— Всюду понатыкали панов! — вдруг рассердился Кривонос. — Только, кто станет на пути — пусть на себя пеняет.
Пропели третьи петухи, на востоке уже давно погасли звезды, и осиротевшая луна побледнела. Над прудом поднимался туман.
Утром Ярина проводила запорожцев далеко в степь. Она была грустна и задумчива. Темные круги легли у нее под глазами, смотревшими теперь печально и тревожно. Страшное предчувствие сжимало ей грудь: на крови свершилось их обручение, среди трупов, видно, и до конца жизнь их будет обагрена кровью... На прощанье она привязала к седлу нареченного красный платочек и, учтиво поклонившись, сказала, как учила ее Христя:
— Счастливого пути, мой пане! Пусть твое сердце будет таким же жарким, как этот платок, — и в бою и в любви, а я... буду ждать. — Голос ее задрожал, и она стиснула губы.
Максим Кривонос искоса взглянул на Остапа, но тот был занят подгонкой стремян, — а может быть, делал вид, что занят, — и сказал нежно:
— Спасибо, моя зозуленька. На платок посмотрю — о тебе вспомню... Ну, на этом прощай. — Он наклонился и горячо поцеловал ее в губы.
Щеки Ярины вспыхнули нежным румянцем, от смущения даже слезы выступили на глазах, и она, чтобы никто из казаков не заметил этого, убежала в степь.
V
Казаки с места взяли в галоп, и очень скоро Пятигоры затерялись за волнистым горизонтом. В степи неутомимо стрекотали кузнечики, на разные лады пели птицы, стаями поднимались журавли, кружились в голубом небе ястребы. То тут, то там сверкало на солнце степное озеро, звеневшее гоготом диких гусей. В воде торчали, словно на колышках, длинноносые цапли, а длинноногие аисты на лугу все время кому-то кланялись. Часто из-под самых копыт вспархивали тяжелые дрофы или стайка куропаток, а то покажется и исчезнет в траве похожий на овцу быстроногий сайгак.
|
Под горячим солнцем степь курилась ароматами, играла радугой красок. Словно свечи, желтым цветом горели высокие дроки, нежно белели ромашки, из травы выглядывал катран, а понизу стлалась рута-мята. Шелковым блеском переливался ковыль.
Погруженные в думы, запорожцы ехали молча. Их степные кони, худые и длинноногие, с маленькими головами и черными глазами, не бежали, а будто скользили по траве. В струящемся от зноя воздухе мелькали курганы. Выйдет на такой курган казак, посмотрит вокруг — и видит на версту, если кто в степи появится. Кое-где, на трех рассохах высились маяки. Вверху, на помосте, сидел казак и наблюдал за степью. Как только появлялись татары, казак поджигал сноп соломы, а сам удирал на коне. Огонь виден был за тридцать верст, и следом за ним зажигались другие маяки. Через короткое время вся Украина знала уже о появлении врага. Но теперь враг проник в самое сердце. Ослепленная гордыней шляхта даже мысли не допускала о признании каких-либо человеческих прав за теми, кто был невысокого рода, и наперебой захватывала земли. За эту землю казаки платили своей кровью, пролитой в боях с татарами на Диком поле, а паны считали ее своей собственностью только потому, что имели родовитых предков.
Кривонос громко вздохнул.
— Ты как считаешь, Остап, не передумает?
Остап был погружен в мечты о Ярине, полонившей его сердце. Он уже был помолвлен с девушкой из Корсуня, красивой, казацкого рода, и, казалось, больше всего на свете любил свою кареокую Марту. А вот увидел Ярину, и сердце словно огнем запылало. Еще никогда оно так не билось от одного только взгляда больших с поволокой глаз, от бархатистого голоса, от легких движений. Но не он стал ее избранником... Только нет, этому не бывать! Дело не дойдет до свадьбы! Чтобы обвенчаться в пост, нужно иметь разрешение владыки. Поп иначе не согласится, а тем временем Максим уедет... У Остапа вырвался неожиданный вопрос:
|
— А зачем она тебе такая, пане атаман?
Кривонос захлопал глазами, затем пригляделся внимательнее и улыбнулся в усы.
— Я о Хмельницком говорю! Если у него казацкая душа, то до каких же пор он будет дули в кармане показывать?
— У него спроси! — рассердился Остап, покраснев оттого, что Максим раскрыл его помыслы.
— И спрошу! А если будем дольше ждать, паны столько нагонят кварцяного войска, что и пикнуть нельзя будет.
— Надо думать, у Богдана Хмельницкого свой ум есть!
— Да ведь и у него болит душа из-за людского горя. Разве я его не знаю?
— Ты думаешь лишь о горе, а он, наверно, еще и обстоятельства в расчет берет.
— Обстоятельства подходящие, Остап, да вот опора не та. Слыхал, что говорили косцы в поле? Сила — в народе. Кто с народом — тому и обстоятельства всегда будут на пользу. А мы на Варшаву оглядываемся, просим, чтобы нашим салом да по нашим же губам помазали. Подумать только — чего нам не хватает? Земли немереные, люди работящие, ума не занимать стать, а силы хватит еще с другими поделиться!
— Видно, только человека надо, который бы понимал, чего нам нужно.
Максим Кривонос был поражен этими словами и с благодарностью посмотрел на своего товарища...
|
— Это мудрее, чем ты сам думаешь. Твоя правда — такого человека нам и не хватает.
Он снова углубился в свои мысли и потихоньку запел:
Ой, полем, полем Килийским,
Битым шляхом Ордынским...
Ему стали подпевать и другие:
Гей, гулял, гулял казак, убогий бедняк, семь годов и четыре,
Да пали под ним аж три коня вороные,
На казаке, горьком бедняге,
Три сермяги,
Епанча на нем рогожная...
Кривонос умолк, а потом неожиданно спросил:
— Тебе понравилась моя дивчина? Правда, хороша она?
Остап исподлобья посмотрел на него сердитым взглядом. Тяжкий вздох рвался у него из груди, и, чтоб не заметили, он огрел плетью коня и поскакал вперед. Кривонос нахмурился.
— Уж не влюбился ли? Тю на тебя. А Марта?
Остап оглянулся и уже угрожающе крикнул:
— Не насмехайся, пане атаман, плохо будет!
— Теперь вижу, что нужно тебе побывать в Корсуни...
На казаке бедном сапоги-сафьянцы:
Видны пятки и пальцы,
Где ступит, босой ногою след пишет.
А еще на казаке, убогом...
— Стой!
Кривонос поднялся на стременах. В ложбине над высоким кустом травы встревоженно кружили чайки.
— Посмотрите, хлопцы, что там! — сказал Кривонос. — Обскачите вокруг.
Джуры поскакали в ложбину. От куста дорожкой заколыхался потревоженный снизу ковыль.
— Перенимай, перенимай, Остап!
Дорожка поползла в другую сторону, но оттуда скакал джура. Ковыль затрепетал на одном месте и затих.
— Человек! — крикнул джура.
— Татарин?
— Да нет... А ну, вставай!
Из травы поднялась косматая голова и вновь спряталась.
— Ведите его сюда!
Остап концом сабли пощекотал лежавшего, и тот мгновенно вскочил на ноги.
Перепуганный насмерть человек предстал перед Кривоносом. На голом теле была только рваная свитка да холщовые штаны. Босые ноги, потрескавшиеся и черные, были покрыты свежими ссадинами.
— Ты кто такой? — спросил Кривонос.
Человек забормотал что-то невнятное.
— Как ты сюда попал?
Человек бросился на землю.
— Помилуйте, паночку, помилуйте!
— Да ты на бойся, здесь нет панов!
— Помилуйте, я заблудился в степи, а пан послал...
— Да встань, запорожцы этого не любят!
Человек смерил всадника быстрым взглядом, в его глазах сверкнула надежда. Он поднялся на ноги, но, взглянув на Кривоноса, снова умоляюще сложил руки.
— Я бедный хлоп!
— Врешь! Вон какое пузо наел!
Казаки захохотали: из-под свитки торчали ребра, как зарубки на вальке.
— Признавайся, куда идешь? Может, на Сечь? Так мы тебе дорогу покажем. Как прозываешься?
— Прелый, пане!
— А мы тебя уж Голым прозвали, — сказал Мартын, угрюмый джура. — Православный или униат?
— Греческой веры!
— Перекрестись.
Прелый стал часто креститься.
— И «отче наш» знаешь?
— Знаю, и «верую» прочитать могу.
— Значит, наш. Сказано: казак — правдивая душа — ни рубахи, ни кунтуша.
— Ну, теперь рассказывай, Голый: почему ты здесь волков пугаешь? — снова спросил Кривонос.
Прелый уже немного опомнился, но вполне открыто говорить еще не решался.
— Окропи его, Мартын, горилкой. Вишь, отощал человек, слова не вытянешь. Ты, может, из лесу?
Глотнув водки из Мартыновой баклаги, Прелый наконец поверил, что перед ним настоящие запорожцы, и уже важно ответил:
— Может, и из лесу, не знаю, как тебя величать.
— Люди Перебейносом величают, а на Сечи — Кривоносом прозвали.
Прелый растерянно улыбнулся.
— Рассказывай! Кривонос в Черном лесу сидит. Он такой!.. Как посмотрит, так на сажень под землей увидит!
— Правда твоя, вижу, что к Кривоносу шел. Атаман послал?
— Ну да, — смущенно проговорил Прелый.
— А как его зовут?
— Гайчура Савва. — Но вдруг спохватился: — А ты откуда знаешь, что он атаман? Мы только на прошлой неделе поставили его.
— Я же на сажень под землей вижу. А чем Беда вам по сердцу не пришелся?
— Беда только о себе думал. Нам рожки да ножки, а все остальное себе. И с панами был милостив: побьет, да и отпустит. А мы так думаем: ты пану не дашь помереть, пан тебе не даст на свете жить. Вот Савва, тот подругому с ними разговаривает: голову с плеч — и будьте здоровы.
— Когда до лесу доедем?
— Смотреть — близко, да идти далеко. Завтра будем.
Прелого взяли в седло к Мартыну и поехали дальше.
— Перебил ты нашу песню. — И Мартын снова запел:
... А еще на казаке, убогом бедняке,
Шапка-мерлушка —
Дырка с опушкой,
Травою сшита,
Ветром подбита...
Ночевать остановились на кургане. Нагретая за день земля дышала теплом, а поверх нее тянуло приятной прохладой. От красной луны степь покрылась позолотой, где-то надрывалась выпь, кричал коростель, насвистывали сурки, трещал кузнечик, стреноженные кони фыркали в траве, над которой чернели только их спины.
Казаки, подложив седла под головы, расположились на плоской вершине кургана. Прелый принес в поле земляники и тоже прилег возле казаков. Остап должен был сторожить и сидел, заглядевшись на небо. Над их головами в синей бездне тянулся усыпанный золотой пылью Млечный Путь. Ярко мерцали Близнецы, прямо над головой Дева несла воду на коромысле, а впереди блестел Крест.
Вдруг над степью что-то тоскливо застонало. Кони мотнули головами.
Прелый испуганно перекрестился.
— Душа грешника просит спасения!
— Ну, так, значит, панская, — равнодушно отозвался Мартын.
— А может, оборотня неотпущенного? У нас на хуторе был один человек, который мог в оборотня превращаться...
— А ты откуда будешь? — перебил его Мартын.
Прелый только и ждал этого вопроса.
— О Протасе — слыхали, может, о таком? Из-под Канева? Еще не так давно был он простым казаком, а лет десять назад воротился из похода с большими деньгами... Где он их раздобыл — разное говорят. Сразу завелись у него и кони и челядь. Я конюшим служил. В троицу съехались к Протасу гости. Компанию водить стал он только с шляхтой — все паны да канцеляристы. После обеда этот Протас с ними — к лошадям, да белым платочком по крупу одну — раз! А я чистил ее хорошо, но ветер на дворе был — пыль и села. Как закричит мой Протас, точнехонько, как сосед шляхтич: «Пятьдесят горячих!» — и сам за плеть схватился.
Обидно мне стало: пусть бы уж шляхтич, а то свой же брат, православный.
«Нет, говорю, пане Иван, не бывать тому!» — и вилы ему в живот, а сам через плетень да в лес... И каждый у нас так... Нам с панами не по пути...
Вскоре все уснули, только Остап сидел, подперев руками голову, и вздыхал.
— А тебе почему не спится? — спросил Прелый, которого допекали комары.
— Сон не берет.
— Это у тебя бессонница, казаче! Нужно зачерпнуть воды из девяти криниц по девять раз из каждой, потом сложить костер из сучьев и девять раз отгасить... угли...
— А с чего она приключается, бессонница?
— Может, дивчина тужит.
Остап встрепенулся, пересел к Прелому и приглушенным голосом спросил:
— Ты правду говоришь?
— Ежели угадал — значит, правду.
— Тужит. Может, и тужит — да что с того!
— А ты дай ей цветка любистка напиться. Навек соединит!
— Мы и так уж соединены.
Остап громко вздохнул и снова пересел на край кургана.
Луна стояла уже над головой. На травах самоцветами сверкала роса, притихли птицы, и звонкая тишина обняла серебристую степь.
VI
На второй день в полдень казаки увидели лес Лебедин. Синей тучей тянулся он до самого горизонта. Измученные зноем, кони, почуяв лесную прохладу, уже без понуканий бежали в тень. Едва приметная тропа, вытоптанная зверем, извивалась под ветвистыми дубами, между диких груш, по густому орешнику, колючему боярышнику, среди папоротника, достающего всадникам до колен. Поваленные бурей деревья беспорядочно громоздились на дороге, как трупы на поле боя.
Хотя солнце ярко светило, но под зеленым шатром и днем стояли влажные сумерки. Глубокую тишину не нарушал ни беспрестанный шелест листьев, ни треск сучьев, по которым солнечными зайчиками прыгали золотистые белки, ни фырканье ежей, часто переползавших тропинку. Степные кони при каждом шорохе нервно прядали ушами, а когда в орешнике послышался треск, они испуганно захрапели и шарахнулись в сторону.
Максим Кривонос, очутившись в лесу, тоже настороженно оглядывался вокруг. В степи или на воде было спокойнее — там враг на виду, каждое его движение можно предупредить, — а в лесу казаки вздрагивали при каждом таинственном звуке, даже если это птица задевала ветку дерева.
— Диких кабанов здесь очень много, — сказал Прелый. — Злющие, анафемы! Как увидишь свинью, скорее лезь на дерево, а то хрю-хрю, чавк-чавк! Так рылом и прет. С ног свалит и давай рвать.
Впереди послышалось кваканье лягушек. Тропинка привела к болоту с ржавой водой. Оттуда тянуло тяжелым духом, тучами вилась мошкара, а от лягушек, казалось, кипела вода. Прелый пошел впереди, ногами нащупывая невидимую тропинку, скрытую осокой и аиром [ Аир – болотная трава ].
На маленьком островке, окруженном водой, в ивняке неожиданно застрекотала сорока. Прелый хитро улыбнулся казакам и точно так же застрекотал в ответ. Над кустами показалась голова и уставилась на всадников.
— Не узнаешь, что ли? — спросил Прелый.
— А кто с тобой?
— Такие, что и сами дорогу найдут!
— А пусть скажут: где больше всего крестов?
— Клубок есть? — вместо ответа спросил Мартын. — Мы тогда покажем!
— Проезжайте!
За болотом тропинка пошла по оврагу. Он становился все глубже и глубже, деревья, увитые хмелем, стояли здесь зеленой стеной, и только кое-где сквозь ветки проглядывала синева неба. Охрана теперь закуковала кукушкой, да так натурально, что Прелый даже не обратил на это внимания. Кривонос довольно улыбнулся: «Научит беда коржи с маком есть», — и громко закуковал сам в ответ.
— А ты чего же молчишь, чертов глухарь? — вдруг раздалось над головами всадников, и кривая палка полетела с дуба прямо в Прелого.
На толстом суку, свесив ноги, сидели два парубка. Прелый почесал спину и, оправдываясь перед Кривоносом, сказал:
— Я еще и виноват! Разве вам на этом дубе караулить приказано? Возле камня нужно!
— Там ксендза повесили, а мы другой веры. Кого ты ведешь?
— Таких, что и тебя поведут!
Наконец впереди золотыми пятнами заиграло солнце, и тропинка вывела на широкую поляну. В центре поляны они увидели рыдван, в который заглядывали повстанцы.
— Кого-то захватили! — воскликнул Прелый и побежал к толпе.
Казаки остановились. Под дубом, ветви которого достигали чуть не середины поляны, стоял шалаш, укрытый шкурами. Возле него на выпряженном возу сидел парубок с самопалом. Между деревьями прятались шалаши поменьше, крытые лопухами или камышом. На ветвях сушилось белье, звериные шкурки, вялилась рыба. Вблизи шалашей паслись стреноженные кони. Пахло дымом, который вился над кустом калины.
Прелый прибежал назад радостно взволнованный.
— Пана поймали. Какого-то вельможного. Говорят, из самой Варшавы вез что-то к хану.
— А где он? — встрепенулся Кривонос.
— На кол уже посадили!
За Прелым подошли другие лесовики и подозрительно, не скрывая враждебности, стали рассматривать незнакомых всадников. Казаки тоже впервые встретились с повстанцами. Вид у них был изнуренный, были они в рваных рубахах и штанах, босиком или в прелых лаптях. Кое у кого на плечах вместо рубахи была женская кофта или остатки жупана, некоторые не имели и того, из лохмотьев поблескивали загоревшие дочерна тела. Люди держались независимо и вызывающе. Несколько человек выделялись светлыми бородами и такими же волосами с пробором посредине.
— А ты откуда, такой голубоглазый? — спросил Кривонос парня.
— Разве приметный? — весело ответил парубок в длинной рубахе, низко подпоясанной. — Из-под Путивля убежал.
— Не поладил с кем, что ли?
— Князь Долгорукий не хотел со мной ладить, а мы люди смирные: когда спим — хоть верхом на нас езди.
— Ты хоть знак какой-нибудь панам оставил?
— Побьем ваших, пойдем бить наших — вот это и будет им знак. Чтоб на всю жизнь запомнили.
— Где же ваш атаман? — спросил Кривонос, которому все больше нравились лесовики.
— А зачем вам знать? — настороженно отозвалось несколько голосов. — Пан ему какую-то загадку загадал, он сидит, голову ломает. Может, вы отгадаете. А то лучше и не ходите — дядько Савва не посмотрит, что вы знатные. Вишь, у каждого штаны, да еще и сапоги. Дайте нам хотя бы одни.
— Что же вы так плохо стараетесь, что и на себя не заработаете! Разве мало панов?
— Далеко!
— А может, жалеете?
— Жалеем, что никак не доберемся до них. Если бы нам братья запорожцы помогли — хотя бы оружие дали, — мы бы тогда и кварцяного войска не испугались.
— Да это видно, еще и сами напугаете! А оружие легче добыть, чем за него взяться. Ведите к атаману.
Максим Кривонос передал коня джуре и, разминая ноги, направился к шалашу атамана. Лесовики не спеша расступились, и он увидел в шалаше плотного мужчину, подстриженного в кружок, с проницательным взглядом карих глаз на сухом лице. Загорелые щеки были покрыты колючей, уже седеющей бородой. Он сидел на пеньке. Толстое бревно, поставленное на попа, служило столом. Гайчура обедал.
— Челом, пане атаман!
Атаман продолжал сосредоточенно есть.
— Челом, говорю, тебе, пане атаман! — вторично, уже более громко сказал Кривонос, и лицо его покраснело, словно от натуги.
Атаман повернул голову и сверкнул на казаков сердитыми глазами.
— Панов я на кол сажаю, а здесь праведные люди!
— Вот это наш разговор. Ты за Кривоносом посылал?
— Слыхал, что он за бедных стоит. Сам родом из таких, как мы. А ты так, значит, меня слушаешь? — обратился он к Прелому.
Хотя атаман и не повышал голоса, но Прелый предусмотрительно спрятался за казаков.
— Привел тебе Кривоноса, а ты еще и сердишься!
Савва недоверчиво осмотрел Максима.
— Так это ты? А Перебейнос — тоже ты? Покажи знак!
— Писаный или на кулаках?
— Ну, так заходи. А вы, хлопцы, отведите коней попастись... Да расседлайте их, коли не спешите.
Кривонос зашел в шалаш и присел на свободный пень.
— Кого поймал?
— Говорит, мол, приближенный короля, к хану будто бы посланный.
Голос у Саввы Гайчуры был спокойный, тихий. Говорил он медленно, обдумывая каждое слово, понятно и убедительно.
— Имя свое сказал? Как прозывается?
— Не успел сказать.
— Ты хоть бумаги забрал?
— На, посмотри, раз уж ехал к крымскому хану, так не ради прогулки. — И Гайчура вытащил из-под сена, служившего ему постелью, сумку из красного сукна.
В сумке было уже распечатанное письмо, чистая бумага, гребешок и деньги — несколько сотен. Кривонос взял письмо, все остальное вернул обратно.
— Читал?
Савва засопел.
— Я и так знаю, что все это на нашу погибель.
— Посол же небось имел охранную грамоту от короля?
— Может, вон та картинка?
Грамота уже украшала стенку шалаша.
— Это для коронных, а мы теперь беззаконные.
Кривонос, прочитав бумажку, сжал ее в кулане и со злостью ударил по бревну.
— Как лошадьми, барышничают нашим братом, анафемы! Только не вовремя вздумали... А что он тебе сказал?
— Не хотел рядом с кучером на кол садиться.
«Я уроджоный шляхтич», — говорит.
— Ну, туда ему и дорога! — сказал Кривонос атаману. — Много ли вас, беглецов? Давай об этом поговорим. Что намерены дальше делать?
— Видел, сколько груш уродило? Вот так и хлопов по лесам! Найдешь нас и в Черном лесу, и в степях... А дальше как быть — посоветуй, коли есть голова на плечах.
— Вместе надо собираться и за дело!
— У панов сила, у них пушки, а мы кулаками орудуем.
— Э-э, знаешь ли, добрый человек, дружные сороки и змия посадят.
Гайчура сначала озадаченно замигал глазами, потом посмотрел на Кривоноса недоверчиво, нерешительно улыбнулся и, только когда на лбу разошлись морщины, кивнул головой.
— И посадят, посадят! Только скажи братам, что у нас все паны одной веры: не нашей. А за разумное слово — пусть тебе бог век продлит. Поешь кваску!
Кривонос даже улыбнулся в усы, заметив перемену на лице вожака повстанцев.
... Савва Гайчура когда-то пришел «на слободу», к пану Сенявскому. Тогда еще село Левухи, на Брацлавщине, было маленьким хутором. Прошло лет пятнадцать, в столб на земле, отведенной Гайчуре, был забит последний колышек, и «свободам» пришел конец. Гайчура должен был теперь отбывать барщину, как и все посполитые. Попытался он убежать снова куда-нибудь «на слободы», но не добрался и до соседнего хутора, как гайдуки Сенявского настигли его и, заковав в кандалы, привели назад.
— Что, хлоп, — спросил его дозорец, — надоело так работать? Будешь теперь в браслетах ходить. Дайте ему пятьдесят плетей на память!
Гайчуру потащили на конюшню и за то, что он стойко держался, ни разу не крикнул, еще добавили двадцать пять ударов.
— Пусть теперь жена подорожник кладет. Припекает, хлоп?
— Припекает, — сказал Гайчура. — Как бы и вам не стало жарко!
Хотя вся спина покрылась струпьями, Гайчура должен был ходить на работу. Он решил снова бежать, но однажды вечером зашел к нему сосед с новостью: пан Сенявский все свои поместья сдал на четыре года в аренду Важинскому.
— Теперь будут, верно, другие порядки заводить.
— Чтобы мы унию приняли?
— Об унии не слыхал. Собираются, говорят, мед варить, горилку гнать, скот откармливать.
— Нашими руками!
— Уж это так!
— Ну, пускай арендатор и работает, — сказал Гайчура. — На себя буду хоть день и ночь трудиться, а на пана пусть дураки работают.
— Э, разговоры! Попросись в гуртовщики: говорят, арендатор будет гурты перегонять, так, может, и бежать не захочешь. Оно ведь хорошо только там, где нас нет, а хлопам, видно, на роду написано, чтобы на пана работать.
— Не всегда так было.
— Теперь панов больше развелось.
— Паны тоже голыми родятся. А ты уже нанялся?
— И о тебе с приказчиком говорил.
Гайчура был поставлен погонщиком волов. Два раза в год длинные вереницы возов, запряженные серыми волами, с Брацлавщины ходили на Гданск. Кованые коломыйские возы были полны воску, меда, шерсти, сала, шкур и горилки. В Гданске приказчики Важинского набирали разных сластей, вина, сахару, фарфоровых изделий, тканей, железных товаров и все это развозили по ярмаркам.
На пасху Гайчура прибыл с обозом на Холмщину. В местечке Грубишеве была ярмарка. Издавна здесь стояли две православные церкви, но епископ холмский, насаждая унию, еще в пост выгнал попов, обе церкви перекрестил в униатские и опечатал. В пасхальную субботу к церкви на рыночной площади начали собираться мещане.
Обоз Важинского ночевал на заезжем дворе, напротив церкви. Увидев на площади людей, которые почему-то суетились у входа в церковь. Гайчура направился туда. Когда он вошел за ограду, горожане уже срывали печати и разбивали замки. Был тут монах, который ободрял толпу то стихами из священного писания, то длинной бранью по адресу униатов. Заправлял всем бондарь по имени Яцько Сухой. Сорвав печати, он бросил их на землю и открыл дверь. На колокольне зазвонили во все колокола, и толпа с монахом во главе вошла в церковь. Чтобы изгнать униатский дух, горожане принялись обмывать ризницу и стены. Сапожник Охрим схватил дары и, пританцовывая, стал втаптывать их в грязь. То же самое шорник Климко сделал с антиминсом [ Антиминс – церковное покрывало с картиной, изображающей «положение Христа во гроб» ], а землю, насыпанную униатами на гробницы, с бранью выбросил за дверь. Несколько горстей земли вынес из церкви и Гайчура.
Хор на клиросе все время торжественно пел молитвы.
Когда монах вышел уже в ризах из царских врат, чтобы начать службу божию, в церковь ворвались монастырские служки с келепами [ Келеп – палица с металлическим обухом ] в руках и католические монахи с дубинами и начали избивать горожан. Гайчура, оказавшийся здесь случайно, хотел было выйти из церкви, как вдруг один монах огрел его по голове дубиной. Он разозлился, схватил монаха за горло. Монах только подергал ногами и умолк, но на Гайчуру набросилось уже несколько монастырских служек и стали угощать его келепами.
Очнулся Гайчура только в тюрьме. В одной яме с ним сидели и бондарь Яцько, и сапожник Охрим, и шорник Климко, и еще человек двадцать горожан. Гайчуру горожане не знали, но по одежде видели, что он посполитый, и потому никто не был опечален его бедой. По их разговорам он догадывался, что все это кончится плохо и для многих горожан и для него.
— Унию принимать надо, — сказал сапожник Охрим, — и тогда на нас не будет вины.
— Чтобы черту душу продать? — впервые отозвался Гайчура.
— У черта и римско-католических душ хватает! — Сапожник подсел к Гайчуре ближе. — О тебе есть кому просить епископа?
— Кому же еще просить, как не жинке.
— Нужно, чтобы уроджоные просили. Пан у тебя добрый?
— Когда спит!
— Тогда только за деньги сможешь голову выкупить.
— Две гривны заработал за зиму.
— Это и на мизинец не хватит. Плохо, человече, разве только уния спасет.
— Ты мне об унии не говори, а то у меня кулак смерти не ждет, разок стукну — и готово. Добрые кулаки!
— Если бы и голова такой была, можно было бы рискнуть, — и Охрим таинственно подмигнул.
... Приговор люблинского трибунала объявили подсудимым только после жатвы. Бондарь и сапожник были приговорены к сожжению; Гайчуре и шорнику присудили отрубить головы. Прочие горожане должны были выкупить свои головы у епископа по сто гривен и возвратить униатам церковь.
Бондарь Яцько, наверно, не ожидал такого страшного приговора — он побледнел, икнул и словно проглотил язык. А сапожник только выругался. Гайчура молча кусал кончики усов и напряженно думал над словами сапожника.
На другой день к осужденным пришел кафедральный проповедник. Первым упал перед патером на колени сапожник Охрим и начал отбивать поклоны.
— Согласен ли ты, грешник, отречься от схизмы и пристать к святой унии с римской церковью? — спросил проповедник.
— Согласен, отче, помилуйте!
Среди осужденных поднялся шум, они с кулаками бросились на Охрима.
— Кто еще согласен стать на путь праведный и уготовить себе царствие божие? — поднял крест проповедник.
Наступила тишина. Вдруг Яцько-бондарь полез на стенку и закукарекал петухом. Гайчура, не глядя ни на кого, пробормотал:
— Я тут посторонний, я с Брацлавщины.
— Отрекаешься от схизмы, грешник?
— А разве без этого нельзя? Вон, видите, бондарь уже на стопку дерется.
— Принимаешь унию? На колени стань, быдло!
Гайчура засопел, будто тащил воз, и опустился на одно колено.
— А меня отпустят?
Проповедник завернул крест в епитрахиль.
— Вы должны завтра прийти в ратушу с женами и детьми. Оденьтесь по-праздничному, а сверху прикройтесь рубищем.
— А если на мне рубаха рванее рубища, — сказал Гайчура, — может, ее сверху надеть?
Проповедник исподлобья зло сверкнул глазами.
— Делайте так, как приказал преподобный отец епископ! Из ратуши со свечами в руках по двое пойдете через весь город к церкви святого креста. Там вас встретит перед оградой отец архипресвитер; упадите на колени, а когда спросит: «Кто вы, откуда пришли и чего хотите?» — скажите, что вы овцы, непослушные своему пастырю, но теперь, покаявшись, вы пришли просить очищения от схизмы и принятия в унию. Когда отец архипресвитер отпустит ваши грехи, тогда только вы будете приняты в унию, а святой отец епископ похлопочет, чтобы с вас сняли провинность. Вас же, окаянных, — сказал он остальным, — ждет на том свете геенна огненная!
Бондарь Яцько собакой подвывал ему в тон.
Гайчура сбежал, как только его привели в ратушу. Зиму скрывался на хуторах, а весной расспросил дорогу в лес.
Он не стал обо всем этом рассказывать Кривоносу, и другие не знали этого, как не знали, почему дядько Савва так ненавидит униатов.
VII