За век и даже века действительно „злоупотреблений" или очень яркой глупости огромное тело России точно вспыхнуло как бы сотнями, тысячами остро болящих нарывов, которые не суть смерть и даже не суть болезнь всего организма, а именно болячки, но буквально по всему телу, везде. Можно было вскрывать их, и века пытались это делать. Вскроют: вытечет гной, заживет, а потом тут же опять нарывает. Все-таки революция промчалась не напрасно: бессмысленная и злая в частях, таковая особенно к исходу, при „издыхании" (экспроприации, убийства), она в целом и особенно на ранней фазе оживила организм, быстрее погнала кровь, ускорила дыхание, и вот это внутреннее движение, просто движение, много значило. Под „нарывным телом" переменилась постель, проветрили комнату вокруг, тело вытерли спиртом. Тело стало крепче, дурных соков меньше — и нарывы стали закрываться без ланцета и операции. Россия сейчас несомненно крепче, народнее, государственнее,— и она несомненно гораздо устойчивее, против других держав и инородцев, нежели не только в пору Японской войны, но и чем все последние 50 лет. Социально и общественно она гораздо консолидированнее. Всего это-" го просто нельзя было ожидать, пока текли эти нечистые 50 лет, которые вообще можно определить как полвека русского нигилизма, красного и белого, нижнего и верхнего. Русь перекрестилась и оглянулась. В этом оздоровлении Столыпин сыграл огромную роль — просто русского человека и просто нравственного человека, в котором не было ни йоты ни красного, пи белого нигилизма. Это надо очень отметить: в эпоху типично нигилистическую и всеобъемлюще нигилистическую,— Столыпин ни одной крупинкой тела и души не был нигилистом. Это очень хорошо выражается в его красивой, правильной фигуре; в фигуре „исторических тонов" или „исторического наследства". Смеющимся, даже улыбающимся я не умею его себе представить. Очень хорошо шло его воспитание: сын корпусного командира, землевладелец, питомец Московского университета, губернатор,— он принял в себя все эти крупные бытовые течения, все эти „слагаемые величины" русской „суммы", без преобладания которой-нибудь. Когда он был в гробу так окружен бюрократией, мне показалось — я не ошибался в чувстве, что вижу собственно сраженного русского гражданина, отнюдь не бюрократа и не сановника. В нем не было чванства; представить его себе осыпанным орденами — невозможно. Всё это мелочи, но характерна их сумма. Он занят был всегда мыслью, делом; и никогда „своей персоной", суждениями о себе, слухами о себе. Его нельзя представить себе „ожидающим награды". Когда я его слыхал в Думе, сложилось впечатление: «Это говорит свой среди своих, а не инородное Думе лицо». Такого впечатления не было от речи Горемыкина, ни других представителей власти. Это очень надо оттенить. Он весь был монолитный, громоздкий: русские черноземы надышали в него много своего воздуха. Он выступил в высшей степени в свое время и в высшей степени соответственно своей натуре: искусственность парламентаризма в применении к русскому быту и характеру русских как-то стушевалась при личных чертах его ума, души и самого образа. В высшей степени многозначительно, что первым настоящим русским премьером был человек без способности к интриге и без интереса к эффекту,— эффектному слову или эффектному поступку. Это — „скользкий путь"
парламентаризма. Значение Столыпина, как образца и примера, сохранится на многие десятилетия; именно как образца вот этой простоты, вот этой прямоты. Их можно считать „завещанием Столыпина", и завещание это надо помнить. Оно не блестит, но оно драгоценно. Конституционализму, довольно-таки вертлявому и иногда несимпатичному на Западе, он придал русскую бороду и дал русские рукавицы. И посадил его на крепкую русскую лавку,— вместо беганья по улицам, к чему он на первых шагах был склонен. Он незаметно самою натурою своею, чуть-чуть обывательскою, без резонерства и без теорий, „обрусил" парламентаризм, и вот это никогда не забудется. Особенно это вспомнится в критические эпохи,— когда вдруг окажется, что парламентаризм у нас гораздо наци-ональнее и, следовательно, устойчивее, гораздо больше „прирос к мясу и костям", чем это можно вообще думать и чем это кажется, судя по его экстравагантному происхождению. Столыпин показал единственный возможный путь парламентаризма в России, которого ведь могло бы не быть очень долго, и может, даже никогда (теория славянофилов; взгляд Аксакова, Победоносцева, Достоевского, Толстого); он указал, что если парламентаризм будет у нас выражением народного духа и народного образа, то против него не найдется сильного протеста, и даже он станет многим и наконец всем дорог. Это — первое условие: народность его. Второе: парламентаризм должен вести постоянно вперед, он должен быть постоянным улучшением страны и всех дел в ней, мириад этих дел. Вот если он полетит на этих двух крыльях, он может лететь долго и далеко; но если изменить хотя одно крыло, он упадет. Россия решительно не вынесет парламентаризма ни как главы из „истории подражательности своей Западу", ни как расширение студенческой „Дубинушки" и „Гайда, братцы, вперед"... В двух последних случаях пошел бы вопрос о разгроме парламентаризма: и этого вулкана, который еще горяч под ногами, не нужно будить» [91, с. 10-15].
Вскоре после смерти Столыпина в упомянутом выше дневнике Льва Тихомирова появляются записи, свидетельствующие о крайнем смятении и раздоре в стане «правых», «националистов» — предвестнике грядущих осложнений и новых политических перемен. Мордобой в Русском собрании, свара в «Союзе русского народа». Правительство, плывшее по течению и теряющее совершенно лицо: «Там ничтожество правительства вообще поразительно. Все вспоминают Столыпина... То-то, а прежде ругали!..» [106, с. 173]
На взгляд Тихомирова, передового журналиста правого толка, «гибнущего в борьбе с равнодушием публики», все катится под откос: столица гниет в распутинском болоте, Ленские события всколыхнули страну, которая снова забродила беспорядками и раздорами. В войсках и среди рабочих полным ходом идет пропаганда:
«<...> Все может быть. Конечно, с бестрепетным сердцем и твердой рукой,— все это легко бы было разрушить в зародыше. Но при данном персонале людей вскоре, может быть, дождемся и своего 1793 года. Ведь у нас революция идет по французскому — масонскому рецепту...
Не даром Столыпина убили. Он хотя и конституционалист, но человек „прусского образца", и по энергии характера не дал бы монарха в обиду. А теперь — людей нет, и вероятно куча прямых предателей. В народе же даже и для Вандеи нет уголка. Не Курская же губерния со своими правыми?
Несчастнейший монарх. Мне его до смерти жалко. Я лично, признаюсь, потерял всякую веру в спасение...» [106, с. 177]
Из посмертных статей о Столыпине немалую ценность представляют и слова его бывших врагов, оппонентов и критиков. В этом ряду среди самых видных противников можно выделить «первого марксиста» России Петра Струве, часть статьи которого мы предлагаем:
«<...> Покушение на П. А. Столыпина, приведшее к трагическому исходу — убийству и казни, подымает в уме целый рой мыслей и оживляет в душе множество образов и картин первого, но бурного периода нашей конституционной жизни...
Впервые в России было произведено „политическое" убийство государственного деятеля, которого столь многие люди знали как живую индивидуальность, а не как отвлеченный знак некой политической системы. „Конституция" свела как-то министров на землю, сделала их, по крайней мере физически, гораздо более „близкими" обществу — и это, по моему непосредственному ощущению, разительно сказалось на впечатлении, произведенном известием о выстреле в Столыпина. Сколько людей видело его своими глазами в Государственной думе, не говоря уже о том, что ни об одном министре в России не писали так много и так свободно...
Правда, широкие крути, настроение которых, мне кажется, не передается никакой печатью, ни левой ни правой, с поразительной, болезненной апатией отнеслись к известию о киевском событии. Но при всей апатичности широкого общества и при всем глубоко несочувственном отношении его преобладающего либерально настроенного большинства к политике правительства и его главы, впечатление от выстрела 1 сентября было все-таки совершенно недвусмысленное. Его можно охарактеризовать как непреодолимое естественное отвращение.
Есть в настоящее время охотники бить в набат по повод)' „возрождения" террора и эксплуатировать на этот предмет деяние Богрова. Не вдаваясь тут в обсуждение общего вопроса о политических убийствах, как явлении нашей истории и современности, <...> я хотел бы только подчеркнуть, что киевское событие свидетельствует лишь о вырождении террора, и ни о чем более. Из всех крупных политических убийств, когда-либо совершенных в России, оно есть самое случайное, наименее „органическое". Даже акт 1 марта 1881 г., как ни двусмысленно реагировало на него общественное мнение, даже это убийство Царя, окруженного ореолом двойного освободителя и великого реформатора, по своим виновникам не могло не ощущаться обществом как зародившееся как-то в недрах самого общества, как некое болезненное завершение каких-либо понятных обществу человеческих переживаний.
Поэтому оно своей внутренней стороной вызвало отвращение, но не породило никакого душевного волнения, причиной которого был бы виновник убийства, а не его жертва. С внутренней жизнью самого общества это убийство никак не связано.
Дело тут, конечно, вовсе не в том, что Богров — еврей. Это обстоятельство — случайное с той точки зрения, с которой я обсуждаю событие. Важно только то, что общество в данном случае не только не сочувствовало убийству, оно абсолютно не понимало его. Это был какой-то „технический" акт, бессмысленно непонятный, какое-то загадочное происшествие, ключ к которому недоступен общественному сознанию. Вот почему в обществе почти ожесточенно спорят на тему о том, чем же был на самом деле Бог-ров — „охранником" или „революционером".
Самый спор показывает, что общество не способно понимать такого „революционера". А между тем он есть. Народился новый тип революционера. Подготовлялся он — незаметно для общества, незаметно для каждого из нас — в дореволюционные годы и народился в 1905—1906 гг. „Максимализм" означал слияние „революционера" с „разбойником", освобождение революционной психики от всяких нравственных сдержек. Но „разбойничество", в конце концов, есть только средство. Душевный переворот шел глубже абсолютной неразборчивости в средствах. В революцию ворвалась струя прожигания жизни и погони за наслаждениями в стиле опошленного и оподленного Пшибышевского.
Быть убитым — это судьба, которая может постигнуть каждого крупного государственного деятеля в любой момент и в любой политической обстановке.
А между тем — Столыпин был крупным человеком, и именно такая судьба постигла его.
Правда, не во всем. В одном очень важном пункте он восторжествовал над коварной судьбой. Как бы ни относиться к аграрной политике Столыпина — можно ее принимать как величайшее зло, можно ее благословлять как благодетельную хирургическую операцию,— этой политикой он совершил огромный сдвиг в русской жизни. И — сдвиг поистине революционный и по существу, и формально. Ибо не может быть никакого сомнения, что с аграрной реформой, ликвидировавшей общину, по значению в экономическом развитии России в один ряд могут быть поставлены лишь освобождение крестьян и проведение железных дорог <...>» [102, с. 185—187].
Наконец, год спустя Всероссийский национальный клуб выпускает отдельным изданием обстоятельный очерк литератора, публициста Александра Аксакова «Высший подвиг». Известный славянофил, вспоминая тернистый жертвенный путь «лучшего гражданина земли Русской» П. А. Столыпина, помогает лучше осмыслить значение его деятельности для России и духовных заветов реформатора своим соотечественникам. Вот что сказано в завершающих страницах очерка: «<...> Что же завещал нам тот, чьи уста и в минуты предсмертной агонии шептали, мысленно обращаясь к нам: „граждане! граждане!.."
Он завещал нам любовь к России и к русской народности, любовь, требующую от нас готовности жертвовать родине всем,— до жизни включительно, любовь к родине, как к великому государству, созданному трудом, кровью наших русских предков и навеки неделимому,— любовь, выражающуюся в почтении к историческому прошлому родины, в горячей заботе о ее благоденствии, цельности и могуществе в настоящем и в вере в ее великое будущее. Он завещал нам любовь и неизменную верность самодержавной власти русских государей, как к оплоту целости и могущества государственного во времена мирного течения государственной жизни, и бесценного сокровища в дни уклонений государственной жизни от исконной правды русской. Он завещал нам свою любовь к исконной вере Православной и особые заботы о процветании ее, как Церкви господствующей. Он завещал нам любовь к свободе, но не к той свободе, которая доступна только верхним, более обеспеченным классам и остается пустым звуком для всего народа русского, а к свободе, построенной на основе хозяйственного благосостояния земледельческого населения, составляющего огромное большинство русских людей, которая может сделаться достоянием всех русских граждан, без различия положений и состояний. Он завещал нам, поэтому, особые заботы о подъеме благосостояния крестьянского населения, о его просвещении и о внесении в жизнь его порядка и законности. Наконец, он призывал нас к общей, дружной, основанной на взаимном доверии, честной работе, как истинных граждан своей родины, на всех ступенях государственного дела, а равно в областях хозяйственной, промышленной, так как честный, добросовестный и упорный труд может дать благосостояние, просвещение и свободу каждому, созидая в то же время богатство и могущество всего государства.
Таковы заветы П. А. Столыпина; они не умрут, они останутся жить в сердцах русских людей. Ужасный выстрел, сразивший усталого и тленного человека, дал бессмертие его заветам, дал им только новую силу.
Не говори он умер; он живет;
Пусть жертвенник разбит — огонь еще пылает!
Убийцы, их прямые подстрекатели и те, которые, не принимая прямого участия в черном деле, строили все же свои расчеты на „устранении" Столыпина,— ошиблись; вместо того, чтобы ослабить, придавить и уничтожить ненавистное им национальное
русское чувство, их новое злодеяние подняло в русском обществе и народе русском такую могучую волну этого чувства, которая сломает и смоет без следа все их ковы и злоумышления против русской народности. Кровь безвинно погибшего, оросив русскую землю, вызовет в ней лишь новые жизненные силы, даст новые богатые всходы русского народного самосознания. Так должно быть. Это естественно. Это единственный, достойный русского народа ответ на гнусное и бесстыдное посягательство на его свободу, на его национальное достоинство и на его мощь. „В древней Руси,— сказал И. В. Никаноров, заканчивая свою речь на вечере в память Столыпина,— был страшный обычай: существовала вера, что в основание крепости надо заложить живого человека, чтобы эта крепость была сильна. В основу национальной России положен живой Столыпин, и вырастет она на земле, политой его кровью"» [1, с. 78—79].
ПРИМЕЧАТЕЛЬНА также лекция «октябриста» Аполлона Еропкина, депутата I и II Госдум, с которой он выступал в Петербурге и Москве после смерти Столыпина. В ней этот просвещенный дворянин выпускник юридического факультета Московского университета, по собственной инициативе исследовавший хутора и отруба Приволжских степей и Западного края, говорит о первых результатах земельной реформы. В виду важности выводов, сделанных им, приводим здесь основные фрагменты лекции, изданной одновременно с предыдущим очерком и также имевшей успех:
«<...> Перед своим отъездом в это путешествие по хуторам, я имел аудиенцию у покойного Министра; и когда я сообщил ему о своем желании проверить на местах те теории и те абстрактные предложения о необходимости перехода крестьянской общины к частной земельной собственности, теории — бесспорные по существу, но трудно достижимые на деле,— то покойный министр отнесся к моей мысли с живейшим сочувствием и сам передал мне несколько своих наблюдений, вынесенных им из своей поездки по хуторам.
„Вернетесь из поездки, поделитесь своими впечатлениями",— напутствовал он меня. И это были последние его слова. Когда я вернулся из поездки, тело П. А. Столыпина уже было предано земле <...>.
П. А. Столыпину часто ставили в упрек, зачем он так спешно, в порядке 87-й статьи, провел Указ 9 ноября 1906 г., изменявший коренные законы крестьянского землевладения, и нe дождался, пока этот проект пройдет через Государственную Думу и Совет? А проект этот, как известно, получил санкцию лишь в мае текущего года то есть 4 1 /2 года спустя после издания Указа 9 ноября.
Вопрос коварный и лицемерный, характерный для левых партий.
— Да очень просто почему, г.г. радетели о народном благе с левой стороны: чтобы вырвать почву из-под ваших же ног!
Ведь не надо забывать, что вопрос шел вовсе не об одном только улучшении земледельческой культуры; вопрос шел об общине, как православном институте, приведшем Россию к самому краю катастрофы. П. А. Столыпин видел, что вся земледельческая Россия стоит на вулкане, готовом затопить и разрушить все на своем пути.
Чего же ждать и чего же медлить? Жители центральных губерний и представить себе не могут, что произвел Указ 9 ноября на юге, на востоке и на западе Европейской России.
До поездки моей по хуторам, признаюсь откровенно, я и сам довольно пессимистично настроен был по поводу успеха нового закона в жизни. А тут еще левые газеты неустанно подзуживают о „хуторомании", о крайней шаткости нового социального базиса в деревне. Но я советовал бы этим господам отправиться с этой своей проповедью к самарским колонистам или к лифляндским латышам, перешедшим на хутора; вероятно,
они поняли бы тогда, почему П. А. Столыпин действовал в порядке 87-й статьи, а не ждал у моря 4 1 /2 года.
А ведь за немцами и за латышами двинулись и русские; в тех губерниях, которые я посетил,— Самарскую, Саратовскую. Витебскую и Могилевскую, по разверстанию наделов на хутора и отруба работают по 150, по 200 землемеров в каждой, работают до глубокой осени и все же не успевают удовлетворять требований населения.
Там уже не уговаривают: переходите на отруба, а говорят подождите очереди! И этой очереди ждут годами.
И в Витебской, и в Могилевской губерниях я сам, собственными глазами, видел, как от общинной деревни не оставалось и следа, она вся целиком переселялась на хутора и переселялась почти что на свой счет, ибо что за пособие в 75—85 руб. на двор на переселение, когда один колодезь стоит дороже!
И таких деревень — десятки; землеустроительные комиссии заняты только ими, а об отдельных выделах отдельных домохозяев там думать некогда, они удовлетворяются уже после всех, в последнюю очередь.
В Самарских и Саратовских степях я объезжал наделы в десятки тысяч десятин, разверстанные на отруба. Подумать только, какой переворот в народном самосознании должен произвести такой надел, перешедший в частную собственность и протянувшийся на 30—35 верст. И как аккуратно, я бы сказал, любовно охраняют границы этих отрубов, как хлопочут их владельцы, чтобы поставить межевой столб с государственным столбом!
И пусть не утешаются кадеты, что этот " новый социальный базис в деревне шаток и непрочен". Нет, он очень прочен: в Новоуз. уезде, например, сейчас уже ограничено 500 т. дес. наделов — 1 /3 уезда. Но я скажу еще больше; я разочарую г.г. левых: знают ли они, кто в первую голову спешит укрепить за собой свои наделы? Первые зачинщики и коноводы аграрного движения. И тот, кто мне не верит, пусть справится в ивановской 2-й волости Балашовского уезда; эта волость замечательна тем, что там совсем не осталось помещичьих усадеб, они все были сожжены и разгромлены во время аграрных беспорядков. Теперь она не менее знаменита тем, что все погромщики сами превратились в маленьких помещиков, укрепив за собой свои наделы.
Очевидцы передавали мне почти дословно речь одного из таких погромщиков, считавшегося главным агитатором:
„Господа граждане,— держал он свое слово к сельскому сходу,— я уже не раз говорил с вами с этого высокого места (он стоял на эстраде); я вас никогда не обманывал и вы мне верили; поверьте и на этот раз, укрепляйте за собой ваши наделы!"» [14, с. 10—12] <...>
Могилевский землеустроитель г. Пржибышевский рассказывал мне, как он лично с ходоками от крестьян отправлялся знакомиться с хуторами в лифляндские уезды к латышам. Посмотрели, поучились, вернулись домой и сами разошлись по хуторам всей деревней. В центре у нас, правда, нет латышей; но поверьте, что стоит съездить и подальше, хотя бы в Саратов, и свозить туда ходоков поучиться хуторскому хозяйству.
Да где же хутора; хотя бы переходили на отруба, отводили бы надел к одному месту, оставаясь жить в деревне. В больших Приволжских селах это делается сплошь и рядом, ибо села там огромные и постройки и усадьбы очень ценные.
—А ведь далеко ему ехать на свой отруб? — спрашиваю я землеустроителя, отъехав от села верст на десять.
—Но все-таки ближе, чем раньше, когда его надел был отведен в 50 полосах! — отвечает землеустроитель, знаменитый А. Ф. Бир. Имя Бир в приволжских степях стало именем нарицательным: Бир — значит землеустроитель. Вот к кому поехать бы, господа, поучиться: он разверстывает наделы, расположенные на 30-верстном пространстве,
разверстывает селения в десятки тысяч душ. Посмотрите, что сделано им с наделом села Покровской слободы, где 30000 жителей, где 10 банков, гимназия и биржа; где магазины с зеркальными окнами, аптеки, гостиницы и рестораны...
А все-таки идут на отруба. Надо лишь уметь приняться за дело; надо иметь немецкую настойчивость Бира; надо быть убежденным землеустроителем, надо верить в это дело и вдохнуть эту веру в других. И я видел таких землеустроителей, я познакомился с ними и я горжусь тем, что жал их руку. Это — истинные спасители России, они делают великое и святое дело, ибо община — это мрак, это застой, это — темное царство, это гибель государства, гибель медленная, но неизбежная. Когда-то я сам был сторонником общины, но я глубоко рас каива юсь в этом своем заблуждении.
Возвращаюсь к главной теме, посвященной мною памяти П. А. Столыпина. Уже эти две кардинальные реформы, которые Столыпин сумел провести в жизнь, реформа конституционная, спасшая Государственную Думу, и реформа аграрная, спасающая русское земледелие и русское государство, могли бы поставить имя П. А. Столыпина в число великих русских преобразователей <...>» [14, с. 13—14].
В советский период огромное число публицистов, ученых трудились над тем, чтобы представить в самом невыгодном плане результаты столыпинских преобразований — умалить их итоги, исказить смысл реформ. В угоду политической конъюнктуре, в силу самых приземленных житейских расчетов защищены сотни диссертаций, изданы тысячи книг и брошюр. Не имея возможности и намерений провести анализ развалов этой литературной и псевдонаучной породы, мы обратимся к обозначенной теме с иной стороны: сквозь призму оценок самых разных людей, имевших более вдумчивый и пристальный взгляд на значение и результаты реформ.
Вот, например, что отмечает в 1916 году знаменитый российский экономист профессор А. В. Чаянов:
«Одним из глубоких и важнейших явлений переживаемой нами эпохи в истории России является мощное, полное юной энергии возрождение русской деревни... Никогда раньше наша деревня не испытывала такого мощного просветительского воздействия, какое испытывает теперь» [67, с. 241].
В следующем, 1917 году, считающемся началом новой русской смуты, ученый пишет, что крестьянин-собственник доминирует в русской деревне и самым существенным образом изменяет ее к лучшему: иначе обрабатываются поля, иначе содержится скот, крестьяне больше продают и покупают, кооперация переродила российские села и самого крестьянина, который стал развитее и культурнее.
А известный писатель русского зарубежья Ф. А. Степун описывает перемены в Подмосковье, всегда страдавшем от малоземелья, чересполосицы и скудного инвентаря:
«<...> У нас в Московской губернии шло быстрое перераспределение земли между помещиками и крестьянством. Подмосковные помещики... беднели и разорялись с невероятною быстротою; умные же и работоспособные крестьяне, даже не выходя на отруба, быстро шли в гору, смекалисто сочетая сельское хозяйство со всяким промыслом: многие извозничали в Москве, многие жгли уголь, большинство же зимою подрабатывало на фабриках. Большой новый дом под железною крышею, две, а то и три хорошие лошадки, две-три коровы — становились не редкостью. Заводились гуси, свиньи, кое-где далее и яблоневые сады. Дельно работала кооперация, снабжая маломочных крестьян всем необходимым, от гвоздя да сельскохозяйственной машины.
Под влиянием духа времени и помещики все реже разрешали себе отказывать крестьянам в пользовании своими молотилками и веялками. Ширилась земская деятельность. Начинала постепенно заменяться хорошей лошадью мелкая, малосильная лошаденка — главный строитель крестьянского хозяйства. Улучшались больницы и школы, налаживались
кое-где губернские и уездные учительские курсы. Медленно, но упорно росла грамотность <...>» [98, с. 115].
В развитие темы об итогах и перспективах реформы стоит обратиться к зарубежному изданию «А. В. Кривошеин» [27], в котором с прочной опорой на архивы и работы наших современников приведены обстоятельные и исчерпывающие сведения, начисто разбивающие миф о «крахе столыпинских реформ». В одной из глав («Проведение в жизнь земельной реформы») автор, К. А. Кривошеин, сын бывшего министра земледелия А. В. Кривошеина, разъясняя сущность намеченных аграрных преобразований, дает анализ результатов реформ. Как уже было сказано ранее, автор совершенно справедливо обращает внимание на то, что реформа преследовала двойную цель: создание класса крестьян-собственников и коренную перестройку земельных угодий, то есть землеустройство, причем, «если вторая цель имела самостоятельное значение, то первая получала реальное значение только при достижении второй». Однако впоследствии в изложении хода реформы «первая цель, т. е. укрепление наделов в собственность, отделяется от второй, больше того — в укреплении усматривается все содержание и значение реформы, статистики часто ограничиваются цифрами, к укреплению наделов относящимися». Между тем, как совершенно справедливо замечает автор, «если бы реформа свелась к простому юридическому выделению отдельных домохозяев путем укрепления за ними наделов, то она не только не создала бы крепкого класса собственников, но, укрепляя вместе с наделом и „аршинную" чересполосицу, переделами иногда ослабляемую, привела бы к экономически отрицательным результатам» [27, с. 87].
Автор особо подчеркивает, что укрепление оправдывалось только землеустройством, и главным критерием успеха реформ следует считать не число выделившихся на хутора и отруба, а площадь землеустроенных хозяйств. Далее он отмечает, что Закон от 29 мая 1911 г., дополнявший Указ 9 ноября 1906 г. и Закон от 14 июня 1910 г., предоставивший и отдельным домохозяевам право выдела на хутора и отруба без предварительного укрепления надела, лишил укрепительный процесс прежней привлекательности. Последний закон, по сути, стирал все различия «между землей укрепленной и общинной, распространяя землеустроительные действия одинаково как на ту, так и на другую» [27, с. 89].
В связи с этим показательна таблица [27, с. 92], позволяющая сравнить движение ходатайств об укреплении и заявлений о землеустройстве на период реформ:
Год | Укрепление (в тысячах ходатайств) | Землеустройство (в тысячах заявлений) | |
Итого: |
Приведенные данные в достаточной мере выявляют главный просчет критиков реформы, выставляющих в качестве основного подтверждения ее «краха» сокращение крестьян, стремящихся выделиться на хутор или отруба. Главным, как считал сам
Столыпин, было улучшение землепользования, которое на первых этапах реформы (Г. С.) могло быть достигнуто только закреплением земли и выходом на хутора.
Если обратиться к результатам реформ, прерванных I мировой войной, то получается, что «при общем числе 14,6 миллионов надельных дворов по 47 губерниям Европейской России, на 5,8 миллиона домохозяев, подавших заявления о землеустройстве, подготовка к выполнению их просьб заканчивалась в 1915 г. для 3,5 миллиона, были завершены и юридически утверждены землеустроительные операции для 2,3 миллиона домохозяев; фактически же к 1 января 1915 г. было завершено в натуре, включая установку межевых знаков, но, частично, еще не утверждено землеустройство 2485 тысяч надель-ных дворов на площади в 21 311 225 десятин. Это составляло 16,8% надельных дворов и 17,2% площади надельной земли, без казачьей. Следовательно, в 1915 г. из 14,6 миллионов домохозяев 23% (3,4 миллиона) было уже вовлечено в укрепительный процесс, а 40% (5,8 миллиона) в различный от него землеустроительный процесс, как „участковый" (хутора и отруба), так и „групповой" (реорганизация общин), причем, оба процесса были завершены на площади превосходящей территорию Италии» [27, с. 91].
Автор также исследует процесс в общинах крестьян, где переделы не производились с 1861 года — так называемых «стародушников», наделы которых по закону 1910 года автоматически признавались их единоличной собственностью, причем желающие оформить свои права могли затребовать соответствующие «удостоверительные акты», не дававшие, однако, никаких дополнительных прав.
«Таковых было затребовано 618 000 до 1915 г., при общем числе 3489 898 об-щинников-беспередельников в 1911 г., составлявших около трети всех общинников; значительность последней цифры показывает, насколько процесс отмирания общины повсеместно зашел далеко» [27, с. 93].
Кривошеин далее обращается к статистике образования на основе единоличной собственности хуторов и отрубов (которые «нельзя смешивать с укреплением наделов в собственность без сведения их к одному месту»), приводя цифры по результатам 1916 года из авторитетного труда П. Н. Першина «Участковое землепользование в России» [27, с. 92]: