ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. С гор потоки 3 глава




Здравствуй, синеглазая! – сказал он, вынимая изо рта кореньковую трубку. – Ты мне запомнилась. Узнаешь?

Дарья даже не кивнула ему головой. Кто бы он ни был, этот Петруха, издеваться над нею она ему не позволит. «Синеглазая!..» Что она, уличная гулена, чтобы он мог ее так называть? Запылав от обиды румянцем, но гордо расправив плечи, она прошла мимо Петрухи. Тот, слегка сощурясь, проводил ее насмешливым взглядом. Ему нравилось вгонять красивых баб и девушек в краску. А эта, молодая, со светлыми, льняными волосами, большим, выпуклым лбом и круглым подбородком, была хороша. Чем‑то она напоминала ему Клавдею. Только та волосом темнее и взгляд не такой льдистый. Да, Клавдея, конечно, и характером мягче, а эта, должно быть, кремень. Ну ничего, из кремня зато можно выбить горячие искры. Кольнут, обожгут – хорошо! Безвольную Зинку, покойную жену свою, он всегда ненавидел. Холодный кисель какой‑то: в руки взять – меж пальцев проваливается. Умерла. И ладно… Клавдея… Да, у Клавдеи не искры, у Клавдеи – огонь, только зажечь его, зажечь. Если бы покорилась – все, все отдал бы за нее. И опять она оттолкнула его. Ушла…

А эта? Улыбка на лице у Петрухи погасла. Почему он подумал об этой? Да потому, что она напоминает Клавдею. Та ушла от него… А эту зато он заставит сейчас закричать. Так, как закричала бы сама Клавдея.

Напрасно спесивишься, синеглазая, – сказал он, – не хочешь даже и слова молвить со мной. А ведь от мужа из Шиверска письмо тебе я привез. На, прочитай.

Он протянул ей сложенный вчетверо маленький листок бумаги. Дарья взяла недоверчиво, развернула. Строчки прыгали, обрывались, она с трудом узнавала почерк мужа. Петруха хладнокровно разъяснил:

Был в городе я, заходил в больницу одного друга своего попроведать. Услыхал твой Еремей, что через Руба‑хину я поеду, попросил тебе письмо завезти. Взял я. Ради человека.

Дарья застыла как каменная. В письме только и было: «Дашенька, ног я лишился. Приди, родная, меня попроведать».

Да как же это? – побелевшими губами выговорила Дарья и стиснула зубы, чтобы не крикнуть, не застонать.

Петруха молча развел руками.

Бывает, баба, всяко. Хорошо, хоть без ног, да еще жив остался, – из‑за стола подал голос Черных, сельский староста. Поглаживая надвое разделенные пробором длинные волосы, он до этого лишь искоса наблюдал за Петрухой и Дарьей. – И калека, а все же правитель в доме. Голова. Ум. – Рука Черных легла на седоватую окладистую бороду. – Без мужика баба в семье – пустое место.

Дарья вглядывалась в каждую букву письма. Искала того, чего не сказали написанные слова. И не могла найти. Ей ясно было только одно: очень тяжко сейчас Еремею. Как у него дрожала рука, когда он водил карандашом по бумаге! Дарья торопливо моргнула, чтобы не дать покатиться слезам. Слегка поклонилась в сторону Петрухи.

Спасибо тебе, что потрудился, привез весточку. – Она подошла ближе к столу. – Пойду я в город, Савелий Трофимович. Что я сказать должна теперь мужу своему?

Черных опять погладил бороду, сухо кашлянул.

Ты о чем?

О земле…

– Как было договорено. Я слову своему хозяин. Сразу потемнели синие глаза Дарьи. Сдерживая себя,

спокойно спросила:

Выходит, и для безногого для него так же?

Ноги здесь ни при чем, – сказал Черных безразлично, – и я ни при чем. Всяк о себе должен думать. А может, он уже и денег вдесятеро заработал.

Так будет и ваше последнее слово, Савелий Трофимович?

Болтать языком не люблю.

Ну и вам спасибо за ясный ответ.

Дарья, твердо ступая, вышла из сборной избы. Не прибавляя шагу, прошла через все село, а когда, выдернув из пробоя ветку, открыла дверь тесной своей избы, силы ей изменили, она ничком повалилась па скамью, стоявшую у порога.

– Ах, Еремеюшко ты мой, Еремеюшко… Свет ты мой. В этот же день Дарья собралась в город. Ленку взяла

с собой: и оставить не па кого, и грудью еще кормила она ее.

С сухими глазами, красными, словно их нажгло ветром, вошла Дарья в палату, где лежал муж.

Еремея лихорадило; одна нога загноилась. Алексеи Антонович боролся всеми средствами, чтобы не дать начаться гангрене. Он по нескольку раз в день навещал Еремея, сам готовил для него лекарства и, покусывая губы, разглядывал температурный листок. С утра он распорядился оставить больного в палате одного, чтобы не раздражали соседи своими стонами. И Дарья вряд ли увиделась бы с мужем, если бы пришла в приемные часы. Но Алексей Антонович ушел, дежурил в больнице Лакричник. Поломавшись изрядно, пока Дарья не вынула из платка серебряный двугривенный, он провел ее к больному.

Feci quod potui, что значит – сделал для вас все, что мог. – Лакричник потоптался на месте. – Негодование начальствующего надо мною врача Алексея Антоновича терпеливо перенесу, ибо способствование встрече двух взаимно любящих супругов есть…

Еремей повернул голову. Черная как смоль его борода неестественно выделялась на белом больничном белье.

Милый, ушел бы ты… Мешаешь… Нам ведь два слова всего.

Лакричник пожал плечами и удалился.

Дарья присела на кровать, Ленку опустила рядом с собой. Странно и плоско лежало одеяло на том месте, где должны бы находиться ноги Еремея. Он беспокойно двигал руками вокруг себя, то открывал, то закрывал глаза, вдруг ощутив какую‑то робость перед своей женой, сильной, здоровой, красивой. А он теперь навек калека!..

Как же… как это случилось?

Платформой… Колесами отрезало… Без ограждений на линии нас поставили работать… – и Еремей, останавливаясь, облизывая языком сохнущие губы, рассказал, как все это случилось.

Очень больно тебе, Еремеюшко? – Дарья думала, что только боль мешает ему говорить.

Ничего… Терплю… Как вот жить теперь будем?.. Денег на пай земли не заработал я… Даст ли без денег Черных?.. Близко осень… Озими сеять надо… – Он торопился сразу сказать все самое для него страшное.

Посеем, – Дарья скрыла от мужа, что у нее со старостой был разговор о земле, – только ты скорей поправляйся.

Поправлюсь, так теперь все равно тебе обузой стану, – тихо выговорил Еремей. – Без ног я не пахарь.

Вспашу. Было бы что пахать… – эти слова сорвались против воли.

Еремей поглядел на нее с беспокойством. Он понял.

Не дает земли?

Будет земля, Еремеюшко. Будет… – и стала гладить ему лоб, волосы.

Она говорила, боясь взглянуть на пустое место под одеялом. Дать бы сейчас волю себе – закричать, заплакать – легче бы, кажется, стало. Нельзя… Держи себя, Дарья, крепче держи в руках. Не показывай виду, как тебе тяжко…

А как… где сейчас Михаил? Он‑то с землей устроился ли?

Дарья помедлила с ответом.

Михаил в работники к Перфильеву нанялся, – па‑конец сказала она. Это было правдой. Но невозможно же все скрывать. – Ему от дому отойти никак нельзя. Аграфена слегла, а детей, сам знаешь, четверо.

Про Путинцевых… расскажи.

Те на новосельческие участки пошли. Только, люди говорят, там тоже хорошие места все уже заняты. Остались сырые болота, либо лес вырубать падо. А ни лошадей, ни денег – все прожито; очень они там бедствуют. А тут новый народ все подъезжает и подъезжает. Им‑то куда деваться? А то еще я слышала – проходили вчера с постройки, с железной дороги двое, – чего от них я слышала еще, Еремеюшко… Будто Ермолов‑министр закон такой пишет, чтобы между новосельческими участками для дворян и чиновников тысячи по три десятин наделы нарезать. Станет не хватать новоселам земли или сила не потянет с ней справиться, чтобы было к кому за помощью пойти…

Посадить и здесь помещиков?.. – Еремей беспокойно задвигал плечами.

Выходит так, Еремеюшко. Напротив дальних рубахинских полей, за Удой, есаулу казачьему Ошарову надел уже нарезают. По закону ли, так ли пока, без закона…

Для есаула – все по закону.

А кто говорит – не будет такого закона, царь не подпишет.

Подпишет, Даша, такой закон обязательно подпишет. Ох ты, царь наш, царь‑батюшка…

Дарья испуганно огляделась вокруг.

Тише, тише, родной мой!

Еремей с трудом перевел дыхание.

Тяжко мне, Даша, ох, как тяжко… Человек на крыльях подняться хотел, ан ему под корень крылья обрезали. – Оп поморщился, борясь с сильной болью. – Крылья отрастают? А, Даша, отрастают? Нет? Ладно… все равно… Если даже под корень по живому телу обрезаны – это еще не смерть… Нет, не смерть, Даша.

Она ближе подсела к нему, так, чтобы только не потревожить забинтованные култышки ног. Гладя опавшие щеки Еремея, стала убеждать, что он скоро поднимется с постели, вернется домой и все будет хорошо… Очень хорошо! Там подрастет Ленка…

Склонясь к изголовью мужа, Дарья повторяла незначащие и бессвязные, но наполненные нежной лаской слова, похожие на те, что они говорили друг другу когда‑то давно, за околицами родной деревни, молодые парень и девушка.

Это было там, далеко за Уралом… И оттого, что это было так далеко отсюда, казалось, что было это и очень, очень давно. А ведь только восемь лет прошло, как они поженились. И только два года, как, забросив котомки за плечи, они пошли искать неведомую и сказочную страну Сибирь. Поклонились могилке своего первенца сына – и пошли. Восемь лет… И вот он, неугомонный плясун, шутник и балагур, ее Еремеюшко, лежит недвижимый, колченогий, обросший густой, окладистой бородой.

Заплакала Ленка. Дарья развернула одеялко, распустила свивальник. Девочка почмокала губами и успокоилась. Еремей попросил:

Покажи.

Долго вглядывался в маленькое личико ребенка, редко и тяжело дышал.

Даша… вырастим?.. Все равно… вырастим?

Вырастим, Еремеюшко.

Вошел Лакричник, требовательно заявил:

Прощайтесь, глубокоуважаемая! Даже при вящем к вам благорасположении продлить миг свидания не имею права, ибо сие грозит осложнениями в ходе течения болезни вверенного заботам нашей больницы пациента. Ослабевший в результате полученной травмы организм…

Дарья торопливо встала. Она и сама уже замечала, как тяжело говорить Еремею, видела, как землистые тени стали резче вырисовываться у него под глазами. Оправив подушку в изголовье мужа, она на минуту прижалась щекой к его пылающему лицу и выпрямилась.

Поправляйся, родной! К тебе приходить через день буду.

Лакричник стоял у нее за спиной и настойчиво повторял:

Не имею морального права дозволить нарушать спокой пациента хотя бы единую долю секунды еще.

Еремей задержал в своей ладони руку жены.

Даша… теперь о земле… только вся и дума моя… Хоть как, а землю… землю…

Ты не заботься, родной. Будет… Есть уже.

Земля… Даша, вся надежда наша…

 

 

Черных еще раз подтвердил Дарье, что без внесения денежного вклада в казну общества пай земли для Еремея он не выделит.

Не моя земля, а обшшества, – наставительно сказал он, вертя в руках плисовый картуз и поглаживая его лаковый козырек ладонью. Дарья столкнулась с Черных на пороге его дома, он выходил, грузный, тяжело отдуваясь после завтрака. – Чего обшшество решило, мне не перерешать. Обеднеть, конешно, оно не обеднеет. А порядок того требует: входишь в круг – входи с уважением к обшшеству…

Да кто общество‑то? – вскинула на него глаза Дарья.

Она знала, что на селе в общество входят все мужики – и бедные и богатые (бабам в нем быть не положено), и знала, что общество, о котором говорит Черных, на самом деле – десяток богатеев, они как хотят, так и вершат все дела. И шуми не шуми беднота, быть только тому, что богатеи скажут.

Аккуратно разгладив волосы на голове, Черных надел картуз.

Ты, баба, такие разговоры при себе оставь, – сказал он раздельно. – Ишо со мной вздумала в споры вступать!

Мне земля нужна, – загораживая ему дорогу, требовательно выговорила Дарья, – землю мне укажите.

На кладбище? – зло хмуря брови, спросил Черных.

Дарья пропустила его слова мимо ушей.

Столько земли здесь везде! Чего вы жалеете?

Свободной нет.

Господи! Да где ж она еще есть, если и здесь ее нету?!

Упряма ты, баба, – усмехнулся Черных и отстранил ее рукой прочь с дороги. – Найдешь ничью землю – занимай.

Иного выхода не было…

Каждое утро, едва зацветала на востоке заря, Дарья брала на руки спящую Ленку и уходила на окропленные душистой, прохладной росой елани. Искала «ничью землю». Бескрайные – и вправо, и влево, и вдаль – тянулись елани. На них стеной стояли богатые хлеба; вперемежку с хлебами чередовались приготовленные под озими черные пары либо залежи, заросшие сизым жестковатым пыреем – поляной. Ближе к горам, к падям, к опушкам березников, пересекавших елани, встречались и вовсе от века не тронутые плугом целинные земли. Сюда, на сочное, вкусное разнотравье, рубахинские ребята иногда пригоняли табуны нагульных коней. Но это случалось редко. Травы росли, цвели, осыпались, сохли, желтели, никому не нужные; весной их начисто слизывал пал, а потом, через неделю‑другую, из‑под черного пепла к живительному солнцу, густо щетинясь поднималась свежая зелень.

Чтобы побывать на дальних полях и вернуться обратно, уходил полный день. Вечером Дарья являлась к Черных и рассказывала, где нашла нераспаханные окрайки, – ей много не нужно было земли: одну‑две десятины… Черных молча выслушивал, поглаживал ладонью бороду, и отрицательно крутил головой.

Петрована…

Андрияновы земли…

Митревские будут пахать…

Иннокентий Юрип энтот край занял. Его…

Сюда зря заришься: Михаила Барышников женился, от семьи отделяться хочет. Ему отдадим…

Наконец сил больше не стало у Дарьи. Шесть дней без пользы била ноги она.

Так что же, на всей земле и места мне не найти? – закричала она на старосту, когда тот опять ей ответил отказом.

– А я не знаю, – невозмутимо возразил Черных. – Сюда вас никто не звал, сами приехали. Чего на новосельческие участки не пошли? Чего в старожильческое село вас потянуло? Спору нет, была мужику твоему земля обещана, ежели в обшшество деньги внесет; нету денег – нету и земли. Кто тебе занятую, свою землю без денег отдаст? Ищи, когда взялась, свободную.

И еще раз Дарья пошла на елани…

 

Земля!..

Сколько тысяч верст пройдено пешком и проехано, где на подводах, где по железной дороге! Бесконечная и необозримая, простиралась перед ними русская земля. Каждый свой шаг они делали по земле, но – странно! – только по чужой земле. А найти землю свою, для себя, было никак не возможно. Они жили на тесном наделе: одна мужская душа, а в семье пять человек. Женщинам земли не полагалось. Женщина всегда должна быть чьей‑нибудь. Если мать – она мать своего сына. Если жена – она жена своего мужа. Если дочь – она дочь своего отца. Если нет у нее ни отца, ни мужа, ни сына – она никто. И на земле нет ей места. Она бобылка. И жить ей на краю села, а лучше – за околицей, в темной и грязной бане, увешанной пучками сухих трав, уставлепной банками, бутылками и пузырьками с настойками, мазями и притираниями. Сама не веришь в них – пусть верят другие… И пусть зовут тебя знахаркой, колдуньей. Пусть проклинают! Но тебе, одинокой бобылке, ведь тоже хочется жить!.. Земля, земля! Почему ты так велика и почему ты не для каждого, кто хочет тебя обрабатывать?

Они жили на тесном наделе, но потом не стало и его. Оказалось, что хозяин этой земли кто‑то другой. Кто он – его и в глаза не видели. Привезли из губернского города бумагу, пригнали команду солдат и всему селу приказали съехать с обжитого места. Всему селу!.. Куда? Куда угодно. Выбор широк. Можно на север, на юг, на восток или на запад – на все четыре стороны света, а вернее всего: лечь в землю, там, где стоишь.

И тогда всем миром поднялись на селе люди, и руки их потянулись к железу…

Но после этого одни, опутанные веревками, ушли за телегами до ближнего острога, а потом… Кому какое дело, что стало с ними потом! Других приютил город. Надолго ли только и с лаской ли? А третьи пробрались за Урал, сюда, в Сибирь, в эти необъятные шири, где молочные реки текут в кисельных берегах, где на березах растут и зреют печеные пшеничные калачи.

В семье было пять человек – трое остались на отнятой у них земле, скосила болезнь, мертвым нашлось по три аршина земли; оставшиеся двое – муж и жена – пошли искать счастливую землю, свою землю.

То вдвоем только, то смешиваясь с потоком переселенцев, пострадавших от безземелья и недородов, они упрямо двигались на восток. Брели среди лоскутных крестьянских полей, где каждое, разбежавшись, можно было перепрыгнуть, и знали: у каждого лоскутка есть хозяин, и лишнему человеку на нем устроиться негде. Шли, пересекая помещичьи пашни, привольно раскинувшиеся на самых лучших угодьях, и знали: земли свободной здесь очень много, но им, Еремею и Дарье, места здесь нет. На севере, на юге, на востоке, на западе – куда ни пойди, везде чужая земля. И только пыльная дорога была их землей, она принадлежала каждому, кого гнала нужда в поисках куска хлеба…

Словно море, открылись перед ними равнинные степи Сибири, нетронутая целина…

Им говорили: в Сибири помещиков нет, бери себе земли всяк кто сколько хочет. Помещиков здесь действительно не было. Но были земли царские, кабинетские, и поселиться на них Еремею и Дарье было нельзя. А все остальное занято. Занято! Земли нет. Только для себя, а не для пришельцев. Ступай дальше. Дальше. Вглубь. В глушь! В тайгу! В горы! Иди к Ледовитому океану. Ступай на Сахалин, на Камчатку. Ступай хотя к самому черту в преисподнюю, но только мимо пройди!.. В предгорьях Саян для вашего брата нарезано много участков. Отличные, богатые участки! На них несеяно родится.

Земля, земля, мать‑кормилица! Бескрайная, беспредельная. А места человеку на ней нет, везде он лишний… Не трожь! Мое! А ты ступай в предгорья Саян, на отличные, богатые земли, руби, вали дремучий лес, выворачивай пни, камни, высушивай трясины…

Земля, земля! Почему ты одним мать, а другим – злая мачеха?

Дарья присела у дороги. Заплакала Лейка, попросила есть. Дарья расстегнула кофту, дала ребенку грудь; молока было мало.

«Исходилась я вовсе, – подумала Дарья. – Как выкормлю ребенка?»

Она обвела взглядом цветущее ржаное поле. Это поля самого Черных. За ними крутой склон к ручью, заросшая ельником падь, а поднимешься снова в гору, пересечешь небольшой лесок – там высокая сухая грива. Соседский Захарка подсказал ей: ничейная земля. Через ручей мост наводить никто не хочет, хватает людям пашен и здесь. Спасибо мальчишке за добрый подсказ…

Позади часто зацокали копыта лошадей. Дарья повернулась. Вершие ехали Черных и Петруха. Сытые бока коней лоснились от пота. Черных натянул поводья.

Все ходишь? – спросил он и потрепал коня по красиво выгнутой шее. – Все ищешь? А ищут то, что потеряно. Не теряла – и не найдешь.

Найду, – твердо сказала Дарья и отступила с обочины, чтобы конь Петрухи не ударил копытом девочку, – найду. Не много мне надо. Только слово свое вы сдержите.

За ручей, поди, метишь? – Черных показал пальцем вперед. – Нету.

Найдется, – уверено проговорила Дарья, – я знаю.

Нету, – покачал головой Черных. – Вот Петрухе еду эту землю отводить. Там – на большое хозяйство. Он из Кушума надумал поближе к городу переехать. Наш теперь, рубахинский. В наше обшшество приняли вчера.

Ваш? – повторила Дарья. – Да, ваш, верно… А я чужая, всем, всему свету чужая.

Петруха тронул коня, выдвинулся вперед.

В соседки ко мне хочешь, синеглазая? Добро пожаловать. – Конь вертелся, нетерпеливо бил копытом в землю. Дарья, пятясь, вошла в рожь. – Помочь чем надо – говори, не стесняйся. Помогу. Зла не помню. Обид на душе не таю.

Дарья сделала еще шаг назад. Высокая рожь скрыла ее до самых нлеч. Дымком потянулась вбок цветочная пыльца.

Батрачить на тебя?

Петруха достал из‑за пазухи вышитый кисет, не спеша набил табаком трубку.

В работники я никого ие зову, – он приблизил трубку ко рту, – в работники ко мне люди сами просятся. Ты это на всякий случай запомни. – И стал закуривать, щурясь от едкого дыма. – Как с соседкой поговорить с тобой

думал.

Черных нетерпеливо дернул повод. Наклонился к Дарье

с седла.

Вот что я тебе скажу. Не для тебя эти земли. Руби лес, баба. Не топчись зря по чистым еланям. Сколько вырубишь – все твое. Слово свято. У Доргинской пади есть сподручный, тонкий и не частый, осинничек. Только, – он пристально посмотрел па Дарью, – землю ты себе приготовишь, а чем ты и на ком потом пахать ее будешь? Где семена возьмешь?

Он тронул коня. Петруха замешкался.

Трудно будет, синеглазая, попроси – выручу. Я добрый. Проси сейчас. Не откажу. У меня праздник. Новоселье! – Глаза Петрухи туманились довольством. Он показал рукой на гриву, зеленеющую за ручьем – Bona чего я хозяином стал! Такое дело раздую – сам себе завидовать буду, корить себя, что ранее из Кушума в Рубахину не переехал. Город, железная дорога! Здесь, ежели с умом, так можно развернуться. Деньги на это есть. А к деньгам новые деньги сами придут. По речке Рубахиной настрою мельниц, весь хлеб…

Мне‑то об этом зачем говоришь? – оборвала Дарья и переступила с ноги на ногу. Ей тяжело было стоять, держа девочку на левой руке, – правой она все время отталкивала жарко дышащую ей в лицо морду Петрухиного жеребца. – Мне‑то в этом радость какая? Нашел с кем радостью своей поделиться! Весь хлеб!.. Думаешь, если нет у меня хлеба, так в ножки тебе приду поклонюсь?

Петруха помрачнел. Медленно вытащил трубку изо рта, выбил ее о луку седла. Горячий пепел обжег жеребцу шею; он дернулся вбок. Петруха заставил его заплясать на месте.

Когда кланяются такие, как ты, сипеглазая, им легче живется. – Он собрал поводья в кулак и так коротко их патянул, что жеребец захрипел, задрав кверху голову. – Радуюсь я, говоришь? А ты бы порадовалась вместе со мной. Силен, богат буду – между дел своих и тебе помогу. Нам без вас с хозяйством своим трудно управиться, а вам без нас и совсем не прожить.

Не поклонюсь тебе, – твердо сказала Дарья.

Голод не тетка, – усмехнулся Петруха и бросил поводья. – Пока все еще зла у меня на тебя нет. Когда придешь, этих слов твоих тебе не напомню.

Не приду.

Не зарекайся. – Петруха подобрал поводья, ударил жеребца ладонью по жирному, лоснящемуся крупу, – не зарекайся!

Выехал на дорогу и через плечо повторил еще раз:

– Не зарекайся, синеглазая! Издали кричал Черных:

Э‑гей, Петруха! Чего ты там?

«Петруха поскакал догонять его. Выравнявшись, они обогнули ржаное поле и спустились к ручью.

 

 

А на другой день утром, когда небо едва лишь тронулось белизной, Дарья пошла корчевать лес. Она несла с собой лопату, мотыгу и топор, на длинной рукоятке. Все это ей одолжили соседи. Захарка притащил порядком уже затертый напильник и новый брусок.

Ленка закуксилась было, когда мать взяла ее с теплой постельки и стала завертывать в прохладное одеяло, но скоро успокоилась. Она любила спать на руках у матери. А идти Дарье было далеко, очень далеко.

Черных, словно бы подобревший, повторил ей, что под корчевку она может выбирать себе любое место.

Но только лес, лес, баба, руби. Хоть сто десятин занимай. А заберешься в покосы или на пашенные угодья – хоть вершок, и тот отрежу. Не дам. – И, словно желая оправдать себя, объяснил: – Без вклада обшшество давать вам пашенную землю не дозволяет.

На северном склоне пади осинник рос мельче, тянулся вверх тонкими хлыстами, выкорчевывать его было бы легче, но здесь не хватало солнца, утрами долго не сходила роса, а вечерами рано ложились глубокие тени.

Южный склон Дарье больше понравился, – здесь было и солнца в достатке и земля словно чернее и тучнее.

Как здесь будет расти, наливаться и зреть ее пшеница! Какой стеной встанет озимая рожь! А если посеять гречиху? Когда она зацветет и наполнится гудом диких пчел, явившихся за богатым взятком, как приятно будет пройти босыми ногами по теплой, пушистой пашне, купаясь в медовом запахе! Или посеять…

Но все это были мечты, далекие и несбыточные. А сейчас Дарья стояла в крупном осиннике, перемешанном с огромными комлистыми лиственницами, и не цветущая гречиха, не пшеница, не рожь простиралась перед нею, а цепкие заросли шиповника и мелкого черного прутняка.

«Ничего! Глазам страшно, а руки сделают».

Дарья из дому, за спиной у себя, принесла берестяную коробушку, – с вечера сделал ей тот же добрый непоседливый Захарка. Теперь она, пригнув вершинку одной из березок, кое‑где встречавшихся среди осинника, повесила на нее коробушку, постлала на дно свежей зеленой травы, расправила одеялко и опустила в эту легкую зыбку так и не проснувшуюся дочку. Береза тихо закачалась. Вокруг сновали жадные пауты, норовя сесть на лицо спящего ребенка. Дарья, еще не выходя из дому, знала, что будет так. Легкий полог сделать ей было не из чего. Она подумала и из заветного сундучка достала свою подвенечную фату. Отколола от нее пахнущие ладаном восковые цветы и сунула фату в дорожный узелок. Теперь этой фатой, как пологом, она прикрыла ребенка.

Спи спокойно.

Как надо корчевать деревья, Дарья не знала. И расспросить заранее ей было не у кого. Рубахинским старожилам хватало вволю пашенной земли и без корчевки.

Помучишься, так и научишься.

Она стала лицом к востоку, как это делали всегда у них в деревне крестьяне, выходя в поле на большую работу, взяла топор и, сильно размахнувшись, ударила им в корень дерева. Топор завяз, и Дарья едва его вытащила. Тогда она стала рубить короткими, легкими взмахами. Мешала земля. Часто попадались мелкие камешки и выбивали из‑под лезвия светлые искры. Дарья рубила с опаской. Затупишь топор, и тогда работать станет еще труднее. Постепенно она обошла всю осипу кругом, пошатала ее – дерево дрогнуло. Дарья надавила сильнее – осина заскрипела и с тихим шорохом повалилась на землю. И только тут Дарья поняла свою ошибку. Она вырубила дерево, а не выкорчевала его. На месте осины осталась глубокая лунка, а от нее во все стороны простирались толстые корни.

Дарья попробовала потянуть кверху один из них. Он слегка подался, а вовсе вырвать его не хватило сил. Пришлось окапывать корень лопатой и выворачивать потом мотыгой. Она много помучилась, выдирая из земли остальные корни. А потом пришлось еще разрубать ствол дерева на четыре части и оттаскивать прочь, за линию, которую она наметила себе границей поля.

Заплакала Ленка, и Дарья пошла ее успокаивать. Горели ладони и пальцы, сердце стучало беспорядочно и быстро, горькие спазмы перехватывали дыхание. Вот она как дается, своя земля! Ну ничего, зато своя! Черных сказал: «Хоть сто десятин занимай…» А солнце скоро к полудню, у Дарьи же вырублено, вырвано из земли всего одно дерево.

Дарья обвела взглядом лес. Подсчитывая, пошевелила губами. Да, если она будет работать так, то к осени не много она приготовит земли. О том, как она вспашет землю, чем засеет ее, Дарья и думать не хотела, эти мысли мешали работать. Сейчас знай одно: маши топором, бей мотыгой, долби, руби, выворачивай корни, – обо всем остальном будешь думать после.

Успокоив ребенка, Дарья снова взялась за работу. Теперь она поняла, что ей надо сначала окапывать корпи, а потом подрубать. И подальше от ствола, чтобы дерево, падая, само вырывало их из земли своей тяжестью. Дело пошло быстрее. Одну за другой, она кряду повалила несколько осин.

Привыкну, приспособлюсь, – шептала она, отирая ладонью пот с горячего лица. – Ничего, начинать всегда трудно.

На сухостойную лиственницу прилепился маленький пестрый дятел. Деловито постучал крепким, тяжелым носом. Не найдя здесь для себя никакой живности, дятел перепорхнул на другое дерево и рассыпал там длинную звонкую дробь. Отвел далеко назад голову и долго осматривал трещины в коре: не выскочит ли оттуда напуганная стуком букашка? Крепко держась коготками, дятел, как по спирали, несколько раз обежал вокруг дерева. Ничего!.. Он сердито пискнул, перелетел па гнилую березу, постучал там – опять без пользы! – и, мелькая своим красно‑пестрым опереньем, скрылся в мелком осиннике.

Нет тебе сегодня счастья‑удачи, – стаскивая с головы платок и отбрасывая его на ворох мелких сучьев, обрубленных с выкорчеванных осин, проговорила Дарья. – Ищешь счастья. А счастья нету… – Она тяжело перевела дыхание. – Счастья нету… Ты‑то найдешь! Не в одной, так в другой гнилушке твой жук усатый сидит. А где мое счастье? Мне‑то где, мне‑то как найти его?

Дарья подняла мотыгу, размахнулась ею, ощутив, как жаркая волна сразу разлилась по всему телу. Всадила мотыгу глубоко в землю.

Не найти мне… Нет!.. И не буду искать… Я его силой возьму… Силой возьму… Силой возьму… – твердила она, взмах за взмахом разрыхляя перегной у корня осины.

Солнце перевалило за полдень. Потом пошло и к закату. А Дарья все работала и работала, махала тяжелой мотыгой, подсекала топором корни деревьев и мельком лишь взглядывала, как клонились к земле вершины осин. Останавливалась она лишь, когда всплакивала Ленка. Отекшими и распухшими от мозолей и ссадин руками она вынимала дочь из зыбки, давала ей грудь, с тревогой каждый раз отмечая, что Ленка остается голодной. Дарье и самой все время мучительно хотелось есть. Она давно уже прикончила запасы, взятые из дому, и теперь, чтобы хоть чем‑нибудь заглушить чувство голода, то и дело бегала к ведерку со студеной водой, принесенной из Дор‑гинского ключа.

Ах ты, доченька, моя доченька, как же мы будем с тобой дальше? – Дарье все труднее было ее успокаивать.

А ближе к вечеру совсем непослушными стали руки. Дарья замахивалась топором изо всей силы, но лезвие только делало неглубокую метку на корне, а не рассекало его. И вместо одного ей приходилось ударять по нескольку раз. Стал изменять глазомер. Высокую и толстую осину Дарья подкопала не с той стороны и завесила на соседнем дереве. Она долго трясла ее за ствол, пытаясь разнять сцепившиеся ветви, но только растратила на этом последние силы.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: