— Не толста ли будет дубинка, пане старшой?
— Примеряй на себя! — огрызнулся Ян. — Погоди, еще заплачешь.
— А бывает, что чеботарь шьет чеботы на одного, а носит другой.
Ян замигал глазами, затем подозрительно оглянул хутор. Мертвая тишина заставила его насторожиться, он нетерпеливо поглядел на погреб. В это время во двор вошел Гордий. Он с кургана видел, как с хутора выехал воз к оврагу, видел, как скакали всадники, а когда двинулся к оврагу Гнат Верига, он тоже спустился в балку. Но Верига все не приходил, и Гордий пополз обратно к хутору. Он заметил гайдуков и уже догадался, что за гости, но не мог понять: с чего это Верига вздумал, тесать колоду? Это будничное занятие успокоило его, и он отважился выйти из засады.
— Кто ты такой? — спросил Ян.
— Сосед, пане старшой, — ответил Верига. — С поля возвращаются люди. Теперь, должно быть, и все скоро придут.
— А что, много тут хлопов?
— Да вам не придется трудиться закапывать кол и меня подсаживать, сами управимся. Начинай, Гордий, яму копать. Не верят паны-ляхи, что ротмистр поехал от нас на другой хутор, который к югу.
Гордий украдкой взглянул на Веригу, кое о чем догадался по его злой усмешке и кивнул головой.
Ян начал нервничать, крикнул гайдуков. Из погреба доносился шум, но никто не выходил. Юзек подождал еще немного и сам полез в погреб.
Уже надвигался вечер, а Верига, прислушиваясь к тому, что делается в погребе, все еще тюкал топором, старательно вытесывая острие, локтя в три длиною. Ян чем дальше, тем все больше беспокоился: распряженные кони разбрелись, оружие гайдуков тоже было раскидано по двору, а сколько на хуторе могло быть людей и что за люди, он не знал. Они могли вернуться каждую минуту, кто-то уже шел по гребле. Тревожило его и поведение Вериги, который спокойно пересмеивался с Гордием.
|
Маленькая фигурка в белой свитке и белой косынке повернула ко двору. Это была Христя. Она, как и Гордий, никак не могла взять в толк, почему не идет Верига, а потом застрял и Гордий. Ян подошел к погребу и сердито приказал, чтоб все выходили.
Первый гайдук, который выбрался на свет, сразу затянул песню, покачнулся и тут же распластался на земле. Второй и третий смогли еще выйти на середину двора, а остальные не в состоянии были даже вскарабкаться по лестнице, только Юзек, хотя и пошатываясь, держался еще на ногах.
— Ну, пане Ян, — сказал Верига, расправляя спину, — пощупай руками — гладенький вышел кол? Три дня проскулишь?
Ян побелел, глаза у него стали круглыми и забегали, как мыши, но вкрадчиво улыбнулся и даже примирительно потрепал Веригу по спине.
— Но пан бардзо шутить умеет. Верно, для мельницы кол тешет?
Верига ничего ему не ответил.
— А ты, лупоглазый, давно в Чигирине был?
Юзек напыжился.
— Это так галаган с паном разговаривает?
Ян перебил его:
— Лайдак, напился хозяйской горилки, да еще нос дерешь. Пан спрашивает — так отвечай!
— А что? Был. За неделю до Петра был, когда твоя девка... Слышь, пане Ян, ну и краля... О-о... Юзек молчит, уже молчит!
Верига даже кулаки стиснул, но только заскрипел зубами и про себя сказал: «Ничего, ты у меня заговоришь. Теперь я знаю, у кого спрашивать про Ярину».
Христя подошла и сказала:
— Или мне почудилось, что-то за прудом будто перед самым носом перебежало. Ваши все тут?
— Тебе то послышится, то привидится, — сказал Верига. — Иди собери ужинать. Видишь, холуи устали с дороги и на ногах не стоят, а мы татар поджидали.
|
Христя покачала головой и направилась к крыльцу. Над хутором уже спустились сумерки, и пустые хаты, казалось, утопали в зеленом тумане. Вдруг в одной из крайних хат блеснул огонек. Верига по привычке подумал, что это Маланка затопила печь, но тут же вспомнил, что в том конце никого не осталось, уехала и Маланка, а Мусий еще не возвращался из оврага. Через минуту хата уже горела, как свечка, и багровые отсветы заиграли на белых стенах соседних хат, на побледневших лицах людей. Верига опрометью бросился к дубовым воротам и задвинул засов, а Гордий стал поспешно заряжать мушкет. Ян истерически завопил:
— Пане Верига, ради бога, сжальтесь! Я же...
— Дурень! Татары набежали, поднимай своих лайдаков!
В это время вспыхнула еще одна хата, а вокруг хутора, точно шакалы, на разные голоса завыли и закричали ордынцы.
Ров с частоколом вокруг Веригиного двора был надежной защитой от верховых, даже от пеших, если бы всюду стояли люди хотя бы с косами. Но гайдуков невозможно было растормошить, а вчетвером нельзя было толком оборонить даже ворота. В них уже били кулаками и кольями, а несколько островерхих шапок разом показалось над оградой справа и слева от ворот. Во двор полетели стрелы. Верига выстрелил, одна голова с криком провалилась в темноту.
Выстрелы из ружей напугали, должно быть, татар. Они перестали ломать ворота, не лезли уже на вал, даже не слышно стало их хриплых выкриков. Но Верига знал, что теперь ордынцы ринутся через сад, где между деревьями уже невозможно будет за ними уследить. Оставив у ворот двоих. Верига с Юзеком побежали за хату.
|
На пороге хаты стояла, как привидение, в белой свитке и белой косынке Христя. В руках она держала икону и громко повторяла обрывки молитв:
— От врага и супостата... сохрани...
Верига тоже бессознательно начал шептать:
— От врага и супостата... — и тут же что есть силы рубанул какую-то тень, выросшую как из-под земли.
Татарин пискнул и упал, рассеченный надвое, но в руках другой тени блеснула под огнем сталь, и теперь на траву упал Юзек. Гнат Верига увидел, что вишенник был уже полон ордынцев. Они копошились между деревьями, точно раки в миске.
— Джаур, джаур!.. — раздавалось вокруг.
Верига стал отступать под защиту амбара. Пока он пятился, несколько ордынцев уже мелькнуло во дворе. Верига услышал один выстрел, другой, потом вскрик Гордия, а за ним возглас:
— Кусаян. Кусаян!
Верига наконец уперся спиной в рубленую стену. На него наступали с саблями трое степных разбойников, а четвертый пытался, как на дикого коня, накинуть на него аркан. Прямо перед его глазами чернели двери хаты, где на пороге все еще стояла с иконой Христя. Пожар стал погасать, и на дворе сгустилась тьма. Верига успел уже зарубить первых трех татар, а остальные накинулись на гайдуков, которых нашли в погребе. Но тут стрела пронзила Вериге щеку, от другой он успел уклониться, упал на четвереньки и исчез под амбаром, откуда можно было скрыться в степь.
Теперь во всем дворе оставалась одна Христя. В свете загоревшегося сарайчика ее белая фигура вырисовывалась, как на иконе. Высокий, статный ордынец бросился к хате, но Христя подняла навстречу образ и, как заклятие, произнесла:
— Сгинь, басурман, яко дым, перед господом!
Ордынец, пораженный ее решительностью, а может быть, и непонятными, но магически звучащими словами, остановился. Он не похож был на остальных татар ни лицом, ни волосом. У татар черные, жесткие космы торчали, как конская грива, а этот ордынец был светлый, из-под шапки выбивались белые, как лен, пряди. Он хотел что-то сказать, но, заикаясь, с трудом произнес только одно какое-то непонятное слово. Христя вздрогнула, упустила икону и, вцепившись в ордынца руками, стала всматриваться в каждую черточку его лица. Сзади захохотали, кто-то сказал:
— Баба бабу держит, ай, Кусаян!
Христя вдруг припала к его руке.
— Касьянко, сыночек!
Но у Касьяна глаза уже налились кровью. Он выхватил из ножен кинжал. Христя отшатнулась.
— Сын, отуречился? Прокляну!
Но тут подбежал другой татарин и ударил ее кривой саблей. Христя упала на землю. Касьян, как бы проснувшись, наклонился над ней и диким взглядом уставился в закрытые глаза, но татары уже толпой ворвались в сени и закружили его в черном вихре.
ДУМА ПЯТАЯ
Как сошлися побережцы, думают да судят:
— Уходить на Луг мы, други, верно, нынче будем.
На Лугу засядем в шанцы, станем защищаться.
Чтобы вере христианской не погибнуть, братцы!
НА КИЕВСКИХ ГОРАХ
I
На краю неба показалась туча. С каждой минутой все выше выплывала она из сизой мглы и точно наливалась свинцом. Замолкли птицы, ветер притих, и, хотя еще светило солнце, на землю легла мертвая тень.
Максим Кривонос огляделся вокруг: по обе стороны дороги зеленели орешник, терн и дикая груша, за перелеском тянулись над речкой Стугной луга. К лесу бежала дикая кабаниха с поросятами. Несколько женщин устало ковыляли дорогой и тоже тревожно оглядывались на тучу — гребень ее клубился седыми барашками.
— Град будет, — сказал джура.
— Ну так не отставай.
Припав к гривам коней, всадники взлетели на пригорок. Стайка напуганных куропаток выпорхнула из-под копыт и опустилась в высокий бурьян. Перед ними, посреди зеленого ковра, как каравай на столе, лежал в сизой дымке замок. За валами тускло блестели на солнце купола трех церквей.
Во всех замках и городищах, бывших ранее опорою казаков и часто только им известных, теперь хозяйничали паны-ляхи, упорно прокладывая путь на Запорожье. Ляхи расставляли всевозможные заслоны, повсюду охотясь за теми, кто решался выбраться с Низа на волость.
Единственной опорой казаков был Славута-Днепр, но и за ним теперь следили из Кодацкой фортеции. Вздумает кто пробраться без паспорта водою на Низ, за пороги, или с Низа на волость, в него стреляют из пушек, а казаки не мыслили себя без батьки Днепра, без речки Самары, без Орели и Псла, воды которых придавали им силы, как детям материнское молоко.
Чтобы не вступать в беседы с замковой службой, Максим Кривонос избегал заезжать в городища или под стены сторожевых замков, поэтому-то он возле Триполья и завернул к знакомому казаку на пасеку. Седой пасечник раньше всегда с радостью принимал гостей с Зеленого луга, но сейчас он не мог скрыть смущения. Максим Кривонос даже не успел доведаться, что беспокоит деда, как на пасеку прискакало из замка трое надворных казаков.
— Дед, угощай медом! — сказал один.
— А это что за бродяги? — спросил другой.
— Мед для каждого сладок, — уклончиво ответил пасечник. — Покажи им, Максим, грамоту, пускай почитают, тогда они поедут себе прочь.
— Мою грамоту, дед, трем парам глаз не прочитать, — вымолвил Кривонос, равнодушно попыхивая люлькой.
— Ишь, пава! — сказал жолнер, надувшись. — Криштох таких Семенов по три левой рукой кладет... Покажи паспорт!
Кривонос насупил брови, по лицу пробежала тень, а глаза сразу покраснели.
— Пан, коли не сбрешет, ему и в голове тяжко, — и взялся за рукоятку сабли.
— Беги, пане, а то Кривонос до пупа расколет! — испуганно крикнул пасечник.
Жолнеры вытаращили глаза, потом попятились к воротам, а когда Кривонос шевельнул плечом, повернули лошадей и опрометью ускакали с пасеки. Он еще раз затянулся из люльки, которая не успела и погаснуть. Дед закашлялся.
— У тебя, Максим, и табак такой же, как характер: всех пчел мне передушишь.
— Пчелы жалко, она — божья тварь, а тебя помог бы удушить. Хотел переночевать на пасеке, да, вижу, и ты уж хвост на сторону. Не чихнул ли, часом, какой пан, когда у тебя в носу засвербило?
Пасечник, отгоняя руками дым, виновато сказал:
— Одна нас недоля одолела, Максим. Видишь сам — их сила, их право.
...Васильков принадлежал Киево-Печерскому монастырю, и казаки без опаски повернули коней к замку. Когда они переправились через речку Стугну, солнце уже скрылось за тучей, по небу стали хлестать золотые молнии, загремел гром, и крупные капли дождя, точно пули, посыпались в пыль, оставляя в ней темные ямки.
Крепость стояла на высокой горе. Ее окружали тремя кольцами валы со рвами, острым частоколом и рублеными башнями.
Максим Кривокос свернул на нижнюю улицу, к Карпу Закусиле, который женат был на Веригиной сестре Катерине. Карпо Закусило был когда-то реестровым казаком, после ординации 1638 года не попал в реестр, должен был стать послушным и, чтобы не превратиться в крепостного какого-нибудь пана, приписался к селянам Печерского монастыря. Летом он работал в поле, а зимой у печи в винокурне. Его жена Катерина, такая же плотная, как и брат ее Верига, спасаясь от дождя, только что прибежала с виноградников. Они зеленели на южных склонах не только в садах, но и за стенами города. Красное вино с монастырских виноградников поставлялось во все церкви Украины.
— Спасибо дождю, — говорила Катерина, приводя в порядок одновременно и себя, и хату, и малых своих детей, спрятавшихся под стол, — а то вы, может, и не заглянули бы. Мы ведь теперь в понижении, казак едет и «здравствуй» не скажет, а посполитый еще и насмехается.
Катерина сказала это с горькой обидой в голосе, но приветливая улыбка не сходила с ее лица. Сожженное солнцем, загрубевшее от ветра, оно все еще было красиво. Большие серые глаза и сейчас переливались, как свежая вода в ручье.
— Чего вы так на меня смотрите, дурна стала? А еще недавно маляр приходил списывать.
Максим Кривонос не сразу отвел взгляд, хотя и смутился от ее вопроса. Дорогой на Киев он, не переставая, думал о Ярине. Не могла она руки на себя наложить: не из такого рода, и нрава дивчина смелого. Может, надумала пойти мощам печерских святых поклониться? А Ярина коли надумала, так тому и быть. Но тогда б она зашла к родной тетке.
Кривонос спешил к Василькову с дрожью в сердце, страшась лишиться последней надежды. Только он переступил порог Закусиловой хаты, как уже увидел, что Ярины здесь не было, но каждая вещь чем-то неуловимо напоминала о ней. Теперь он понял почему: Катерина была похожа на Ярину. Может, поэтому хозяйка стала сразу как родная.
— Гляжу на тебя, Катря, а вспоминаю твою племянницу. Гнатову дочку.
— Как видела еще дитем, так после и не довелось. Верно, большая уже выросла?
— Выросла, да не в добрый час.
Глядя на Яринину тетку, Кривонос с какой-то особой силой почувствовал свое горе, мир, казалось, опустел, а одиночество представилось ему вдруг так явственно, что он даже застонал, вздыхая.
Катерина встревоженно посмотрела на него. Во взгляде ее влажных очей, в испуганной улыбке полных губ, в движении красивых рук было столько материнского сочувствия и женской ласки, что у Максима перехватило горло, и он, может быть впервые, не сдержал своего сердца.
— Вишь, и на казака случилась беда, — сказал он, не скрываясь. — Лихо стряслось с Яриною.
— Матушки, может, это Ярину я и видела? Три дня назад мимо виноградника ехал рыдван на Киев. Позади штук десять гайдуков тряслось. Мало ли их тут, панов, катается. Заглянула ненароком в карету, а из оконца смотрит на меня дивчина молодая, и точно в самое сердце кольнуло: ну, вылитый Гнат, как был парубком, и — может, то показалось мне — слезы на глазах, а рядом пан толстый сидит. Должно, спал. Кабы я знала... Ну нашего же рода! Верно, замуж вышла племянница?
Максим слушал ее с широко открытыми глазами, а догадки, как пчелы в улье, роились в голове. Катерина не могла сказать даже примерно, чьи могли быть казаки: в коротких жупанчнках, широких шароварах, а на голове кабардинки с малиновым верхом и султаном спереди. За плечами у них были мушкеты и сабельки на боку, а у седел — деревянные ведерки. В такое платье одевал надворную милицию и князь Иеремия Вишневецкий и киевский воевода Тышкевич. В таких же жупанах ходили и гайдуки коронного стражника Самуила Лаща, налетевшие на хутор Пятигоры. У Кривоноса от этой мысли перехватило дыхание, и невидящий взгляд его застыл на лице Катерины. Она, только теперь догадавшись, осторожно спросила:
— Может, есть казак, которому моя племянница по сердцу пришлась?
Кривонос, углубившись в свои мысли, спросил в свою очередь:
— Где тут поместья коронного стражника?
— Говорят, в Макарове, за Киевом, сидит стражник коронный.
— Надо спешить. — И он начал прощаться.
У Катерины на глазах вдруг выступили слезы, она глубоко вздохнула и от этого покраснела так, что Кривоносу даже жалко ее стало.
— Только всего и утехи... Побудьте еще хоть немного, после работы придет Карпо, рад будет увидеть запорожца, а завтра у нас храмовой праздник святых Антония и Феодосия печерских, — и снова взгляд ее проник словно в самую душу Кривоноса.
Казак замотал головой, как бы отгоняя сон; ему уже начало казаться, что домашний уют и ласковая хозяйка куда желанней, нежели скитания по свету сиротою, но об этом он не сказал никому.
К храмовому празднику готовились в каждой хате: женщины белили стены, дети подметали дорожки, срезали спорыш во дворах, украшали ворота зеленью. На улице показалась стайка детей в беленьких сорочках. Они остановились под окном и тонкими, точно серебряные колокольчики, голосками, запели тропарь.
Катерина собрала хлеба, отрезала кусок сала, из-под лавки достала три утиных яйца и подала детям в окно.
— У нас еще мало, — сказала она казакам, — а сколько этих сирот по другим селам! Да еще поветрие тут приключилось. У вас тоже был такой мор? Здесь чуть не половину людей задушило.
Кривонос смотрел вслед детям. Они были чистенько умыты, в длинных сорочках, только выцветшие волосенки давно уже не знали ножниц, Таких сирот он видел в каждом селе, пеклись о них церковные богадельни, а плодила война. Она длилась без перерыва вот уже полстолетия — затихала на Диком поле с татарами, начиналась на волостях с панами. Отцы ложились костьми по берегам Днепра, а дети ходили под окнами и пели тропари.
Солнце уже садилось за горою, когда зазвонили сразу в трех церквах. Максим поднялся и пошел вверх по улице. Омытые дождем сады тоже как бы принарядились к празднику, сочная листва сверкала чистым глянцем, меж деревьями белели хатки, хоть и кривобокие, но свежеобмазанные, кое-где во дворах бродили стайки гусей — домашних и прирученных диких, шагали журавли, ворковали голуби, а в вечернем небе сплетался перезвон трех церквей.
Церковь святых Антония и Феодосия была деревянная, с большими окнами и наличниками на точеных колонках, а над входом вздымались граненые купола, крытые листовым оловом. Деревянный резной иконостас просвечивал, как тонкое кружево. Но Максим Кривонос, погруженный в свои мысли, равнодушно смотрел на прекрасные образа, украшавшие храм. Только на образе богородицы взгляд его невольно задержался. Он присмотрелся внимательнее и даже мотнул головой: с иконы на него глядели влажные и глубокие, как степные озера, очи Ярины. Владычица была в густо-красных ризах. На темном фоне складки блестели переливами, будто не рисованного, а настоящего бархата. Так же, казалось, колыхался и менял свой цвет покров, обрамлявший чело и спадавший до полу. Лицо и полные губы, в изломе скорбной улыбки, потрясали своей выразительностью, и казалось, образ вот-вот заговорит.
Церковь уже была полна народу. Налево стояли мещане в ярко-желтых жупанах и посполитые в белых сорочках. Направо разместились женщины в кунтушах и вышитых сорочках, в корабликах и намитках на головах и дивчата с косами, уложенными венком.
Носатый дьякон прошел к образу Георгия Победоносца, из кадильницы запахло сосновой смолой. Все расступились, только Максим Кривонос остался на месте. Он не сводил глаз с образа: лицо такое же продолговатое и смуглое, как у Ярины, а очи заглядывают в самую душу.
Звон кадильниц привел Кривоноса в себя, ему вдруг стало душно. Он вышел из церкви. Под раскидистыми ветвями волошских орехов зеленели холмики с деревянными крестами. Он, обессиленный, опустился на крайнюю могилу. Образ богоматери теперь слился с образом Ярины и все стоял у него перед глазами, но уже не в бархатных ризах, а в белой свитке и вместо покрова с платком на голове. Такой вот казалась ему сейчас и Украина. Печать скорби лежала у нее на челе, а уста искривились от боли: силы по казацким кра́инам хватило бы на три Польши, а дети здесь родятся в панской неволе, умирают в ярме. «Доколе же будем терпеть от державцев и рендарей надругательства над законными правами и обычаями нашими?» — думал Кривонос. Лиловая дымка окутывала уже сады и далекие просторы, из церкви долетало торжественное пение, его будто старались заглушить соловьи — они щелкали везде, и от их песен вечер звенел. Тоска все еще давила сердце Кривоноса: то ему казалось, что так оно и будет на веки веков, изведет шляхта казаков, и памяти о них не останется на Украине, то другая вставала перед ним картина. Еще ребенком он с отцом попал в казацкий лагерь на Соленице. Наливайковцев была горсточка, а жолнеров, как воронья, нагнал гетман Жолкевский. И все-таки не могли осилить казаков, пока не прибегли к обычному панскому оружию — к обману. При этом воспоминании кровь взыграла у него в жилах.
Кривонос невольно поднял глаза на кресты, торчащие в бурьяне. На одном была выбита надпись:
«Кому лев пересечет путь, тот нехотя должен отступить».
— И отступит, отступит! — уже уверенно произнес Кривонос. Прочитал надпись на другом кресте:
Здесь Иван Семашко лежит,
А в ногах черный пес тужит-скулит,
А в руках острый меч блестит,
А в головах фляжка водки стоит.
Го-го-го!
Что ж кому до того!
Он рассмеялся.
— Не выпускай из рук меча, пане Семашко, и на том свете — ненароком с шляхтой повстречаешься. Го-го-го! Слышите, паны Потоцкие? Чтоб такой народ ходил в ярме — да ни за что!
II
Когда казаки вернулись из церкви, Карпо Закусило сидел уже у хаты на завалинке, дети играли с выводком куропаток, которых он поднял из-под косы на лугу, а Катерина в саду на печурке варила ужин. Дым сизыми клубочками подымался над вишнями, приятно пахло домашним уютом. На башнях начала перекликаться стража:
— Стереги!
— Стереги!
Кривонос с Мартыном тоже присели на завалинку, обведенную синей каймой.
— Живут как у бога за пазухой, — сказал Мартын, кивнув на хозяина.
Карпо был худой, тонкогубый, с маленькими глазками и обожженным лицом. Он шмыгнул хрящеватым носом и ничего не ответил. Хоть и знались они с Кривоносом раньше, но сейчас, когда Карпо оказался выписанным из реестра и стал вытирать спиной монастырскую сажу, зависть к вольным и обида на братов-запорожцев, не вставших на защиту городовиков, душила его. Кривонос, подмигнув Мартыну, сказал:
— Ишь как всем пришелся по душе красный жупан! А за тридцать злотых да за кожух в год не ходил душить низовое казачество? Походите в лычаковых жупанах, пока не додумаетесь, против кого следует встать, а то: «Король наш пан, а мы его дети!..»
— Хоть бы и додумались, так кармазины [ Кармазины – так называли запорожских казаков, носивших красные жупаны ] же городовиков за людей не считают, — отозвался Карпо.
— А ты спроси посполитых, как они вас понимают!
— Это их гетман Остряница так надоумил!
— Не любил гетман реестровых, это верно, так и говорил: «Берегитесь, как ядовитой змеи, казаков реестровых, выродков и предателей наших, что не думают о бедных, а только о своих выгодах».
— Потому реестровый о службе думать должен.
— У них одна только забота: как бы панской милости не лишиться.
Из сада подошла Катерина и кротко улыбнулась.
— Что это вы напали на него?
— Чтоб не порочил, гнездюк, казацкого обычая. А на кого ж тогда враги наши будут оглядываться?
— Он своей саблей уже в печке мешает.
— Не выдумывай, жинка! — вскипел Закусило. — Как возьму палку, ты у меня узнаешь, как брехать!
— А вы говорите — «гнездюк»!
Катерина засмеялась, засмеялись и казаки.
— Кому охота спотыкаться на борозде? — сказала она уже грустно. — За панщиной этой и света не видишь. В других местах уже в хлевах молятся и без попа, да чтоб униаты не видели. А у нас и попы есть и церкви богатые, да молиться в них некогда. Все из-за податей из-за этих! На замок полстога сена да пять возов дров надо отдать, да четыре дня паши, да десять коп жита дай, лед вози, пять грошей на ладан дай, а на Печерский монастырь кадь меду, да тиуну печерскому, что дань собирает, еще два ведерка. Вот только что храм, а и завтра бы пошла в поле. Таким разве был Карпо? А теперь дети растут... У всех, панове, душа воли просит, так что вы уж не сердитесь на простых людей за слово, хотя бы и за жесткое.
— Одних слов теперь мало, Катря, надо сердце ожесточить, — сказал Кривонос. — Захара Драча помнишь, Карпо, что на полонянке женился?
— Он хитрый казак!
— Все панам угождал, а над хлопами сам стал паном. Ну, лежит там теперь, в себя приходит. Может, слышали, как соседи его отделали? Чуть живого выпустили. А пан жеребца у него украл.
Катерина перекрестилась.
— Говорят, упырь был.
— Какой там упырь! Не обижал бы людей, так и не искали бы на него расправы. Один жадюга, а другой еще чище!
— А у нас на прошлой неделе ведьма объявилась. Карпо сам видел, как топили.
— Ведьмы не тонут, а эта камнем ко дну пошла и пузыри пускать стала.
— Может, и не ведьма, а так кто-нибудь наплел.
— Кто ж наплел? Пан Дружковский и раззвонил, она деньги с него искала. Это здесь недалеко, в Копыченцах. С самой весны там засуха. Паны давай допытываться — с чего бы это засуха взялась?
— Везде плохо, потому что панов много, — сказала Катерина.
— А верно, что так. К примеру, наш сотник: придешь к нему с прошением, подарок неси — два червонца, да еще курицу, да еще и утку, а свадебный выкуп — пять злотых. Кто же станет своих детей женить?
Такие разговоры вели они до той самой поры, пока не улеглись спать. Надежда застать лащевцев в Киеве и, может быть, разузнать от гайдуков что-нибудь о Ярине не давала Кривоносу уснуть. Только стало рассветать. Казаки выехали за ворота Васильковского городища. Дорога шла буераками, рощицами и левадами, усыпанными белой ромашкой, точно снегом. Леса остались позади еще за речкой Стугной, и казаки, привычные к широким просторам, теперь дышали полной грудью. В кустах проснулись птицы, и воздух звенел от их пения.
— А люди думают, что нет краше пышных палат, дорогой одежды. Чуешь, Мартын?
Джура к чему-то прислушивался. Доносились крики иволги, удода, коростеля на лугах, вавакали перепелки, а где-то стрекотала сорока.
— Должно, вепря заметила, — сказал он. — А по мне, так я бы все города развалил. Говорят, человек разумнее зверя, а зверь хоть в золотую клетку его посади, подохнет без воли.
Закуковала кукушка. Джура повернул в ту сторону голову и громко крикнул:
— Кукушка, кукушка, сколько мне жить?
Кукушка откликнулась еще один раз и точно подавилась. В глазах Мартына проглянуло испуганное ожидание. Кукушка молчала.
— Один год! — с деланным равнодушием произнес он, но тень грусти, точно крылом, осенила его лицо. — Врут кукушки, все кукушки врут!
— А мне так насчитала тридцать восемь, — как бы поддразнивая, отвечал Кривонос.
Всадники выехали из оврага и остановились пораженные: впереди, в зеленом мареве, на холмах серебром и золотом сияли купола церквей. Казаки сняли шапки и перекрестились. Почти месяц думали они об этой минуте, когда поднимет перед ними, как гетман булаву, свои златые главы Киев. В восхищении они не заметили даже, как из оврага вышли четверо босых, оборванных людей и встали у них на дороге. У Мартына было в сумах больше десяти фунтов серебра, которое они везли из Сечи в Печерский монастырь на оклады к образам. Максим Кривонос схватился за саблю:
— А ну, геть! Чего вам нужно?
Четыре человека стояли в пыли посреди дороги. Волосы у них были всклокочены, лица заросли щетиной, сквозь грязные отрепья виднелось еще более грязное тело. От сурового окрика они растерялись.
— Уж и просить нельзя...
— Чего ж вы хотите?
— Хлеба хотим!
Запавшие глаза болезненно поблескивали.
— Второй день росинки во рту не было, — прибавил самый старый и несмело протянул руку.
Максим Кривонос с сердцем отбросил назад ножны сабли, но Мартын все еще смотрел на них недоверчиво и каждую минуту готов был оружием расчистить себе дорогу.
— Монастырские? — спросил Кривонос.
— Бискупские были [ Бискуп – католический епископ ], вашець, — ответил старик. — Думаете, я не носил оружия? Царствие небесное гетману Павлюку, что под Кумейки водил нас...
— А вы его до виселицы довели. Ну, что лучше: с панами-ляхами биться или мириться?
— Только дайте оружие! Научили народ паны, голыми руками душил бы.
Младший предостерегающе толкнул товарища локтем. Кривонос заметил и сказал:
— Мы не из таких. А оружие будет, человече, собирайте компанию. Дай им, Мартын, что там у нас осталось.
— Куда пробираетесь? — спросил Мартын.
— Может, даст бог, до Сечи дойдем.
— Нам назад ворочаться нельзя, — сказал другой. — Мы шляхтича убили.
— В Черном лесу таких, как вы, полно. Туда и направляйтесь!
Еще за версту до монастыря начались зеленые сады. Высокие волошские орехи чередовались с маслинами и сливою, виноградными лозами и раскидистыми яблонями. Это была монастырская слобода. В каждом садике белела хата, крытая гонтом или камышом, а под окнами хат поднимались высокие мальвы и пышные георгины.
III
До обедни оставалось еще довольно времени, поэтому казаки направились к Антониевым пещерам, поклониться мощам древних святых. Деревянная церковь с двумя высокими куполами стояла на склоне горы. В притворе собралась кучка богомольцев со свечками в руках. Старенький чернец пошел впереди, и все они по узкой лесенке, высеченной в известняке, спустились под землю.