанными. Сперва мы ищем средства выражения, потом получаем то, что получаем, – тем и довольны.
V
«Сандра Пипс, с синкопами» с предисловием Петера Бойса Венделла, известного журналиста, сперва выходила по частям в журнале Джордана, а в марте была издана книгой. Первый же появившийся в журнале отрывок привлек широкое внимание. Достаточно избитый сюжет – девчонка из городка в Нью‑Джерси приезжает в Нью‑Йорк, чтобы стать актрисой, – был изложен просто, но с удивительной живостью, с очаровательной ноткой грусти, коренящейся в самой бедности словарного запаса, – и в этом была неодолимая притягательность.
Питер Бойс Венделл, который как раз тогда ратовал за необходимость обогащения американского языка за счет включения в него ярких разговорных выражений, стал крестным отцом книги, и его громкое одобрение заглушило робкое недовольство обычных газетных критиков.
За право на журнальную публикацию Марша получила триста долларов, которые пришлись весьма кстати, поскольку, хотя Хорас зарабатывал в «Ипподроме» больше, чем раньше зарабатывала она, крошка Марша испускала громкие вопли, которые, по их мнению, означали одно: ей нужен свежий воздух. В результате к началу апреля они перебрались в одноэтажный домик в округе Вестчестер, где было место и для газона, и для гаража – для всего было место, в том числе и для звукоизолированного рабочего кабинета‑крепости: Марша дала мистеру Джордану торжественное обещание, что запрется там, когда дочь хоть немного сможет обходиться без нее, и станет и далее творить бессмертную и безграмотную литературу.
«Все не так плохо», – размышлял Хорас однажды вечером, шагая от станции к дому. Он как раз взвешивал несколько очередных полученных им предложений: четыре месяца в водевиле за пятизначную цифру и возвращение в Принстон в роли надзирателя над всеми спортивными занятиями. Вот странно! Он когда‑то собирался надзирать там за всеми философскими занятиями, а теперь даже прибытие в Нью‑Йорк Антона Лорье, его былого кумира, совершенно его не взволновало.
Гравий сочно хрустел под его каблуками. Он увидел, что в гостиной горит свет, заметил на подъездной дорожке огромный автомобиль. Наверное, снова пожаловал мистер Джордан, уговаривать Маршу поскорее взяться за работу.
Она услышала звук его шагов, и в освещенном дверном проеме возник ее силуэт – она вышла ему навстречу.
– Приехал какой‑то француз, – прошептала она возбужденно. – Имя его мне не выговорить, но, похоже, умный как не знаю что. Давай‑ка лучше ты с ним поговори.
– Какой француз?
– Понятия не имею. Явился час назад вместе с мистером Джорданом, сказал, что хочет познакомиться с Сандрой Пипс, и все такое.
Они вошли в гостиную, и двое мужчин поднялись им навстречу.
– Здравствуйте, Тарбокс, – приветствовал Хораса Джордан. – А я только что познакомил двух знаменитостей. Привез к вам в гости месье Лорье. Месье Лорье, позвольте представить вам мистера Тарбокса, мужа миссис Тарбокс.
– Сам Антон Лорье? – вскричал Хорас.
– Он самый. Я должен был приехать. Не мог не приехать. Прочитал книгу мадам, и она меня очаровала. – Он порылся в кармане. – Да, про вас я тоже слышал. В этой газете, которую я сегодня читал, упомянуто ваше имя.
Он наконец‑то выудил из кармана какую‑то журнальную вырезку.
– Прочитайте! – проговорил он настойчиво. – Там и про вас есть.
Хорас пробежал текст глазами.
«Весомый вклад в развитие литературы на американском диалекте, – говорилось там. – Ни малейших попыток олитературивания; значимость этой книги, как и „Гекльберри Финна“, состоит именно в этом».
А потом Хорас заметил абзац пониже и, с накатившим ужасом, торопливо прочитал:
«Марша Тарбокс связана со сценой не только как зритель, но и как жена актера. В прошлом году она вышла замуж за Хораса Тарбокса, который ежевечерне развлекает детей в театре „Ипподром“ своими удивительными полетами на трапеции. Говорят, что молодые люди называют себя „Голова и плечи“, имея, несомненно, в виду то, что дополнением к уму и литературному таланту миссис Тарбокс служат сильные и ловкие плечи ее мужа, который тоже вносит свой вклад в материальное благополучие семьи.
Миссис Тарбокс, пожалуй, заслуживает этого давно затасканного наименования „вундеркинд“. Всего в двадцать лет…»
Хорас оторвался от заметки и уставился на Антона Лорье с очень странным выражением.
– Хочу дать вам добрый совет… – начал он хрипло.
– Какой?
– Относительно стука в дверь. Услышите – не открывайте! Пропускайте мимо ушей, а лучше купите дверь с мягкой обивкой.
Благословение
Перевод А. Глебовской
I
На балтиморском вокзале было жарко и многолюдно, и несколько бесконечных, тягучих секунд Лоис простояла у телеграфной стойки, пока телеграфист с крупными передними зубами считал и пересчитывал слова в депеше корпулентной дамы, пытаясь понять, сколько их там – законные сорок девять или фатальное пятьдесят одно.
Дожидаясь, Лоис решила, что не совсем точно помнит адрес, вытащила из сумочки письмо и перечитала еще раз.
«Моя ненаглядная, – говорилось в письме, – я все понял, и счастью моему нет пределов. Если бы я мог обеспечить тебя всем тем, к чему ты привыкла и для чего создана! Но я не могу, Лоис; брак наш невозможен, но невозможно и расставание – как помыслить, что эта бесподобная любовь окончится ничем?
Пока не пришло твое письмо, дорогая, я сидел здесь в полумраке и все думал и думал, куда бы уехать, чтобы забыть тебя навсегда, – может, куда‑нибудь за границу, бродить без цели по Италии или Испании, избывать в грезах боль от разлуки с тобой, там, где в руинах древних, более милосердных цивилизаций я буду видеть лишь отсвет своего отчаяния, – и тут пришло твое письмо.
Моя бесценная, моя отважная девочка, если ты пошлешь мне телеграмму, я встречу тебя в Уилмингтоне – а до того момента стану ждать в надежде, что все мои заветные мечты о тебе сбудутся.
Говард».
Раз за разом перечитывая письмо, она уже выучила его наизусть, но ошеломлена им была по‑прежнему. Она различала в тексте множество незаметных чужому глазу черт его автора: переливы ласки и грусти в его темных глазах, подспудное беспокойство и возбуждение, которое она иногда замечала, когда они разговаривали, одухотворенную мечтательность, от которой разум ее погружался в дрему. Лоис исполнилось девятнадцать лет, она была очень романтичной, любознательной и храброй.
Телеграфист с корпулентной дамой сошлись на пятидесяти словах, Лоис взяла чистый бланк и написала на нем свое послание. Ее решение было окончательным, без всяческих оговорок.
«Такова судьба, – думала она про себя, – так вот все устроено в этом чертовом мире. Если одна лишь трусость удерживала меня от этого поступка, то больше уже ничто не удержит. Пусть все идет своим чередом, и мы никогда об этом не пожалеем».
Телеграфист просмотрел телеграмму:
ПРИЕХАЛА СЕГОДНЯ БАЛТИМОР ДЕНЬ ПРОВЕДУ БРАТОМ
ВСТРЕЧАЙ УИЛМИНГТОНЕ ТРИ ПОПОЛУДНИ СРЕДУ
ЛЮБЛЮ
ЛОИС.
– Пятьдесят четыре цента, – восхищенно проговорил телеграфист.
«И никогда не пожалеем, – подумала Лоис, – не пожалеем никогда…»
II
Деревья пропускали свет на усыпанную солнечными бликами траву. Деревья были как стройные томные дамы с веерами из перьев, которые небрежно кокетничали с уродливой крышей монастырского здания. Деревья были как лакеи, церемонно склонявшиеся над тихими дорожками и тропинками. Деревья, деревья на холмах по обе стороны, раскиданные в виде рощ, лесов и перелесков по всей восточной части штата Мэриленд, тонкое кружево, оторочившее подол желтых полей, тусклый темный фон для цветущего кустарника или диких, необузданных садов.
Росли тут деревья молодые и жизнерадостные, однако монастырские деревья были старше самого монастыря, который по монастырским меркам совсем не был старым. Собственно, он, по сути, и монастырем‑то не был, а только семинарией, но уж пусть будет монастырь, невзирая на викторианскую архитектуру, перестройки времен Эдуарда VII и даже на патентованную, с вековой гарантией крышу эпохи Вудро Вильсона.[21]