– Я командир партизанского отряда капитан Редькин, – начал Редькин, вызывающе надвигая на лоб фуражку.
– Это какого ж такого отряда? – спросил кто‑то из толпы, и тотчас вокруг зашумели.
– Ай забыл партизанов? Учерась Антошкино стадо угнали!
– Ой‑хо‑хо! Не они ли от Малиновских полицаев семь верст лупили? Мы потом в их сапогах из Малиновки возвернулись?
– Партизане, мать твою! Игде ж вы партизаните‑то! Ай больно секретно орудуете, что звуку от вас нет?
Редькин выждал. Желваки до предела натягивали загорелую кожу его лица. Глаза косили от ярости. Он вырвал пистолет и дважды выпалил в воздух. Все смолкло.
– Я командир партизанского отряда, – сказал он, жестко оглядывая передних, – только не такого отряда, что забился в лесную деревеньку, обабился, грабит тут мужиков да щупает девок!
Небольшой говорок прошел по толпе и смолк. Лица помрачнели.
– Мой отряд за два месяца истребил шесть немецких гарнизонов, в том числе в Горелове.
Опять по толпе прошел говорок узнавания. Теперь слушали внимательно.
– Две автоколонны немцев никогда уже не дойдут до назначения, – резал Редькин. – Я пришел спросить у вас: вы русские или нет?
Вокруг загалдели.
– А сам‑то кто?
– При чем тут русские? А полицаи – немцы?
– Давай дело толкуй, а не воду толки!
– Вас тут сотня или полторы здоровенных, не раненых, вооруженных! – Редькин пронзал глазами впереди стоящих. – А что вы делаете? Служили в армии, а где ваша дисциплина? Я прошел сюда, обойдя на один десяток метров вашего часового! Чем вы заняты, когда немец топчет вашу землю? Неделю назад фон Шренк сжег членов семей шалыгинского отряда...
Толпа глухо зарокотала, тесно сдвинулась вокруг. Глаза людей загорались злобой.
|
– Всех сожгли! – кричал Редькин. – Женщин! Детей! Грудных жгли! Вы отомстили?
Толпа заревела. В тот же миг Репнев заметил, как начали оборачиваться задние, потом все смолкли. Расталкивая людей лошадиными грудями, от ворот приближались трое.
– Что за сельрада? – спросил первый всадник, чернобровый, с яркими глазами на смуглом тяжелом лице. – В пользу МОПРа, что ли, собирают?
Толпа как‑то осела и раздалась.
– Вот, командир, тут, – пояснил кто‑то, – партизане! Редькин, капитан!
– А‑а, – сказал чернобровый, останавливая коня напротив Редькина, – командир Редькин! Как же! Слыхал! И чего ж он хочет, командир Редькин?
– Зовет, значит, – сказал бородач, с которым вышло первое столкновение на улице. – Немцев, значит, это... бить, значит!
– Редькин немцев бить зовет? – Чернобровый усмехнулся и взглянул в упор на Редькина. Тот сверлил его взглядом.
– Чего ж он не скажет, ваш Редькин, как он свой отряд бросил, а сам сюда драпанул? – спросил, жестоко улыбаясь, чернобровый. Лошадь под ним закрутила головой, заволновалась. – Отряд‑то где твой, капитан? – спросил он, наклоняясь вперед. – Отряд‑то тю‑тю! А ты тут моим обормотам головы мутишь?
Толпа затаила дыхание.
– Отряд погиб в бою! – сказал Редькин, подаваясь вперед и впиваясь глазами в чернобрового. – То, что я жив, случайность. Отряд погиб, но оттуда потом гору эсэсовцев вывезли! А ты, Будилов, ты своими боями похвастать можешь? Или только насилиями да грабежами!
С минуту они, высясь над всеми, уничтожали друг друга взглядами.
– Взять! – крикнул Будилов, толкнул коня вперед – и тотчас Редькин выстрелил у самого конского уха. Толпа дрогнула и рванулась, но Редькин и Репнев снова выстрелили в воздух одновременно.
|
– Взять! – снова приказал Будилов, конь отнес его метров на десять, и вокруг него толпился с десяток самых преданных людей. Опять толпа стала сжиматься вокруг Редькина, но вдруг взрывы уронили всех на землю.
– Лежать! – завопил отчаянный мальчишеский голос. – Товарищ командир, давай сюда! Прикрою!
Рядом с Юркой целился в лежащих из немецкого «шмайсера» Трифоныч. Редькин и Репнев кинулись к выходу. Над слегой ограды Юрка заносил руку со второй гранатой. – Рвануть, товарищ командир?
– Уходим! – бросил Редькин. – Юрка, не сметь!
– Лежать, – приказал Юрка будиловцам, а Трифоныч ударил очередью поверх голов, – дезертиры! Разрешил бы командир, зажмурились бы вы у меня навечно.
Редькин нырнул между слегами. Репнев догнал его. Они залегли на огородах, дожидаясь перебегавших Трифоныча и Юрку. От школы уже гвоздили автоматы. Трифоныч, не оглядываясь, послал в ту сторону очередь.
– Сорвалось. – Редькин на бегу тоже выстрелил назад. – Сволочь эта, Будилов, сорвал. А был бы отряд в самый раз...
Полина подошла к кровати и, закрыв ладонями лицо, упала на нее. Поля, Поля, что с тобой делается! Ты должна доказать им всем, что ты с ними, со всеми, с твоим народом, который бьется сейчас, не жалея крови, гнется, но не ломится. Грохнуло и немедленно грохнуло еще раз. Зазвенели стекла. Далеко где‑то в центре поселка застучали автоматы, донеслись какие‑то крики! Наши пришли? Она ринулась на веранду. Там уже стояла, перевесившись через перила, Нюша.
|
– Никак бой? – спросила она, взглянув шальными и радостными глазами на Полину.
– Наши, Нюшенька! – закричала Полина. Они обнялись, две женщины, две родные души, охваченные сейчас одним восторгом.
Все смолкло. Они ждали в онемении. Молчание становилось все тревожней и все красноречивей.
– Взорвалось чтой‑то, – сказала Нюша, сразу постарев.
Полина почувствовала вдруг, как она устала, и ушла к себе. Минут через двадцать зарычал мотор автомобиля. Смолк у крыльца. Постучав, но не дождавшись разрешения, вошел постоялец, за ним тихонько втерлась вдоль стенки Нюша.
– Подросток четырнадцати лет бросил гранату в управу, – сказал постоялец, бесцельно вынимая и рассматривая книги с полки, – четырнадцать лет, Михей Краснов.
Полина, сидя на кровати, бездумно переводила.
– Ми‑хей‑ка, – потерянно покачала головой Нюша. – Пелагеевны сын. Хроменький.
– Его застрелили эсэсовцы у дверей управы. Он не бежал, – говорил постоялец. – Эсэсману было легко стрелять... В безоружного. Убит бургомистр, ранен его заместитель.
Нюша убрела, держась за стенку.
– Фрау Мальцева, – сказал постоялец. – Я глубоко опечален всем этим... – Он поклонился и вышел.
Голова у нее кружилась, фотографии на стене странно дергались, только теперь она почувствовала, как хочет сесть. Она прилегла. Конечно, все, что происходит, нелепо. Кто она здесь? Почему она здесь? Взрослый человек, а не способна даже прокормить себя. С другой стороны, как это сделать? Идти служить немцам? Никогда...
За стеной слышались шаги. Иоахим разговаривал с Нюшей, настраивал приемник. Начались «новости». Берлин сообщал о разгроме большевистских армий на Керченском полуострове. Сто пятьдесят тысяч пленных, огромные трофеи. Севастополь доживает последние дни. Германская артиллерия сокрушает большевистские твердыни. Гренадеры Манштейна штурмуют Малахов курган. Напряженные бои в районе Харькова. Попытки русских перейти в наступление ликвидируются доблестными войсками рейха.
Она закрыла глаза. «Неужели это может быть? Сто пятьдесят тысяч людей сложили оружие? Взрослых, сильных мужчин. Ложь. Пропаганда». Говорил Лондон. Со всегдашней респектабельной неторопливостью диктор излагал сводку. Бои в районе Айн‑Эль‑Газалы. Столкновение патрулей в пустыне. Не менее двадцати раненых и убитых немцев во время рейда английских «коммандосов» в район Бенгази. На Востоке новые грандиозные сражения. Севастополь продолжает сопротивление. Неудачи русских в районе Керчи. Радостные известия с Украины. Планомерно наступающие русские армии близки к Харькову. Захвачены пленные и трофеи. Иоахим перевел ручку, сквозь свист и многоголосие эфира прорвался голос Москвы, и тут же оклик постояльца прервал работу приемника. Иоахим выключил звук. Пришла Нюша, поставила что‑то на стол. Подсела на кровать, положила на плечо Полины горячую руку, зашептала на ухо:
– Полюшка, ты гляди, что делается: постоялец‑то там какую кашу заварил. Когда Михейка гранату кинул, наш‑то в штабе был. Выскочил, а на его глазах эсэс‑то и пристрелил Михейку. А наш‑то подбежал, при всех эсэсу по морде и дал! Аким‑то говорит: плохо дело. Гестапо, мол, может им заняться. Эсэс эти, они хоть даже и простой солдат, а все партийные, и жаловаться могут на любшего, хоть на своих... Вот напасти‑то пошли, Полюшка.
Полина, сняв Нюшину руку, села на кровати. «Ну что такого он совершил? При чем тут гестапо? Ударил солдата?.. Это так по‑человечески. Ведь и во времена Гёте и Шиллера немцы совершали благородные поступки. Со мной и Нюшей Бергман тоже себя хорошо ведет. И может быть, я несправедлива к нему». Она встала.
– Он на веранде стоит, – догадливо шептала Нюша, – с лица черный. Все смотрит. Ждет.
Полина посмотрела в зеркало. Лицо исхудалое, белое, с огромными темными глазами. Припухший рот сжат не по‑женски твердо, светлые волосы стекают на лоб прядями. Она вышла в гостиную, послушала, как с паузами, точно раздумывая над чем‑то важным, насвистывает на кухне Иоахим, и прошла на веранду. Широко пахло цветением. Липы у самого навеса были все в почках, черемуха на склоне уже давала листья. Бергман стоял у перил, курил, посматривая на дорогу.
– Рупп, – сказала она, – вы в самом деле попали в трудное положение?
Он вздрогнул и вдруг засиял глазами, они особенно выделялись, коричневые мальчишеские глаза на крутолобом сильном лице мужчины.
– Фрау Мальцева... Полин, вы...
– Я все знаю, Рупп.
Он притянул и сжал ее руку в сухих и жестких пальцах.
– Спасибо вам, Полин, вы пришли в самую важную минуту.
И в тот же миг оба они услышали шум мотора, и черный «опель‑адмирал» вырулил и остановился против их веранды. Бергман, отпустив ее руку, смотрел сверху на приехавших. Фон Шренк в парадном мундире, галантно отводя рукой ветку липы, помогал выйти высокой стройной немке с пышной прической. С другой стороны его шофер открывал дверцу перед небольшим поджарым человеком в черном мундире и черной фуражке. Следом за ними легко выпрыгнул из машины рослый сухощавый офицер в серой походной форме с черепом и костями на рукаве.
– Бергман, – сказал фон Шренк, выводя женщину на площадку перед верандой, – гости, даже если они неожиданны, все‑таки гости.
Бергман стал спускаться с крыльца. Полина хотела уйти, но Шренк крикнул снизу.
– Не уходите, русалка! Заклинаю именем двух бутылок «Мозельвейна» – они в машине – я и поездку эту организовал ради вас!
Она поймала скошенный молящий взгляд постояльца и вдруг решила остаться. Надо же знать эту человеческую особь. Это было любопытство, но не женское, а мстительно‑подстерегающее, какая‑то охотничья жажда выслеживания. Человек должен знать зверей, которые водятся в его округе.
– Штурмбаннфюрер Вилли Кюнмахль, – представился рослый эсэсовец в полевой форме.
– Полина Мальцева, – сказала она.
– Вы русская? – изумился эсэсовец.
– Как видите.
Фон Шренк уже входил на веранду, широко, словно для объятий, разводя руки.
– О, я‑то знаю про вас все. Вы тут недавно, и вы пестуете нашего Руппа. Этого мне достаточно. – Он поцеловал ей руку. Но, – он подмигнул, отчего длинное долгоносое лицо его приобрело мефистофельское выражение, – я знаю много, а Петер Кранц знает еще больше. Позвольте представить вам, мадам, самого страшного человека всего округа: начальник районного гестапо гауптштурмфюрер Кранц.
Маленький человек со шрамом – вмятиной на лбу, остро взглянув в лицо, пожал ей руку.
– Говорите по‑немецки, фрау Мальцов?
– Говорю, – сказала она, глядя в его ощупывающие глаза, затененные белыми ресницами.
– Великолепно, – сказал он, – а Шренк уже неделю ищет переводчицу.
– Вы гений, Петер! – воскликнул Шренк. – Мадам, а вы сокровище.
Бергман, не отрывая от Полины глаз, вводил на веранду высокую даму.
– Фрау Полин Мальтсов, – представил он. – Бетина фон Эммих.
Дама большими серыми глазами осмотрела всю Полину.
– Вы первая советская, с которой я знакомлюсь, – объявила она.
– Вы не первая немка, с которой знакомлюсь я, – с вызовом сказала Полина. Ей все окружающее казалось нереальным. Она с немцами! Да это же какой‑то приключенческий фильм! Но за этим стояло странное чувство свободы. Она не боялась их. И только от маленького гестаповца исходили какие‑то токи, внушавшие тревогу.
– Могу я позволить себе узнать, где фрау встречала немок? – спросил Кранц, и все на веранде сразу повернулись к ней.
– Папа работал в Москве на курсах для специалистов. Многие из них ездили в Германию. Порой они приходили к нам с представителями фирм. С ними бывали жены и секретарши.
– Исчерпывающе, – объявил Шренк. – А теперь к столу, – Бергман взял ее за локоть.
– Осторожно, Полин, – сказал он, указывая на порог, но она поняла, о какой осторожности он говорит, и улыбнулась ему. Вся компания с шумом ввалилась в гостиную, где уже ждал дисциплинированный Иоахим, успевший накрыть стол.
– Иоахим, – сказал Шренк, ставя на стол бутылки, – от лица рейха благодарю за усердие. Немедленно к машине, и неси сюда все, что лежит в багажнике.
Все расселись. Полина сидела спиной к своей комнате и чувствовала искушение исчезнуть. Но теперь это было бы трусостью. Она выдержит до конца. В конце концов, Бергман стоит того, чтобы ради него потерпеть этот вечер. Все‑таки он вел себя сегодня как человек, а не как немец. Не как наци, поправилась она.
Около нее слева оказался Вилли Кюнмахль, с другой стороны – гестаповец Фон Шренк и Бергман сели рядом с Бетиной. Полина все воспринимала и не воспринимала вокруг. Она была и здесь, за освещенным дрожащим пламенем трехсвечника столом, и где‑то высоко над этим.
– Фрау Мальцов, – говорил Кюнмахль, наливая ей вина в бокал, – наверно, уже хорошо изучила нас, немцев.
– Вы думаете? – спрашивал гестаповец, на секунду прилипая к ее лицу серыми едкими зрачками и снова отводя их. – Это не так просто: изучить такую нацию, как наша.
Полина сжималась, когда Кюнмахль разворачивал свой сухощавый мускулистый торс к ней. Он был похож на громадного возбужденного дога. Гестаповец тоже напоминал собаку, но скорее бульдога. Он слушал все, что говорили, но был невозмутим. Его голова с пробором в серых волосах непрерывно наклонялась и опускалась, он ел. Глаза его, оставаясь неподвижными, поочередно прилипали к лицам за столом, и, казалось, стремились прорваться куда‑то глубже, в подкорку, где рождались мысли.
За столом царил фон Шренк.
– Уважаемые дамы, господа! – возглашал он, поднимая бокал с «Мозельвейном». – Давайте выпьем за мир! Да, да, не таращите на меня глаза, Петер, это достаточно патриотичный тост... Итак, за мир. За скорый мир! За победный мир! В конце концов все это должно кончиться: и борьба на фронтах, и гранаты, которые швыряют подростки! Стойте, Кюнмахль, я еще не кончил! Так, за германский победный мир, господа! За то, чтобы в следующий раз мы пили в кругу дам, как сегодня, но без огорчений и подозрительности, которые несет с собой война!
Мужчины встали, Полина выпила вслед за Бетиной сидя.
– Это дело мужчин, дорогая, покончить с войной, – сказала ей через стол Бетина, – наше дело служить им, рожать, вынашивать, воспитывать юных, чтобы, того гляди, и они опять полезли в какую‑нибудь новую свару.
У Полины кружилась голова. Она кивнула Бетине и подумала, что, кажется, пора уходить. Но тут она поймала взгляд гестаповца, тот смотрел через стол на Бергмана. У Кранца на лице было охотничье, хищное выжидание. Казалось, он выслеживал Руппа. Голова у Полины сразу перестала кружиться. А Бергман разговаривал с Бетиной.
–...Да, мадам, – отвечал он ей на какой‑то вопрос, – раненые и больные похожи друг на друга. Русские, может быть, чуть терпеливее наших.
– Дикари всегда терпеливее к боли, – сказал фон Шренк, – кроме того, они храбрее. Вспомните американских индейцев.
– Господа, – сказал, хмурясь, Бергман, – что за разговоры при дамах?
– О дьявол! – закричал фон Шренк, смеясь и протягивая бокал через стол. – Фрау Мальцов! Простите меня, старого кретина! Я забыл... Но неужели если наши армии воюют, то и мы в состоянии войны? Выпьем, фрау, за русскую храбрость, вы тоже русская, и вы тоже храбрая...
– Я не буду пить за русских! – сказал Кюнмахль, он поглядел на Полину осоловевшими глазами и выпустил из огромной ладони бокал. Тот ударился о стол, опрокинулся и разлился. Кюнмахль сидел, раздвигая и сжимая пальцы, точно готовился кого‑то задушить. Огромные с выступившей вязью вен руки его были отвратительны.
– Я не буду пить за русских, – Кюнмахль встал, – я буду их бить, что уже целый год и делаю. И я никому не позволю лупцевать моих ребят только за то, что они пристрелили какого‑то паршивого гаденыша, бросающего в нас гранаты! Ты слышишь, Бергман?
Бергман смотрел на него через стол. Он был изжелта‑бледен, но спокоен. Бетина морщилась, ей был неприятен скандал, грозящий испортить вечер. Не торопясь и застегивая мундир, встал фон Шренк. У него было холодное и властное лицо.
– Штурмбаннфюрер Кюнмахль, – сказал он, брезгливо глядя на эсэсовца. Тот продолжал пялиться через стол на Бергмана. – Штурмбаннфюрер Кюнмахль! – зазвенел металлом голос фон Шренка.
Кюнмахль вытянулся. Свирепость сошла с его лица. Теперь оно стало грубым и простоватым лицом солдата.
– Давайте на сегодня расстанемся, Кюнмахль, – диктовал фон Шренк, – и советую вам читать как можно больше романов. Там иногда сообщается, как положено вести себя за столом. И в особенности в обществе женщин. До свидания, Кюнмахль!
Штурмбаннфюрер повиновался.
– И это немецкий офицер, – сказала Бетина, вставая, – давно уже я не видела ничего подобного.
– Бетина, – попросил фон Шренк, – давайте отнесемся к этому как к медицинскому явлению. На фронте так бывает.
– Но здесь не фронт! – сказала, садясь, Бетина. – Это мой муж на фронте. А здесь глубокий тыл.
– В России не бывает глубокого тыла, – сказал Кранц, молча наблюдавший предыдущую сцену. – Здесь у всех напряжены нервы, фрау Эммих. И я понимаю Кюнмахля. Как перед этим я понял Бергмана. Я понял вас, господин майор. У вас тоже был нервный срыв, не так ли?
– Вы умница Кранц, – протянул к нему через стол свой бокал фон Шренк. – Вот что значит боевой офицер в гестапо. Он способен понять других. Выпьем за вас, Кранц! Вы умны и понятливы, и, следовательно, разведка и контрразведка в гебитскомиссариате на высоте. – Они выпили.
По лицу фрау фон Эммих было видно, что она скучает. Кранц продолжал посматривать на Бергмана. По лицу постояльца Полина видела, что напряжение не оставляет его.
Кранц встал и начал откланиваться. Он поцеловал руку фрау Эммих, потом с некоторым колебанием руку Полины. Она улыбнулась. Он подозрительно взглянул на нее и подошел прощаться со вставшими мужчинами.
– Благодарю за доставленное удовольствие, полковник!
– Не стоит благодарности, – раскланялся с ним фон Шренк.
– До свидания, майор, – они с Бергманом пожали друг другу руки. – Мне кажется, эта наша встреча не последняя.
Бергман сухо поклонился.
– Буду рад вас видеть у себя.
– Нет, это я буду рад вас видеть у себя, – сказал со значением в голосе Кранц и вышел.
– Я нарочно пригласил эту свинью – сказал, садясь, фон Шренк, – чтобы вы, Рупп, были гарантированы от скандала... Хотя времена переменились... Теперь они пьют с тобой, а потом все же дают ход доносу...
– Эрих! – сказала фрау Эммих, глазами указывая на Полину.
Фон Шренк молча оглядел всех присутствующих и поднял бокал:
– За тишину, дамы и господа! Боже, как я хочу тишины!
Полина пригубила и встала.
– Простите меня, мне пора!
– Ку‑да! – закричал, вскакивая, фон Шренк, но взгляд Бетины удержал его. – Мне очень жаль, мадам. С вами было так радостно... Я помолодел душой.
Бергман беспомощно улыбнулся. Полина вышла. Дверь за ней закрылась, и трое немцев заговорили в полный голос.
– Я привел этих скотов, чтобы они смогли удостоверить вашу арийскую полноценность и германскую благонадежность, Рупп, – говорил фон Шренк, – но, видимо, вы им чем‑то не нравитесь даже за столом.
– Я понимаю чем, – сказала Бетина. – Как у вас поднялась рука, господин Бергман, ударить солдата? В такое время это почти предательство.
– Он убил ребенка, – через паузу ответил Бергман.
– Ребенка, убившего двух преданных нам людей, – вмешался фон Шренк. – Рупп, вам не кажется, что для своего пацифизма вы могли бы выбрать другое время и место. Вы забыли, что идет война, Рупп!
– И какая война, господин Бергман! – гневно сказала Бетина. – Я возвращаюсь от мужа. Из‑под Санкт‑Петербурга. Но этот город по‑прежнему Ленинград. Мне муж показывал их пленных. Они истощены. Они получают четверть нормального рациона, нужного, чтобы выжить. И тем не менее Петербург – это еще Ленинград. Вы себе представляете, господин Бергман, что будет, если мы не одержим победы? Они придут в Германию, эти фанатики. Что будет с вашей женой и вашими детьми, господин Бергман...
– У него русская возлюбленная, – засмеялся фон Шренк, – отсюда и эта гуманность.
Слышно было, как льется вино в бокалы.
– Она не моя возлюбленная, – сказал Бергман, – но она порядочная женщина – это я знаю точно. И у меня есть дети в Германии. Хотя я не видел их уже семь лет, с тех пор как ушел от жены...
– Вы развелись? – спросила фрау Эммих. – Разве вы не католик?
– Католик, – сказал Бергман, – я не развелся, а просто ушел. Мы давно не живем вместе. И ее это мало чего лишило, поскольку она получила все наследство моего отца.
– Прозит, – сказал фон Шренк, – за прекрасную Бетину.
– Прозит, Эрих, но, по‑моему, вы очень нежно посматривали сегодня на подругу Руппа...
– Прозит, – выпил Бергман.
– Рупп, – сказал фон Шренк, – возможно, эта война преступна и самоубийственна для нас. Возможно, мы зря не прихлопнули еще в тридцать третьем этого подонка, что сидит там, наверху. Но война уже идет. От судьбы ее зависит судьба каждого из нас и судьба всех немцев. Я думаю, вы осознаете это. Я пытался сегодня помочь вам в неприятной истории, в которую вы вляпались. Думаю, что отчасти уже помог, а в дальнейшем мы это замнем совсем. Я вам друг, Рупп, и не думайте, что я забыл, на каком волоске висела моя жизнь и кто этот волосок обратил в крепкие веревки моих кишок и жил – да простит мне Бетина такой физиологизм. Я помню добро, Рупп. Но если я увижу или пойму, что вы по‑прежнему помогаете нашему врагу – да‑да, Рупп, помогаете ему своими поступками, – я перестану быть вам другом. А врагом фон Шренка я вам быть не советую.
– Благодарю за предупреждение, Эрих, – сказал Бергман, – давайте выпьем еще раз за нашу прекрасную даму.
– Нет, пили уже довольно, – скрипнула стулом фрау фон Эммих, – благодарю за отличный вечер.
– Простите, что он не удался, – сказал голос Бергмана.
– Он удался, – сказал холодный голос Бетины, – я побыла в компании друзей, настоящих немцев и настоящих мужчин, я побыла на фронте и в ближнем тылу и возвращаюсь домой успокоенная. Пока у нас есть такие люди, как мой муж и мой друг Эрих, Германия может быть спокойной за свою судьбу.
– Я с вами согласен, фрау Эммих, – ответил безличный голос Бергмана.
Минут через пятнадцать в доме все затихло. А Полина лежала и вспоминала. Сретенку утром с дворниками в фартуках, сердито заметающих в кюветы палые листья; автобусы, полные людей, фонари, гаснущие в рассвете, и Колю в свитере и галифе, поджидающего ее у парадного. Цоканье владимирских тяжеловозов по булыжнику, рослые фигуры ломовиков в брезентовых плащах и картузах, идущих рядом с телегами, мороженщиц, вытягивающих на тротуары свои лотки, трехтонки, полные тюков, и листья, осенние листья сорокового года. От них щемило сердце и глаза наливались тоской предчувствий. И Коля шептал ей в Измайловском парке: «Полька, неужели это правда? Неужели мы вдвоем навсегда? Никак не могу поверить!» Где‑то он воюет, ее Коля?..
Бергман чужой и уже родной человек... Немец, но свой... Она всем сердцем чувствовала, что свой. Этот черный из гестапо, теперь он не выпустит Руппа из виду... Но почему она думает о нем? Какое она имеет право о нем думать? Как сказал этот Шренк: «Пока война идет – и от исхода ее зависит судьба каждого немца?» Но ведь и судьба каждого русского тоже. Все правильно. Идет война, и каждый должен быть со своим народом.
Она подошла и распахнула окно. Вот‑вот должна была зацвести в саду сирень. Ночь была прохладной, но запахи цветения тем пронзительнее... Ах, какие бывали вечера в Москве, когда зацветала сирень! Они с девчонками ходили тогда на Плющиху, там в старых, заросших лопухами дворах сиреневые кусты никто не охранял. Они рвали их охапками и несли через весь центр, посреди грохота моторов и цокота копыт последних извозчиков. Хмельные от сирени, они что‑то пели и что‑то кричали бойким мальчишкам, пытающимся заговорить с ними.
Она смотрела на звезды. Небо было черным, а звезды яркими, как на юге. Кто‑то зашуршал внизу. Она взглянула. Под окном стоял Бергман.
– Полин, – сказал он, выступая вперед, – я подумал сейчас, что у меня нет другого человека, с которым я хотел бы поделиться самым личным...
– Рупп, – сказала она мягко, – идите спать.
– Полин, – сказал он, и руки его, обхватив за талию, согнули ее вниз, приближая к себе ее лицо. – Полин, мы с вами одни на целом свете.
От крепкого запаха табака, вина, одеколона у нее закружилась голова. Она с трудом, пересиливая не столько нажим его рук, сколько свое желание, развела его объятье.
– Вы немец, а я русская, Рупп.
– Неужели только это и стоит между нами?
– У меня муж на фронте, Рупп...
– А у меня в Германии жена... Но разве не бывает мгновений, Полин?
– Не бывает, герр майор, – сказала она, озлобляясь на саму себя, – во время войны не бывает мгновений.
Она захлопнула окно.
С минуту за окном было тихо. Потом зашуршали шаги. Она стиснула ладонями виски. «Дура!.. Позвать?.. Нет! Какая мерзость!.. Он немец!.. Коля! Коля! – она упала лицом в подушку. – Коля, я всего только женщина! Я слабая, Коля!»
– Нужна разведка, связь, – говорил Точилин, – планирование операций. Есть это все у вас?
– А у тебя и связь есть, и разведка, и планирование операций, – ехидно засмеялся Редькин, – только самих операций нет и не предвидится, так?
Они препирались уже полчаса. Вокруг на поляне, где отрыты были две землянки, лежали бойцы Точилина. Репнев, Юрка и Трифоныч сидели на сваленном и обтесанном бревне. Пахла клейковина молодых листьев. Березы вокруг точилинской базы были уже опушены нежной молодой зеленью. А дикие яблони у края поляны были в белом цвету, пышные, как бело‑розовые букеты. С тех пор как не удалась попытка связаться с будиловцами, Редькин скрепя сердце решил действовать в одиночку. Они провели две диверсии. Обстреляли немецкий обоз у одной лесной деревеньки. И вчера ночью захватили немецкий патруль. Двоих фрицев расстреляли, а унтер‑офицера привели с собой на свидание с точилинцами. Высокий мускулистый немец сидел со связанными руками на траве и, время от времени вскидывая голову, как бы заново удивлялся, как мог он попасться в руки к этим людям.
– Вы, Редькин, мне сказок не рассказывайте! – тенорил Точилин. Он был маленький, аккуратный, на петлицах из‑под телогрейки видны были капитанские шпалы – что‑что, а знаки различия он сохранял в любой обстановке. – Если бы вы в день боя потрудились выслать разведку по всем направлениям, как это и положено в условиях встречного боя, егеря не могли бы вас прижать к реке. Вы виновны в гибели своего отряда и только вы!
Редькин насунул на лоб фуражку и встал.
– Вот что, Точилин, – сказал он, поигрывая желваками. – Может, я и плохой командир. Не спорю. Только полгода сидеть в лесу и носа противнику не показывать – такой храбрости от меня точно ожидать нельзя. И на что тебе эти цацки, – он ткнул ладонью в петлицы Точилина, – если ты фрицам не доказал, что ты капитан Красной Армии. Я их, как заметил, не ношу. Я партизан. Но как партизан я имею задачу бить гансов всеми силами и всякий час. И я бью. Не хочешь объединяться – сиди в своем болоте и воняй! Все!
Точилин тоже встал. У него было лицо бухгалтера, который подсчитал перерасход за год и ужаснулся.
– Давай, – сказал он, – действуй как хочешь. Я против неоправданного риска.
– Уходим! – Редькин махнул своим, и они встали. Но в этот миг вперед вышел рослый точилинец в пилотке и расстегнутой шинели. У него было широкое смуглое лицо, и продолговатые черные глаза на нем светили доверчиво и страстно.
– Товарищ капитан, – оказал он, – не так делаешь. Я не согласен. Хочу с ними воевать. Храбрый Редькин. Все говорят. Зачем его отпускаешь?
И тут сдвинулись вокруг и заговорили все точилинцы.
– Хватит! Насиделись! – кричал один.
– Пора гансов резать! – наступал большой толстый человек с красным лицом. – Сидим, как бабы на печи!
– Прекратить! – багровея, крикнул Точилин. – Это воинская часть или базар?
На секунду все стихло. Но неукротимый южанин опять выступил вперед.
– Зачем кричишь? – спросил он, укоризненно качая головой и глядя с высоты своего роста на Точилина. – Ты воевать начинай! А кричать любой может. Не отпускаем мы Редькина, так, товарищи?