– Эти наши! – сказал Редькин. Он неотрывно следил за ползшими по шоссе машинами. На кабинах стояли тяжелые пулеметы на разножках, солдаты пели.
Редькин встал. Неторопливо снял с плеча автомат. Репнев увидел, как пулеметчик на второй машине вдруг словно споткнулся о Редькина взглядом и что‑то закричал.
– Крой! – гаркнул Редькин, полоснул по сидящим в грузовике, лопнула тишина. Со всех сторон ревело и свистело. Со всех сторон плясало пламя выстрелов. Раз за разом ахали взрывы гранат. Несколько грузовиков горело. Первая и последняя машины, подбитые, подожженные, надежно закупоривали выход с шоссе. Два или три грузовика еще пытались вырулить обратно. С остальных градом сыпались солдаты и падали на серый асфальт. Автоматы, пулеметы и винтовки отряда ошпаривали их с неистовой стремительностью. Одному грузовику удалось вырваться через кювет, но тут же грохнула граната, и солдаты стремглав сыпанули с него, падая и отвечая огнем. Со всех сторон к горящим и уткнувшимся в обочины грузовикам, пронизывая их от борта к борту, тянулись огненные строчки. Все шоссе полно было стонами и криками. Редькин оглядел бушующий квадрат, где погибла немецкая колонна, и высоко крикнул:
– Впе‑е‑ред!
Со всех сторон ринулись к шоссе фигурки. На бегу они били и били из винтовок и автоматов, и через минуту все шоссе было облеплено партизанами. Одни, продолжая стрелять, обегали развороченные машины, другие копошились около убитых немцев, забирая оружие, и только от того грузовика, что встал, как вздыбленный зверь над кюветом, четко отвечали немецкие «шмайсеры».
Скоро партизаны, оставив на шоссе кое‑кого из товарищей, особенно выделявшихся среди темных немецких трупов своими вылинявшими гимнастерками и рубахами, поползли к кюветам и, укрывшись там, начали дуэль с залегшими солдатами. Редькин, перебегавший от группы к группе, вновь встал и снова скомандовал атаку. Опять со всех сторон кинулись к кювету фигурки. Но немцы, залегшие в кювете как в траншее, опять стегнули огнем, и фигурки партизан припали к земле, стали отползать. Редькин, все еще шедший вперед, вдруг рванулся, вскинул голову и начал оседать на землю.
|
К нему кинулось несколько человек. Репнев, не обращая внимания на злобное жужжание вокруг, подбежал, вырвал из чьих‑то рук и отволок в кювет отяжелевшее тело. Тут же оказался Копп. В руке у него были индивидуальный пакет, инструменты. Разорвав гимнастерку, Репнев определил характер ранения. Пуля прошла навылет, рана была неопасной. Он быстро очистил ее. Редькин начал приходить в себя. Вокруг с осиным высвистом реяли пули. Некоторые из них вонзались в травянистую стену кювета.
Редькин открыл глаза, прислушался. Подбежал и склонился над ним Точилин.
– Ранен?! – У Точилина все лицо плясало, дергались губы. – Говорил же я! Говорил!..
– Точилин, – сказал, вслушиваясь в звуки боя, Редькин, – гранатами! И брать. Оружие надо прихватить из машин и раненых увести с шоссе, а эти... гады... не дадут. Пока помощь к ним не пришла, глуши гадов.
Точилин исчез. Бинтуя плечо Редькину, Репнев оглянулся: Коппа не было рядом. Одновременно там, где двигались под машиной немецкие каски, грянуло несколько разрывов. Огонь у немцев сразу ослаб. В это время все увидели стоящего на шоссе Коппа. В своем мундире со споротыми погонами и пилотке он стоял, развернувшись к торчащим немецким каскам, и что‑то кричал. Стрельба прекратилась. Редькин, застонав, попытался подняться.
|
– Что он там орет? – спрашивал Репнева, морщась от боли в плече. – Переводи.
– Геноссе зольдатен! – кричал Копп. – Нет смысла лить кровь. Пора сдаваться!
– Ду‑бина! – в ярости захрипел Редькин. – Скажи ему... – Он застонал. В полной тишине слышно было, как лопается что‑то в кожухе догорающей машины и как позванивает катящаяся по шоссе спавшая с чьей‑то головы каска.
Из кювета поднялся солдат и крикнул в ответ Коппу, что они будут драться до конца, потому что партизаны убивают пленных. Копп вдруг пошел прямо на их шевелящиеся каски. У него было слепое лицо, полное какой‑то нежной веры.
– Геноссе! – кричал Копп. – Я такой же, как вы. Вы видите меня? Я из плоти и крови. Разве меня убили?
Редькин вскочил. Серое лицо его дергалось, он беззвучно от ярости матерился. Немцы же, помедлив секунду, вдруг начали мешковато вылезать из кювета, бросая оружие, вскидывать над собой руки.
И в этот миг загромыхал пулемет на кабине разбитого грузовика. Партизаны, вылезшие из кюветов, попадали обратно. Рослый офицер без каски с залитым кровью лицом резал очередями своих сдавшихся соотечественников. Двое или трое оставшихся в живых метались по шоссе, что‑то вопя и спотыкаясь о трупы, но лязгающие по асфальту пули догнали наконец и этих. И в тот момент, когда упал последний из солдат, к грузовику кинулся Копп.
Он бежал простоволосый, в разодранном мундире, прямо навстречу слепящему огнем дулу пулемета и кричал только одно слово: «Геноссе... Геноссе...»
|
Немец в кузове подпустил его на десять шагов и всадил в грудь безоружному Коппу очередь. Две гранаты разнесли вдребезги остатки грузовика и немца‑пулеметчика, а на шоссе в предсмертных муках катался Копп.
Перед кабинетом фон Шренка Полину остановил Притвиц. Он красноречиво указал на приоткрытую дверь – оттуда несся рык.
– Что там? – спросила Полина, прислушиваясь к голосу фон Шренка. Она даже предположить не могла, что он способен на такой рев.
– Шеф беседует с представителями гестапо и русской полиции, – улыбнулся Притвиц.
– Что‑нибудь случилось?
– Случилось, но вам, красивой женщине, не должно быть дела до этого. – Притвиц нагло кокетничал.
– Притвиц, изложите переводчице комендатуры положение вещей, – голос Полины был тверд.
– Некий Реткин, – меланхолично сказал Притвиц, поигрывая ключами, – уничтожил на шоссе полторы роты нашей мотодивизии... Конечно, никто не предполагал, что эти идиоты будут передвигаться по нашим местам без охранения и дозоров. Но они же «фронтовики», а здесь же «тыл»! – Он скривил яркий, как у женщины, рот. – Вот и расплата.
– Но почему полковник так взволнован?
– Потому что подпорчена его репутация. Ведь наш шеф – это светило. Он известный специалист по очищению прифронтовых зон, и действовал он в Югославии. Его там ранили, он лечился в госпитале, и в это время партизаны атаковали немцев. Не знаю уж, что он тогда пережил, но, видимо, немало. С тех пор он и переквалифицировался на антипартизанские действия. Шеф – творческая натура. Он, если хотите, художник. Совсем недавно он уничтожил этого Реткина. Затравил, как охотник травит лису. И вот тот опять в наших местах и с немалыми силами. И теперь наверху могут плохо подумать о полковнике фон Шренке.
Полина, прислушиваясь к тому, что говорят в кабинете, а там уже говорили, а не кричали, не упустила ни слова из информации Притвица. Она и сама знала, что фон Шренк – птица высокого полета.
– Где ваши осведомители, Кранц? – на высокой ноте вопрошал фон Шренк. – Где они, я вас спрашиваю? Вас же, господин Куренцов, кажется, пора уволить. То дерьмо, которое вы считаете своими агентами, годится только на удобрение.
В ответ загудел голос Куренцова, мешавшего русские слова с немецкими. И снова пронзительно спросил фон Шренк:
– Где отряд Реткина? Вы оба представляете здесь службу безопасности. Вы должны знать. У меня есть все: батальон Кюнмахля и широкая возможность подкреплений из Пскова. Я прижму его и раздавлю так же, как сделал два месяца назад. Но я спрашиваю у вас: кто мне укажет место его базы?
В кабинете молчали.
– Двести немецких трупов посреди стратегического шоссе. Операция произведена днем. Нагло, резко, умело! Как мы сможем править туземцами, если мы позволяем этим бандам убивать хозяев? Разговор окончен. Мы вернемся к нему позже.
В дверь, стараясь не топать, прошли трое. Куренцов и два его помощника. У всех троих на лице было выражение тоскливой ненависти.
– Шеф знает, как производить экзекуции, – на ухо Полине сказал Притвиц. – Кранц никогда не простит ему, что он отчитывал его вместе с Куренцовым.
Через несколько минут вышел Кранц. Он бегло оглядел стоявших у окна переводчицу и адъютанта, кивнул им и вышел. На правильном его лице не было никакого иного выражения, кроме сосредоточенности.
Полина прошла к себе в комнату, села, как всегда, у окна. От картины Шишкина на стене веяло старинным покоем. Она вдруг обрадовалась ее присутствию в комнате. В последнее время дома ей бывало неуютно. Вся жизнь обратилась в ожидание. Нюша, ничего не понимавшая, но заразившаяся общей атмосферой тревоги, суетилась около, все время расспрашивая и неизвестно чему соболезнуя. Бергман, не задавая вопросов, изредка взглядывал своими коричневыми, уходившими все дальше в синеву глазниц зрачками, и от немоты этого вопроса она страдала особенно сильно.
Разговоры по вечерам ограничивались событиями в поселке. Почти каждый вечер Бергман рано уходил к себе и до полуночи играл на скрипке. Чаще Моцарта. Иногда Равеля. Она, уткнувшись в подушку, плакала. Теперь она почти ненавидела Николая. Явиться сюда, придать их жизням, заброшенным в крупорушку войны, новый и высокий смысл и сгинуть, выставив ее перед человеком, ею же вовлеченным в дело, безответственной и наглой болтуньей. Она даже во сне бормотала пароль. А из лесу никто не шел.
Она все чаще думала о Бергмане. Как с ним трудно! Сидит, ест, молчит. Ходит во дворе под черемухами. Молчит. И на широколобом смуглом лице с горбатым носом одни глаза, и эти глаза укоряют. Она почти с мольбой смотрела на него утром. «Скажи‑скажи хоть слово». Но он молчал, орудуя ножом и вилкой. Потом дожидался ее, сажал в машину. Иоахим довозил ее до комендатуры. Бергман прикладывал руку к козырьку, Иоахим улыбался, стоя у раскрытой дверцы, и она уходила.
В дверь постучались. Вошел Притвиц. Этот златокудрый розовощекий херувим сейчас раздражал ее.
– Фрау, – Притвиц смастерил на физиономии таинственное и торжественное выражение, – вы тут скучаете, как дама в ожидании ушедшего в поход рыцаря, а события могут отменить его возвращение, война разгорается, и возникают все новые загадки.
– И что это за новые загадки?
– Например, – сказал, заглядывая ей в глаза и кокетничая, Притвиц, – было четверо перебежчиков из отряда бессмертного товарища Реткина. Один из них собирался вчера привести человека, который согласится разведать расположение банды этого Реткина. Так вот: он не явился. Не явится и человек, которого он должен был привести. Кроме того, ходят слухи, что прямо из комендатуры он двинулся к тому самому Реткину, о котором шла речь.
Она вспомнила бородача, обещавшего привести человека для засылки в Редькину. Неужели это был свой? Он тогда не внушил ей никакой симпатии. Наоборот, ей он показался кулаком, думающим только о мошне. Вот другой – рослый, голубоглазый, наоборот, вызывал в ней инстинктивное доверие. Но разведчик и должен так маскироваться, как тот бородач.
– Он же сам сдался. Разве он посмеет к ним вернуться? Они его убьют!
– О женщины! – философски сказал Притвиц. – Фрау Мальтцов, скажите, вы пьете настоящее французское шампанское?
– Я чувствую, что оно появилось в офицерском клубе, – улыбнулась Полина. Но разговор надо было продолжить. – Но я бы на месте того человека ни за что бы не вернулась к партизанам.
– Полин, – сказал Притвиц, пытаясь взять ее руку, – Полин, вы милы, больше того, вы прекрасны, как истинная русалка, но что вы можете знать о мужчинах. Он русский. Если он не предатель, следовательно, он за партизан...
– Следовательно, я предатель? – спросила Полина, выпрямляясь.
– О, – сказал запутавшийся Притвиц, – вы!.. Вы чудо. Вы европеянка! При чем здесь вы?
– Продолжайте, – перебила Полина, – ход ваших рассуждений гораздо интереснее ваших комплиментов.
– Так вот, – сказал уже с меньшим одушевлением Притвиц, – он сбежал от своих в минуту их разгрома и собственной слабости. Теперь, когда партизаны набрались сил, он жаждет загладить свою вину. Он возвращается с повинной, и не просто с повинной, а со сведениями.
– Но что за сведения он мог принести? – спросила Полина. – Что в них способно заслужить реабилитацию?
– Сведения серьезны, – сказал, построжав, Притвиц, – он сообщит им, что шеф готовит агентуру. Они будут бдительнее.
– Все это не очень конкретно, – сказала она, – и они сами знают, что оккупационные власти не будут сидеть сложа руки после того, что они тут наделали на шоссе и в Большом Лотохине.
– Это правильно, – сказал Притвиц, что‑то обдумывая, – но все‑таки он сбежал.
Полина закурила. «А сбежал ли? – подумала она. – И если сбежал, то почему именно к партизанам? Может быть, почувствовал, что пахнет жареным, и просто скрылся. А обещал Шренку привести лазутчика, чтобы быть вне подозрений».
– Вы подали мне одну мысль, – сказал Притвиц, проницательно поглядывая на нее. – Он мог и не сбежать. Это надо проверить... – Он было пошел к дверям, но возвратился. – Поверьте, Полин, – сказал он с неожиданной страстностью, – мы придавим этого Реткина как крысу! – Ноздри у него раздулись. Он был похож на алкоголика, который уже знает, как дорваться до выпивки. – Мы с шефом поработали мозгами. Знаете, как будет называться операция по уничтожению этого партизанского Цезаря? «Троянский конь». Да. Это маленький шедевр военного искусства. И дело только за одним: знать, где их базы. Дело только за этим.
Ближе к вечеру вестовой пригласил ее в кабинет фон Шренка. Там уже кончался допрос Воронова и Гаркуши, двух из четырех перебежчиков от партизан. Фон Шренк был зол, красные пятна цвели на узких скулах.
– Фрау Мальцов, – сказал он ей, едва она вошла, – я уже час бьюсь с этими двумя паршивцами, но без вас многое не понимаю. Спросите у них: видели ли они кого‑нибудь из своих двух товарищей после беседы в комендатуре?
Гаркуша, черноволосый, быстроглазый, в сером пиджаке «фантазия», и Воронов, русый, долгоносый, в грязной телогрейке, мялись перед фон Шренком с выражением паники на лицах и после ее вопроса в голос стали утверждать, что никого не видели.
После долгих выяснений Полина сообщила фон Шренку, что Воронов последним разговаривал с Кобзевым в коридоре комендатуры сразу после беседы в кабинете и тот похвастал ему, что на десять тысяч марок он себе купит грузовик и дом где‑нибудь в Польше. Шибаев же шел с Гаркушей и за всю дорогу не сказал ни единого слова. Оба допрашиваемых были в поту, омерзительно пахли и пришли уже в то состояние полного умственного расстройства, когда от них наводящими вопросами можно было добиться чего угодно, только не истины.
Полина сказала об этом Шренку. Тот тяжелым взглядом обвел обоих, позвонил и приказал Притвицу посадить их в каталажку русской полиции и забрать семьи. Оба внимательно выслушали Полину. Гаркуша вдруг взвыл и бросился на колени: – Не виноват! – кричал он. – Ни в чем не виноват! Господин офицер, ослобоните!
Воронов только еще больше вспотел и смотрел на всех взглядом оглушенного быка.
Притвиц вывел их из кабинета.
– Мадам, – сказал с потугами на прежнее остроумие фон Шренк, – вы расцветаете, а я сохну. Не знаете ли вы эликсира, способного и во мне оживить какие‑нибудь бодрые соки?
Она посмотрела на него. Говорил он это скорее механически, успевая краем сознания осознать себя и ее в этой комнате, а сам что‑то обдумывал или рассчитывал. А ей надо было знать все про операцию «Троянский конь».
– Эликсир есть, господин полковник, – сказала она, – вино и беседа в кругу искренних и близких друзей.
Шренк, глядя на нее, улыбнулся.
– Вы считаете, что в наше время это валяется на полу и надо только нагнуться и подобрать? – спросил он.
– Что именно? – спросила она.
– Такие понятия, как искренность и дружба? – Он был серьезен.
Она приняла его тон.
– Господин полковник знает, что у него, кроме моей незначительной особы...
– Не прикидывайтесь, Полин, вы мне не друг...
– Это вы говорите только потому, что я люблю вашего друга, а не вас?
– Вот видите, женщина любит другого, а говорит о дружбе со мной. Это оскорбление для мужчины, и в этом я не заблуждаюсь. – Он стал даже печален. – Итак, – сказал он, садясь в кресло и придвигая бумаги, – вы считаете, что я мог бы отвлечься от мрачных размышлений в кругу друзей? Отлично. Карл! – он позвонил.
Вошел фон Притвиц.
– Карл, – сказал ему фон Шренк, оглядывая его щегольскую фигуру, – у нас сегодня гости! Вы довольны?
– В случае, если присутствующая здесь дама входит в их число, я счастлив! – вскинул подбородок Притвиц.
– Итак, фрау, мы ждем вас и майора в двадцать один ноль‑ноль, говоря языком солдат, – сказал Шренк. – Что вы выяснили, Притвиц? – спросил он, переходя к делу. И пока Полина шла к дверям, она услышала то, что ее так интересовало.
– Семью Кобзева мы взяли. Жена и дети клянутся, что не видели отца с тех пор, как он ушел с полицейским. Следовательно, он не возвращался домой. Шибаев и его семья исчезли после разговора с вами. Пост на Никитской дороге проверил аусвайсы у трех человек. Это были Шибаевы и их дочка.
– Вы звонили в придорожные гарнизоны?
– Я звонил, шеф, но там не круглые болваны. Они бы перехватили, если б было кого.
– Этот Кобзев... – сказал Шренк. – Не тут ли вся разгадка, а, Притвиц?
Она закрыла за собой дверь.
Бергман стоял спиной к ней, глядя во двор. Черемуховые белые ветки сладостно и чуть тленно доносили в открытое окно свой аромат, и он царил в комнате, перебивая запах воска от свечей и дух укропа и свежей картошки, плывшие из кухни. Спина Бергмана, плотная спина спортивного склада зрелого мужчины, с лопатками, продавившими мундир, широкая к плечам, суженная к талии и расширенная мундиром у бедер, эта спина была сейчас сгорблена и неприязненна. Правда, враждебность не была явной и тем более вызывающей, но ее присутствие Полина очень хорошо ощущала.
– Собственно говоря, Полин, – сказал, оборачиваясь, Бергман, – я хотел бы, чтобы вы поняли. Я специалист, – сказал Бергман. – Я врач. Хирург. Это нужная человечеству профессия. И посреди войны тоже. По убеждениям я демократ и поклонник свобод. Если бы я был на Западе, я помогал бы французам и англосаксам. Они несут мои идеалы, и совесть сама подсказала бы формы, в каких я бы с ними сотрудничал. Я действительно ненавижу наци. – Он странно сморщил все лицо и тут же рукой расправил его. – И я понимаю... – Он вскинул глаза, в них была робость. «Боится меня обидеть», – поняла она. Прижавшись спиной к двери своей комнаты, она с интересом следила за этими попытками Бергмана выйти из игры.
– Помогать вам, это против моих убеждений, – сказал он нервно, – поймите...
– Доктор Бергман, – сказала она, – вы алогичны. И сами знаете слабость вашей позиции. Сейчас все, кто против наци, за свободу и демократию, как бы вы или мы ни понимали суть этих слов. Но если вы хотите, чтобы я не вмешивала вас в прямое сопротивление нацизму, я могу это сделать... Или, – спросила она беспощадно, глядя в ускользающие его глаза, – вы боитесь, что Кранц вытянет из меня на допросах и то, что касается вас?
Он вздыбился. Он шагнул от окна. Глаза его сверкали, широколобое лицо с огненными глазами стало почти грозным.
– Вы не оскорбите меня, Полин, – он встал против нее и сложил руки на груди, – вы не сможете оскорбить меня.
Она улыбнулась. Форма негодования была грандиозна, содержание ничтожно.
– Рупп, – сказала она, – не становитесь на цыпочки. Идет война. Мир поделен надвое. Честному человеку в стороне не отсидеться.
Глаза его погасли. Он улыбнулся и разнял руки. Потер их ладонь о ладонь. Прислушался. Нюша ворочала что‑то в кладовой внизу, в кухне действовал Иоахим.
– Что я должен делать у Шренка, Полин?
Она обрадовалась. Только сейчас она поняла, как дорог ей этот человек. Скажи он «нет», и она просто забыла бы о его существовании, он мог бы часами торчать перед глазами, и она бы не замечала его.
– Мне нужно знать все про план «Троянский конь», – сказала она.
– Но связного же нет, – развел он руками.
Да, связного не было.
– Но к тому времени, когда он придет, я должна знать все о плане карательной операции. И вы поможете мне? – спросила она, подходя и кладя руку на его локоть. Он смотрел на эту руку.
– Я постараюсь, – наконец сказал Бергман. Лицо его было усталым, но как‑то просветлело. – Я постараюсь, Полин.
Когда они садились в машину, на веранде появилась Нюша. Она взглянула на них, задержала взгляд на Полине, покачала головой и убралась. В последнее время отношения с Нюшей разладились. Полина понимала почему, но что она могла объяснить старой женщине: та была преданна, но насколько?
Иоахим мягко повел машину вдоль аллеи лип. В открытое стекло врывались ветерки, липовый сладковатый настой наполнял ноздри. Они проехали весь зашторенный, омертвело дремотный поселок, и Иоахим свернул на тихую улочку возле кирпичной стены бывшего костно‑туберкулезного санатория. Вдоль редко стоящих за штакетником оград домов цвели клены. Изредка взлаивали в стороне собаки. Возле двухэтажного особняка, где когда‑то помещался банк, а еще раньше, до советских времен, жил известный на всю округу льняной воротила Куренцов, дед нынешнего начальника русской полиции, мерно вышагивал часовой. Машина остановилась. Часовой отсалютовал автоматом. Бергман приложил руку к фуражке.
Они вошли в калитку, их уже встречал улыбающийся Притвиц, а фон Шренк приветственно вздымал руку из открытого окна второго этажа. Негромко и томительно звучал патефон. Старое аргентинское танго неслось из окна. От музыки ли или от мерцания свечей в прихожей Полина вдруг как‑то поплыла. Странный хмель дымился в голове, пока она отвечала на приветствия фон Шренка и снимала с себя пыльник, пока знакомилась с рыжей и ярко накрашенной женщиной, назвавшей себя Калерией.
– Полин, – сказал фон Шренк, появляясь перед ней, – у вас нездешние глаза... Это наводит на грустные размышления по поводу присутствующих здесь мужчин.
Бергман на секунду обернулся, и она увидела резкую морщину, пронзившую его лоб.
– Вы непроницательны, Эрих, – сказала она, заражаясь вдруг атмосферой вечеринки, – такие мужчины способны зажечь любую женщину.
– Боюсь, они сгорят сами, и несколько преждевременно, – сказал фон Шренк, глядя сквозь открытую дверь на Притвица, поднимавшегося по лестнице с рыжеволосой красавицей. Тяжелое зеленое платье до земли и большое декольте очень шли ей. Притвиц что‑то нашептывал ей, победоносно улыбаясь. У женщины было насмешливое выражение лица, глаза сверкали.
– Вы уже знакомы? – еще раз спросил фон Шренк. – Калерия – Полин.
– Мы уже знакомы, полковник, – сказала на неважном немецком Калерия.
И Полина вспомнила, как та стояла в кучке хорошо одетых людей во время казни партизан на площади. Это была Калерия Павлова, жена директора маслозавода и любовница фон Шренка.
– За стол! – пригласил всех Шренк. – Я попросил накрыть в кабинете. Мне кажется, здесь уютнее, чем внизу.
Полина вспомнила цель, с которой она сюда явилась, и огляделась. Огромный кабинет был полон сумраком. Свечи, зажженные на столе, наливали этот сумрак желтоватым знобким уютом. Низкий столик, за которым рассаживалась компания, был уставлен бутылками и снедью. Бокалы высверкивали хрусталем. Медвежья шкура, отброшенная к большому письменному столу в углу комнаты, придавала всему интимный вид, а пуфы, на которые усаживались гости, делали все вокруг совсем домашним.
– Шкура привезена из Польши, – проследив направление ее взгляда, шепнул Притвиц, придвигая к ней свой пуф. – Если и не сам шеф ухлопал этого медведя, то наверняка кто‑то из стоявших поблизости.
Калерия с другой стороны стола, странно шевеля ноздрями, смотрела на них с Притвицем. Шренк что‑то говорил Бергману, подняв для тоста бокал, но отвлекшись.
– За наших прелестных дам! – провозгласил фон Шренк. – Прошу простить мне убогость тоста, но я представляю себя лет через пятнадцать где‑нибудь в Баварии, рассказывающим друзьям о походах и приключениях, и да не осудят меня дамы за некоторую фривольность, но воспоминание о тихом поселке, вокруг которого по лесам бродят банды разных Реткиных, а мы, группа немцев, пируем здесь, в кругу блистательных русских женщин, – само это воспламеняет сердце.
Полина стиснула зубы. Скотина! Русские дамы и пирующие господа‑завоеватели! Она увидела предостерегающий взгляд Бергмана, улыбнулась ему и выпила.
– Шеф – замечательный человек, – сказал ей Притвиц, пока вокруг закусывали и беседовали, – поверьте, Полин, я фронтовой офицер и ни за что не пошел бы в адъютанты к какой‑нибудь штабной крысе. Он меня восхищает, Полин, просто восхищает!
– Какие там секреты у молодежи? – спросил, поглядывая в их сторону, фон Шренк. – Рупп, берегитесь этого шалопая. Он способен увести женщину даже у Александра Македонского.
– Я не боюсь соперничества, – с тайной горечью в голосе сказал Бергман, останавливая на Притвице свои тяжелые зрачки. – Сердце Полин занято, и я верю этому сердцу.
Фон Шренк воспламенился.
– Дьявол! – закричал он, вскакивая. – За веру в женском сердце! Я преклоняюсь перед вашей любовью, друзья. Полин! Рупп! За вас.
Им пришлось встать. Полина не ожидала такого юношеского пыла в Шренке, но, вспомнив про крепкий коньячный дух, которым он обдал ее еще при встрече, все поняла. Опять, бередя душу, зазвучала пластинка. Калерия, обойдя стол, положила руку на плечо Бергмана. Тот, недоуменно улыбаясь, легко повел ее в танце, крепко обнимая за талию. Он, прямой, движущийся с мягкой и уверенной силой, и она, изменчиво гибкая, припадающая, отстраняющаяся, были отличной парой. Такого Бергмана Полина не знала и не принимала. Он внушал ей неприязнь. Неужели танец требует прижимать к себе эту шлюху? Так, может быть, и можно танцевать где‑нибудь в притоне... Что с ней? Она вдруг отдала себе отчет в том, куда ведут эти мысли. Нет, ее совершенно не волнует, с кем и как он танцует. Он сообщник. Товарищ по борьбе – и только... Она оглянулась.
Обиженный ее невниманием Притвиц разливал вино в рюмки. Фон Шренк со смешанным выражением тоски и высокомерия на узком лице следил за танцорами. Танго оборвалось.
Тосты шли косяком. Притвиц выкрикивал их с гусарской лихостью, но замолкал, едва шеф открывал рот. Бергман тоже пил, но от вина становился только мрачнее. Это начинало тревожить Полину, но рядом с ней уселась Калерия, и внимание ее отвлеклось.
– Наконец‑то я вижу женщину, о которой столько говорят, – сказала Калерия, наводя на Полину свои длинные зеленые глаза. Рот ее все время кривился, и Полина поняла, что имеет дело с неврастеничкой.
– Кто же говорит обо мне? – спросила она. – И чем я завоевала такую известность?
– Вы таинственны! – приблизила к ней лицо Калерия. – Вы отшельница! О вас говорят офицеры, о вас судачат русские бабы, о вас все спрашивают.
– Вы давно здесь? – спросила Полина, следя за фон Шренком, что‑то объясняющим Бергману.
– В поселке пять лет, – Калерия нервно сунула в рот сигарету, вырвала из сумочки зажигалку и закурила. – И первый раз в приличном обществе. Мы с вами «немецкие овчарки», Полина, и я этим горжусь!
То, что Калерия говорила, жгло Полину, как раскаленная игла, вонзенная в сердце.
– Вам нравится, что нас так называют? – Она уже ненавидела сидящую перед ней женщину, но поддержать разговор было необходимо.
– Мне плевать, как они нас называют! – страстно зашептала Калерия, вплотную придвигаясь к ней и сверкая глазами. – Мне на них вообще плевать. Я своего муженька никогда не считала человеком. Хитрый, но тупица и хам. – Она вдруг хохотнула и затянулась. – Ей‑богу, я бы о нем лучше думала, если б он ушел в лес к этим... – Она взглянула на Притвица, хмельно улыбавшегося им обеим. – Но у такой свиньи и на это смелости не хватило... Большевикам служил как Иуда, теперь юберменшам служит. – Она опять хрипло хохотнула. – А вам, Полина, – она приняла протянутую Притвицем рюмку, – я могу сказать... – Зеленые глаза впились в лицо собеседницы. – Я знаю, – Калерия отодвинулась и смерила ее с ног до головы глазами, – вы считаете себя другой, особой... Но, поверьте мне, гнить скоро нам обеим. Я немцев обожаю, но их отсюда попрут... – Она выпила.
– Попрут? – спросил по‑русски захмелевший Притвиц. – Что это такое?
– Попрут, – с безуминкой в глазах юродствовала Калерия, – потому что они хоть и умный народ, а Россию не понимают. И нас с вами тогда, милочка, разорвут на части, – глумилась она, – как «изменников Родины»! Хотя вся наша измена состоит в том, что немецкие штаны нам понравились больше русских! И мы за них ухватились. – Она захохотала.
Фон Шренк, оторвавшись от беседы, взглянул на нее.
– Карл, – сказал он небрежно, – фрау нуждается в свежем воздухе. – Притвиц дисциплинированно встал и предложил Калерии руку.
– Думает, я пьяна, – сказала Калерия, вставая. – Немец – одно слово. Разве им нас понять? Эх, Европа, Европа!
– Европа, – подхватил Притвиц понятное ему слово, – это мы, немцы, впервые объединили Европу.
Фон Шренк улыбнулся им вслед.
– Эта дама необычайно экзальтированна, – сказал он, обращаясь к Полине, – и, как ни странно, я вынужден был выручать ее из рук нашего знакомого, господина Кранца. Что она такое наболтала в компании парней из люфтваффе – не могу выяснить до сих пор. Но ее муж прибежал ко мне и елозил передо мной па коленях до тех пор, пока я не принял мер.