Глава 3. ПРИВЫЧКА ПОСТУКИВАТЬ ПЕРОМ 8 глава




Я, я, я... Бескорыстно-отвлеченное, идеальное, бесстрашное. «Просто» Я, голое Я — как принцип личной ответственности за текст, как его абсолютный первотолчок. Великий формализм авторства. Обещание относительно шести последующих веков европейской культуры.

***

Еще кое-что насчет «двойного сознания» Петрарки, его искренности или неискренности и тому подобных вещей. Из письма брату Герардо «о сложном разнообразии и разброде в человеческих занятиях и действиях» (подписано: «11 июня, в уединении», предположительно в 1352 году, т. е. в разгар занимающего нас периода в жизни Петрарки. — Повседн., X, 5, пер. В. В. Бибихина).

Более всего, — пишет Франческо, — «поражает взаимный раздор между желаниями одного и того же человека <...> кто из нас хочет одного и того же сегодня и вчера, кто хочет вечером того, что хотел утром? День ведь тоже дробится на часы, часы на минуты, и у человека ты найдешь больше воль, чем минут. Этому вот крайне дивлюсь...»

О том же, напоминает Петрарка, свидетельствует и Августин. «Один и тот же человек расходится с собой в отношении одной и той же вещи в один и тот же момент времени. Обычное безумие! Всегда хотеть идти и никогда так и не приходить, это всё равно, что хотеть одновременно и идти, и стоять, — вот ведь что значит хотеть жить и не хотеть умереть, хотя в псалме написано: „Кто из людей будет жить и не увидит смерти?"... Жизни этой хотим, а смерть, границу жизни, проклинаем! Поистине противоположные стремления, поистине взаимоуничтожающие желания — не только потому, что, как говорит Цицерон, которому почему-то я здесь доверяю больше, чем католическим свидетелям, наша так называемая жизнь есть смерть, так что, выходит, именно смерть мы и ненавидим, и любим. Прямо о нас слова комика: «Хочу — не хочу, не хочу — хочу (Volo nolo, nolo volo).»

Спустя пять месяцев Петрарка тронется наконец-то в путь. Скорей, в Италию! И через два дня вдруг отправится назад в Воклюз, премного удивив друзей в Провансе, с которыми только что попрощался, и друзей в Италии, которым была обещана долгожданная встреча.

Мы помним, как он объясняет это своему «Олимпию», т. е. Луке Кристиани (Fam., XI, 12).

***

Перечитаем также и это письмо, чтобы покончить с комментариями к авиньонской эпопее Петрарки. Повторяю, проф. Мартелли прав: слишком трудно поверить, будто 19 июля 1351 года, только-только добравшись до Воклюзаи собираясь в Авиньон, Петрарка был в состоянии — притом вопреки намекам в почти одновременных письмах к епископу Филиппу и Боккаччо — сочинить такую эпистолу. Дескать, он прибыл в Воклюз, именно в Воклюз и только в Воклюз. «Меня привлекла сюда не надежда на что-либо (слушайте, слушайте! — Л. Б), не необходимость, не желание удовольствий, разве что самых простых, деревенских, и даже не дружеская близость, которая среди прочих мирских причин наиболее достойная.»

(Какие уж там авиньонские «друзья»! — о двух кардиналах ни звука — очевидно, это написано не раньше 1353 года, когда у поэта не осталось иллюзий. — «Те друзья, которые у меня здесь, да разве есть среди них хоть один, который бы понимал, что означает слово дружба?»)

Ах, его привела сюда только невыразимая прелесть здешних мест, с которой не совладать рассудку, — воспоминания, которые давно уже тайно и нежно подступали к сердцу. Холмы, скалы, леса, где он бывал счастлив в былые годы. «Поскольку тебе известно, как я дорожу покоем, знай, что я не променял бы его ни на что.» Он приехал в свою уединенную обитель, к «сладкозвучной Сорге», ради того, «чтобы кое-какие сочиненьица, которые здесь с Божьей помощью начал, здесь с Его же помощью и завершить».

На это понадобится «года два». Как, не несколько недель (ср. с письмом к Боккаччо, отосланным за считанные дни до даты, значащейся под письмом к Кристиани), а года два?! Впрочем, поглядим, тут же добавляет Петрарка, стоит ли строить планы не только на двухлетие вперед, но и на следующий день. Покидая Италию, он думал и сообщал в письмах друзьям, что вернется осенью; однако человеческим намерениям свойственно быстро меняться из-за обстоятельств, «советов друзей» и пр.

Эпистола, собственно, посвящена этой теме: «о переменчивости намерений». Она с этого начинается — «Сколь переменчивы и сколь разнообразны желания смертных, и сколь ненадежны поэтому любые намерения, особенно те, что далеки от разумности, — ты рассудишь об этом хотя бы из моего опыта (ex me)». Тот же мотив проходит до конца письма, переплетаясь с мотивом блаженного сельского уединения и сочинительства.

Иначе говоря. В письме к Нелли поэт пытался осмыслить «то, что произошло», и смягчить удар, неверность своей самооценке, так что та эпистола построена на столкновении собственного поведения, каково оно реально — ну, почти реально, — и поведения должного... на покаянии слабого Петрарки перед другим Петраркой, который вровень с древними. Хэппи-энд, торжество совершенства, т. е. лучшего в нем, над неплохим, но слишком слабым и несовершенным, за коим угадывается падение, желание низких благ. Зато в письме к Кристиани мысленно проигрывается «то, чему следовало произойти», идеальный вариант личного поведения и судьбы.

И что же? Петрарка впрямь провел два года в Воклюзе... правда, за вычетом времени, проведенного тогда же в Авиньоне. Он впрямь много, как всегда, сочинял там. Всё так и произойдет, как он пометил датой 19 июля и чему следовало произойти... правда, если не считать всего иного, что тоже произойдет. Рефлективная канва включала в себя то и это. И преображение — весьма драматическое — происшедшего в письме к Нелли, и воображение — вот каким прекрасным это могло бы оказаться! — в письме к Кристиани. Где, впрочем, настойчивые повторы о том, сколь неразумны желания людей и сколь непоследовательны их намерения, сознательно отбрасывают смутную тень на разворачиваемую поэтом идиллическую проекцию его жизни в 1351-1353 годы.

А теперь возьмем все эти письма так, как Петрарка счел нужным расставить их в окончательной редакции эпистолярия — вместе. Боккаччо он пишет одно, Кристиани несколько другое, Нелли совсем третье. А в умолчаниях и намеках повсюду слышится вроде бы и что-то еще. Какая-то неокончательность любого самоизображения. Он что, не видел противоречий? Не мог убрать зазоров? Видел и не видел, не хотел расстаться ни с одной из версий. Видимо, важней всего для него сама эта способность воображать и с большим или меньшим успехом подстраивать свою жизнь под литературу.

Однако для этого, прежде всего, требовалось само смысловое поле действия — т. е. четко обозначенное, ощущаемое, плотное «Я».

Вот я как таковой, друзья мои, со всеми сиюминутными «состояниями души». Вот Я — в своем времени и месте, но также в античном времени, а место действия — то же. Вот Я, реальный и живой, как реален Сенека, как живы Цицерон или Августин, которые могли тоже падать, но и летали так высоко над землей.

На пересечении нынешнего и античного времен в общем италийском пространстве — хронотоп Петрарки. Идеальный и одновременно действительный.

Однако, прежде чем достичь конгруэнтности двух реальностей, непосредственной и литературной, активно и обоюдно менявших друг друга, — требовалось, повторяю, прежде всего создать подходящее для этого новое смысловое поле. В нем уже не прежний риторический автор с условно-литературным «я». Но такой Я-автор, который приходит в текст из внетекстовой действительности, проходит текст насквозь и вновь возвращается к себе. Требовалось, иначе говоря, создать внутри произведения целостную личную реальность. Это «Я», которое соединяет того, кто пишет, и того, кто живет — будучи одним и тем же Я, хотя и не тождественным себе.

Возвратимся к попытке выяснить, каким же образом Петрарка научился достигать этого к онструктивно. То есть, через какую смысловую компоновку текста.

***

Но сперва хочется вдогонку этой главе привести соображение, высказанное через много десятилетий после описанных событий Леонардо Аретино в «Жизни мессера Франческо Петрарки» — впрочем, по другому, но сходному и еще более значительному поводу.

Уже самому Петрарке приходилось отклонять подозрение, что Лауру он придумал. Или же присочинил всепоглощающую любовь к ней. Однако и в XV веке подозрения не развеялись. Флорентийский гуманист, возражая Фомам неверующим, настаивает, что Петрарка «действительно испытывал этот огонь». Хотя «некоторые думали, что он скорее выдумал [ее], чтобы иметь предмет для писания (piu tosto fingesse per haver sogetto da scrivere), тем не менее мы не должны пытаться узнать больше того, что он написал об этом во многих местах, т. е. что он жарко ее любил»40.

Сказано весьма неглупо.

Историки выяснили, что Лаура де Нов — если это та самая Лаура — была женой Уго де Сада с 1325 года и умерла в Авиньоне от чумы в 1348 году. Петрарка утверждал, будто это произошло в такой же точно пасхальный день и час, когда он в церкви впервые увидел и полюбил Лауру. «Это было в первом часу шестого апреля, когда я был раньше пленен, а ныне, несчастный, отпущен.» Замечательна следующая строка: «come Fortuna va cangiando stile!» («как Фортуна меняет стиль!» — Trionfo della Morte, 133—135). Реальные события встречи с Лаурой и ее кончины показательно оцениваются нашим сочинителем в термине «стиль». Вместе с тем дано ученое уточнение: тогда, в 1327 году, Солнце уже переходило из созвездия Овна в созвездие Быка, и взошла утренняя Аврора (Trionfo d'amore, 1—6).

И всё. Больше ровно ничего мы об этой женщине и о любви поэта не знаем. Документов нет. Никаких деталей Петрарка не сообщает. Если у Данте всё же рассказано о «даме-ширме», об обиде Беатриче, не ответившей при встрече на поклон, и еще кое-что, — то у Петрарки ничего конкретного. Лишь возгонка любовных воздыханий и меланхолии.

Что до астрономической точности дат, то это знак природной подлинности любви (так отмечают появление кометы или солнечное затмение). Это чисто литературное доказательство достоверности и значительности всего остального, напоминающее о «Новой жизни» Данте. Собственно, чувство к Лауре в качестве «жизненного» факта нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть. Что отвечал Петрарка, задетый «шутливой эпистолой» епископа Джакомо Колонна? «Итак, что ты говоришь? Что я выдумал драгоценное имя Лауры, дабы иметь, о ком мне говорить, и дабы многие говорили бы обо мне; что на самом деле в душе моей никакой Лауры нет, разве что, может быть, это поэтический лавр, о котором я давно мечтаю <...> а что до живой Лауры, которой я будто пленен, то это всё рукоделие, стихотворная выдумка, притворные вздохи. Насчет этого хотел бы я, чтоб ты не шутил и чтоб впрямь всё было притворством, а не исступлением. Но, поверь мне, никому без большого труда не притвориться надолго, а так трудиться, чтобы выглядеть больным, [само по себе уже] есть величайшая болезнь. Добавь, что мы можем вполне удачно подражать движениям больных, но настоящую бледность подделать мы не можем. Тебе известны моя бледность, мои страдания <...> не собираешься же ты посмеяться над моей болезнью с той твоей сократовской веселостью, что зовется иронией <...> Но погоди <...> как говорит Цицерон, „время ранит, время и лечит"; и против этой выдуманной, как ты говоришь, Лауры мне, может быть, поможет выдуманный мною же Августин. Много и серьезно читая, много размышляя, стану старцем прежде, чем состарюсь» (Fam., II, 9: 18—20).

«Августин» — персонаж «Моего сокровенного», но за ним реальный Августин; получается, Петрарка заявляет, что Лаура столь же реальна, хотя и пресуществлена вымыслом. Совершенно в том же роде он был задет обвинением, будто что-то «выдумал» в «Африке» о Сципионе. Всякий вопрос о подлинности им сочиненного есть вопрос о происшедшем в истории или в его, поэта, душе. Но всякий вопрос об истинности происшедшего вместе с тем обращен исключительно на то, что происходит в сочинении.

Итак, «проблему Лауры» приходится полностью вывести из биографии в обычном «человеческом» смысле и перевести в план писательской биографии. Нет действительности, которая не была бы протащена сквозь сочинительство. Для такой ситуации антитеза «человеческое/литературное» чужда. Бессмысленно задаваться вопросом «было или не было», ведь для сознания Петрарки БЫЛО только то, что существует в СОЧИНЕНИИ. А чего он не числит за собой, о чем не пишет автор, то культурно «иррелевантно», не имеет отношения к вопросу об истинности, искренности и т. п.

Почему же Петрарке важно сказать, что он действительно любит невыдуманную Лауру? Почему он задет подозрением в стопроцентной литературности своей страсти, но отвечает, разумеется, не фактами, не деталями, а риторическими ходами, отвечает литературно же? Потому что в пределах своего существования в качестве Я-автора он отстаивает подлинность всего, что включено в эти пределы. Я сочиняю, следовательно, я существую. Это не «выдумка», это я и моя жизнь.

Да, но всё-таки: была ли Лаура и любовь к ней?.. Вопрос некорректен, на что справедливо и указал Леонардо Аретино. Он поставлен таким образом, что ответа иметь не может. Мы же только добавим: был бы Франческо Петрарка тем человеком и поэтом, каким он действительно был, без любви к Лауре?

 

 

Глава 5.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: