Киреев уже иными глазами, внимательно, перечитал кляузу Лакричника.
Припомнилось и другое. Клавдия Окладникова, живущая в услужении у Ивана Максимовича, на днях приходила справляться о дочери. Он говорил с ней очень бегло, а зря… Кто его знает?.. Во всяком случае, этими двумя людьми заняться поплотнее не мешает.
Бабочка‑капустница, прицепившись к тонкому стебельку расцветшего бессмертника, тихо покачивала снежно‑белыми крылышками. Борис заметил ее еще издали. Оглянувшись на Клавдею, он, широко и прочно ставя ножки, побежал вперед. Клавдея шла, катя перед собой детскую коляску, в которой, разморенная солнцем и пьянящими, тяжелыми запахами резеды и левкоев, спала Нина. Всю свободную от построек часть двора позади дома Иван Максимович превратил в летний сад с цветочными клумбами, декоративными кустарниками и беседками, увитыми хмелем и настурциями. Теперь – будь только хорошая погода – Елена Александровна, ленивая и вялая, все дни проводила в тенистых уголках сада, бездумно покачиваясь в гамаке. Частенько к ней заглядывали с визитами Маннберг и, до отъезда своего в Иркутск – Лонк де Лоббель.
Мальчик остановился, борясь с желанием потрогать пальцем привлекшую его внимание бабочку. Он боялся спугнуть ее, несколько раз протягивал руку и отдергивал обратно. Наконец решился взять бабочку. Но та легко вспорхнула и, в угловатом полете поднимаясь все выше и выше, заметалась над клумбой. В кулачке ребенка оказался зажатым жесткий бутон бессмертника. Клавдея это заметила.
– Бориска, маленький мой, как же ты, мотылька – и то не поймал? Ну, давай, я покличу тебе. – И Клавдея нараспев вполголоса затянула: – Бабочка, бабочка, сядь, покури…
|
Фу, какие глупости, Клавдия! – возмущенно крикнула ей из беседки Елена Александровна. Она сидела, как всегда, с книгой, хотя, тоже как всегда, ее и не читала. – Чему ты учишь ребенка? Прививаешь ему суеверие. Что за чушь: «Бабочка, сядь, покури!» Можно придумать что‑нибудь глупее? Покури!.. Какое убожество мысли!..
Да ведь не я так придумала, – оправдывалась Клавдея, морща лоб; ей в тягость становились вечные попреки Елены Александровны, – в народе такая приговорка ходит.
В народе много чего ходит! Да все повторять – ума не прибавится. В народе!
Клавдея покраснела.
Вам виднее. А по мне, так от народа только ум и прибавится. Народ‑то всегда поболее стоит, чем один человек. Может, конечно, в чем…
Елена Александровна лениво рассмеялась:
Не люблю заниматься математикой, кто и что больше или меньше стоит. Знаю одно: не я тебе, твоей жизни, завидую, а ты мне, моей жизни. Так и весь твой народ. А теперь разбирайся сама, кто больше стоит.
Я‑то вам никогда не позавидую, – вполголоса сказала Клавдея.
Елена Александровна ее не расслышала, самодовольно откинулась на спинку плетенного из камыша стула, развернула книгу на случайно открывшейся странице и углубилась в чтение.
Клавдея подозвала к себе огорченного неудачей Бориса и, обойдя с ним вокруг цветочной клумбы, покатила коляску со спящей Ниной к застекленной веранде, возле которой стояла низенькая, сколоченная из некрашенных досок скамейка. Клавдея села, задумалась. Борис, посуетившись около, убежал ловить тоненькую синюю стрелку‑стрекозу.
Все последние дни, после того как на ее глазах провели Лизу в группе кандальников, Клавдею грызла злая тоска. Она не могла найти себе места. Сразу же тогда она побежала к Кирееву. Тот заставил ее ждать очень долго, а когда принял, сухо спросил, в чем дело, и коротко отрубил: «В Иркутск, в Иркутск, по обвинению в государственном преступлении, так сказать». Клавдея охнула и обмерла. Государственное преступление… Значения этих слов Клавдея не понимала, но тон, каким их произнес Киреев, был настолько суров и зловещ, что слова вдруг представились чудовищно страшными. Они больно давили голову. Государственное преступление… И это могла сделать Лиза, ее Лиза, прежде такая тихая, послушная… Не поверить! Закричать, сказать, что все это неправда… Но Клавдея своими глазами видела Лизу, слышала ее тонкий, исступленный вопль: «Мама!..» Лизу провели под штыками… Остановившимся взглядом Клавдея посмотрела на Киреева, через силу спросила: «Ее казнят?» Киреев помедлил с ответом, – у него нашлось достаточно жалости, чтобы сказать: «Вздор! В худшем случае – тюрьма или каторга». Но для Клавдеи и эти слова прозвучали так: «Дочь свою ты больше никогда не увидишь». Киреев стал ее стыдить, выговаривать, как могла она воспитать, допустить… Клавдея молча повернулась и ушла.
|
Потом она встретила Дуньчу. Та ей заявила, что Лиза стала прожженной воровкой и за это именно и попала в тюрьму. А Лакричник говорил, что Лиза убила ребенка… Господи! Да разве может все это вместить рассудок, сердце матери?
После смерти Ильчи Клавдея жила единственной надеждой – отыскать Лизу, быть вместе с ней. И вот дочь увели навсегда. Кругом опять одни чужие…
|
Клавдея с ненавистью взглянула на задремавшую над книгой Елену Александровну. Эта небось на каторгу никогда не пойдет, в тюрьму ее тоже никогда не посадят. Будто она хозяйка не только в своем доме, будто она хозяйка всей жизни, будто и Клавдея чем‑то обязана ей.
Ну, а чем, чем она, эта сытая, злая баба, лучше Клавдеи?
Да вот приходится гнуть, ломать для нее спину. Потому что все равно деваться некуда. Иначе не проживешь. Свое хозяйство, хоть и маленькое, да свое, рухнуло. Даже угла своего теперь уже не получишь, не добьешься. Как ни трудись на чужом дворе, хватает еле‑еле, чтобы прокормиться. Ладно, она еще работает, а другой так и работы себе пе найдет. Да, деваться некуда. Уйти отсюда – в другом месте, может статься, и еще хуже. Ей припомнилось, как она жила у Петрухи. Здесь хотя не бьют, не преследуют, как тот… Правда, слово, оно иногда больнее ударит, чем кулак…
А куда денешься? – прошептала она.
…С того утра, когда провели конвойные Лизу и вернувшаяся на крылечко Степанида Кузьмовна подняла с земли бесчувственную Клавдею, резко переменилась Елена Александровна. Узнала про обморок Клавдеи и, не доискиваясь истинной причины, отнесла это к недозволенной распущенности: прислуга есть прислуга, и выкидывать всякие фокусы вроде обмороков ей удается только у бесхарактерных хозяев.
Ты из головы выкинь такую блажь, – строго сказала она Клавдее, позвав ее к себе в комнату. – Чтобы о всяких там нервах, припадках и обмороках я больше никогда не слыхала. Не забывай, в чьем ты доме живешь. Мне дурной молвы о тебе чтобы по городу не было. Довольно того, что Анютка нас скомпрометировала… Нет, нет, никаких объяснений от тебя мпе пе надо. Иди, но помни…
Напрасно тогда подумала Елена Александровна, что Клавдея ей хочет что‑то объяснить, – просто шевельнулись в болезненной судороге губы, а сказать все равно бы она ей ничего не сказала. Разве можно было открыть чужому, холодному сердцу, что произошло той душной ночью и что случилось потом, на рассвете? По счастью, не видел никто. Ну и пусть никто никогда и пе знает…
Из дому донеслась глухая трель электрического звонка. Звонили с крыльца парадной двери. Клавдея вспомнила, что горничная Стеша ушла по поручению Елены Александровны к портнихе. Оглянувшись на спящую в коляске Нину, она заторопилась открыть дверь сама.
На крыльце оказались Киреев и Маннберг. В сторонке стоял ожидающий их извозчик. Киреев, сразу подавшись вперед, уставился в лицо Клавдее.
Иван Максимович дома? – сказал он медленно, словно ища в ее ответе отгадку на какой‑то совсем другой, внезапно промелькнувший у него в памяти вопрос.
Нет, к Роману Захаровичу его пригласили, – Клавдее стало не по себе от сверлящего взгляда Киреева.
Ага, к Баранову? Хорошо, – отрывисто сказал он, – Нам с вами, Густав Евгеньевич, так сказать, будет туда по пути. Едемте.
Я полагаю, Павел Георгиевич, нам следует отдать долг вежливости Елене Александровне, – возразил Маннберг. – Это займет буквально две‑три минуты. Иначе просто неудобно.
Согласен, – проворчал Киреев, – только прошу этот так называемый долг вежливости отдать побыстрее и… как‑нибудь… без меня.
Вы никогда не женитесь, Павел Георгиевич, – засмеялся Маннберг, входя первым в прохладный коридор, – пли женитесь на хромой старухе.
С миллионами, – внушительно добавил Киреев.
Нет, – отпарировал Маннберг, – миллионы вежливость любят еще больше, чем молодые женщины.
Афоризм у Лонк де Лоббеля заняли? – кольнул, обгоняя его, Киреев.
Да, – быстро ответил Маннберг. – С благотворительной целью. Для неимущих… Для вас, Павел Георгиевич.
Черт!.. С вами вовсе говорить невозможно. Маннберг любезно поклонился.
Клавдея шла позади них, значительно приотстав, и, когда она миновала застекленную веранду, ведущую к садику, Киреев и Маннберг были уже в беседке, возле Елены Александровны. Сразу, едва она только открыла им двери, Клавдея почувствовала что‑то неладное, что коснется непременно и ее. Неспроста так резанул ее своим острым взглядом Киреев. Теперь, конечно, Елене Александровне все станет известно. Он расскажет, как Клавдея приходила к нему в управление. Кто ж после этого станет держать в доме прислугу, у которой дочь… Нет, и не выговорить и даже мысленно не назвать такое слово…
Уволят. Ясно…
Борис побежал к беседке, и Клавдея не успела его остановить. Она знала, что Елена Александровна вообще не любит мальчика и совсем уж не переносит, когда он мешает ей разговаривать с гостями. Она кинулась вслед за ребенком и подхватила его на руки как раз в тот момент, когда, заслышав шум и возню, Елена Александровна раздвинула плечом увитые хмелем шнурки, протянутые от крыши к колышкам, вколоченным в землю, и посмотрела на нее испуганно, будто Клавдея собиралась бросить бомбу в беседку.
Ты что тут подслушиваешь?
И почти одновременно до Клавдеи донесся сдержанный голос Маннберга, укорявшего Киреева:
Напрасно, напрасно, Павел Георгиевич! Вы все сплеча. Встревожили Елену Александровну.
Киреев буркнул:
Вздор! Так или иначе, ей надо знать.
Клавдее показалось, что говорили именно о ней, она растерялась и не сразу ответила Елене Александровне:
Да вот… Бориска… сюда убежал.
И, не дождавшись, скажет ли ей что‑нибудь на это Елена Александровна, понесла мальчика обратно к веранде.
Киреев с Маннбергои задержались в беседке недолго. Силясь сдержать вдруг охватившую ее дрожь, Клавдея следила, как они шли по песчаной дорожке и недовольно между собой переговаривались. Клавдея не знала, что ей сделать: встать, проводить гостей через дом или отойти скорее подальше в сторонку, а потом, переждав, сходить и закрыть за ними парадную дверь? Но в коляске зашевелилась, захныкала Нина, и Клавдея осталась на месте. Склонившись к ребенку, чтобы поправить сбившееся голубенькое пикейное одеяло, Клавдея уголком глаза заметила, как Киреев, проходя мимо, окинул ее тем же острым и сверлящим взглядом, что и при встрече у парадной двери. Значит, разговор с Еленой Александровной в беседке был именно о ней.
Ну что ж, может быть, теперь и ее, Клавдею, тоже возьмут и погонят туда, куда увели Лизу… За что? А разве может знать простой человек, за что и какая напасть вдруг обрушится на него? Разве знала дочь ее Лизанька, что дойдет до тюрьмы, будет пылить усталыми йогами по кандальной дороге, шагая в неведомый ей Иркутск? Ну кому они обе с Лизой, тихие, к работе прилежные, помешали жить на земле?
Она не помнила, как прошла полутемным, прохладным коридором, ведущим в переднюю, как вложила прочный железный крюк в пробой, не услышала даже цокота копыт и стука колес отъезжавшей от дома Ивана Максимовича коляски Маннберга и Киреева. Она очнулась, столкнувшись лицом к лицу с Еленой Александровной.
Ну? – коротко и зло бросила та Клавдее.
Они встретились на ступеньках крыльца веранды. Клавдея стояла выше, и Елене Александровне пришлось вскинуть голову. Полная, круглая шея с переливающейся тройной снизкой крупного серого жемчуга заслонила Клавдее все остальное. Так бы вцепиться в нее своими жесткими, загрубевшими на работе пальцами… Потрясти…
Простите… не сказала я вам… дочь мою… Лизаньку… увели… – Клавдея искала слова. Такие слова, чтобы как‑то осадить ненависть к этой женщине, ненависть, поднимавшуюся из самой глубины цуши.
«Лизаньку»! «Не сказала»! Ты мне и про зятя своего не сказала…
Все я вам рассказывала. Не знаю, если ненароком что пропустила. А вины Лизаиьки пет ни в чем, и замуж за него она пошла не по своей охоте…
Очень меня интересует сейчас твоя Лизанька! Увели так увели.
Елена Александровна, брезгливо сторонясь, прошла мимо.
Мерзавка такая! – расслышала Клавдея. И совсем уже издали донеслось: – Дрянь подзаборная! Ну и семейка…
Клавдея проводила ее взглядом совсем уже убивающим: «Ругайся, ругайся… Жемчужные ниточки…»
Рабочий день городского головы Романа Захаровича Баранова всегда начинался с кормления голубей. Они уже знали свое время и нетерпеливо разгуливали в палисаднике, ожидая, когда распахнется окно. Баранов кормил голубей отборной пшеницей. Высокая стеклянная банка с зерном у него стояла на подоконнике, скрытая за синей шелковой гардиной. Своевременно пополнять запасы пшеницы в банке считалось первейшей и личной обязанностью казначея городской управы. Входить в кабинет к Баранову, когда он занимался голубями, было строго‑настрого запрещено.
В этот день голуби совсем истомились. Все чаще семенили они уставшими ножками, бегая вкруговую по специально для них усыпанной песком площадке, – гостеприимное окно не открывалось. Обычно очень миролюбивые, голуби уже несколько раз начинали меж собой мелкие ссоры.
Нарушив запрет – для него нигде и никаких запретов не существовало, – в кабинет к Баранову вошел Иван Максимович. Баранов, запустивший было пятерню в банку с пшеницей, недовольно оглянулся. Но, бросив зерно обратно, тут же направился навстречу Василеву.
Ага! Ты уже! Здравствуй, Иван! – Они обменялись рукопожатием. – Быстро ты развернулся.
Сразу, сразу, Роман Захарович. Если из дому еще посыльного ко мне отправляете, значит, по важному делу. Меня касается?
Оно, дело‑то, Иван, не столько важное, сколько… – Баранов помолчал, не зная, рубануть ли ему сплеча или подобрать менее звучное слово. – Да… И тебя, тебя вот как касается! Не знаю, брат, с какого боку к нему и приступить.
А вы тогда пе с боку, а с середины, Роман Захарович, – храбрясь, сказал Ивап Максимович: хмурое лицо Барапова явно предвещало ему большие неприятности.
С середины? – повторил Баранов. – Ну, давай с середины. Лакричник, фельдшеришка этот конопатый, фитюлька, донос на тебя генерал‑губернатору написал. Ну, а мне по‑приятельски оттуда, из канцелярии, сообщили, что делу будет дан ход.
Да ведь глупости это одни, Роман Захарович, – воскликнул Василев, между тем бледнея. – Кто поверит в такую подлую сплетню!..
Вишь ты, – рассудительно сказал Баранов, – один такой случай, он бы, может, и прошел, так ведь многие теперь жгут. Вповальную начинают. А тут еще и с человеческими жертвами. Ну, и надо кого‑то первого долбануть. Вон, почптай‑ка историю: кто из губернаторов сибирских не крал? А на цепи висеть первому Гагарину довелось.
Вы меня, Роман Захарович, стращаете… Будто я и в самом деле…
Баранов прошелся по кабинету.
Стесняться тебе меня нечего, Иван. Сделал ты по‑хозяйски. Сгорел пьяный дворник – так никто его силком в огонь не толкал. Я тебя не осуждаю. А бывает ведь и так, – он остановился и поднял палец кверху, – оттуда как прикажут, пу… Ты подумай: генерал‑губернатору твое имя ведь тоже небезызвестное, пе с ветру ты человек, не прощелыга какой‑нибудь, а при всем том дело на тебя заводится. Значит, так планида твоя подошла. Не с другого кого, а с тебя начали. Поди‑кось, генерал‑губернатор тысячу раз перо в чернильницу макал, прежде чем написал свою резолюцию. А приспело ему так, что и не написать нельзя. Вот, брат Иван!
Так неужели там паршивцу этому будет веры больше, чем мне?! – злобно выкрикнул Иван Максимович. – Здесь он тоже пробовал сеять всякие сплетни.
Не шуми, Иван, – остановил его Баранов, – криком не поможешь. Здесь у нас, в Шиверске, дело иное, домашнее. Одному, другому сунул – рот закрыл. Оно и там бы так, да коли сразу не по тем рукам пошло, черт тут может поручиться, чем все кончится.
Иван Максимович нервно вытер платком свой высокий лоб. Поправил воротничок, вдруг ставший ему жарким и тесным.
Шантаж господина Лакричника, – заговорил Иван Максимович, криво усмехаясь, – мне уже обошелся не дешево.
А и пе так и много, – примирительно сказал Баранов, – если считать, что он тогда тебя видел.
Выдумки его, враки… – пробормотал Иван Максимович.
Чем черт не шутит, – прищурился Баранов, – а ежели у него действительно твой предмет есть какой‑нибудь? Сувенир! – И захохотал: – Ах‑ха‑ха‑ха‑ха! Пяташная безделушка.
Честь моя мне дороже денег, Роман Захарович. Советуйте: самому мне ехать в Иркутск или позволите к вашим связям прибегнуть? Сколько на это потребуется, я готов…
Ив Иркутске деньгами откупиться хочешь?
Чем еще?
Умный ты человек, Иван, а дурак. Да чем выше, тем цена‑то дороже. Чтобы похерить все у генерал‑губернатора, ты знаешь, во сколько это станет тебе? Ты фитюльку, фельдшеришку этого, купи! Купи – и пусть он обратно возьмет…
Постучавшись, вошел делопроизводитель.
Тебе что? – зыкнул на него Баранов. – Занят я. Гони всех к черту.
Делопроизводитель, уже седоватый, с широким, тронутым оспой лицом, привычно поддакнул Баранову:
Так точно, Роман Захарович. Приехали господин Киреев и господин Маннберг, изъявляют настойчивое желание видеть вас и господина Василева. Не пускать?
Баранов судорожно вздохнул и развел руками.
Этих не прогонишь. – И свирепо делопроизводителю: – Зови!
Вошедшие в кабинет Киреев и Маннберг застали Баранова уже у распахнутого окна: он кормил голубей, щедрой рукой разбрасывая золотистые зерна пшеницы. Иван Максимович стоял рядом и смотрел на суетящихся птиц с таким наивным любопытством, словно видел голубей впервые в жизни.
Гуль! Гуль! Гуль! Гуль! Гуль! – покрикивал Баранов поощрительно, стараясь сделать так, чтобы птицы все собрались в один круг головой к голове. – Ох ты, Король, куда побежал? Гуль! Гуль! Гуль!
Вы, так сказать, Роман Захарович, не только так называемый городской голова, но и птичий голова, – как обычно, длинно и неуклюже сострил Киреев, здороваясь с Барановым.
Птичий голова – не сочетается, Павел Георгиевич, – поправил Маннберг, – должно говорить: птичья голова.
А ну тебя! – отмахнулся Баранов и доверительно сообщил: – Удивительное дело: голубей люблю, кошек ненавижу. А кошка – полезнейший зверь.
Спасение человечества в кошках, – с серьезным видом сказал Маннберг, – иначе всех нас давно бы съели мыши.
Мыши? Всех нас? Ловко! Ах‑ха‑ха‑ха! – захохотал Баранов и повернулся к Василеву, по‑прежнему все свое внимание сосредоточившему на голубях. – Иван, слышишь? Нас съедят – большого ущерба не будет, а товар твой съедят, ха‑ха‑ха‑ха, страховое вознаграждение не получишь. Так что, брат Иван, разводи кошек!..
Ивана Максимовича так и передернуло, – необдуманная шутка Баранова попала не в бровь, а в глаз. Баранов это и сам понял.
А, ничего, Иван, – сказал он, по‑дружески обнимая Василева за плечи, – ей‑богу, ничего. Ну, вылетело – вылетело, этот же разговор между нами.
В ответ ему Иван Максимович пробормотал что‑то бессвязное, вроде: «Вы сами знаете, Роман Захарович, какое у меня сейчас настроение. Не до смеху…» Маннберг взял его под руку, отошел к дивану и усадил рядом с собой.
Роман Захарович, прошу внимания, – сказал он, заметив, что Баранов опять запускает руку в банку с пшеницей. – Мы заехали к вам с Павлом Георгиевичем, чтобы поделиться новостями. Обладателем одной являюсь я, другой – Павел Георгиевич. Одна для общего развлечения, другая, к сожалению, касается Ивана Максимовича…
Это для нас с ним не новость уже, – отозвался Баранов, не дав закончить Маннбергу.
Вот как! – воскликнул Маннберг. – Но неужели действительно, Иван Максимович, вас кто‑то мог так подло оговорить?
Василев хмуро глянул вбок.
Оговорить честного человека могут всегда. И было бы лучше, господа, не напоминать мне об этом.
Рассказал бы лучше повеселее чего‑нибудь, – заметил Баранов.
Ну что же вам тогда рассказать? – вздохнул Маннберг. – Историю с моей прислугой знаете? С Елизаветой Коронотовой?
Ну и что? – неопределенно спросил Баранов.
Так вот, ее муж Йорфирий сейчас объявился.
Как? – воскликнул Баранов.
И где же он теперь? – спросил Иван Максимович.
Ну, вероятно, уже по городу ходит. Вчера вечером Тихон Астафьевич, мой казначей, – он в лицо знает его – видел на переезде.
Баранов драматически схватился за голову.
Боже мой! Еще одним пьяницей и мазуриком у меня в городе больше стало.
Зря я поспешил с пересылкой Коронотовой в Иркутск, – пробубнил Киреев, – возможно, появление ее мужа помогло бы следствию.
Вам, Павел Георгиевич, связи с подпольщиками в каждом мерещатся, – сказал Маннберг, – вы скоро и Ивана Максимовича подозревать начнете на том основании, что у него служит нянькой мать Коронотовой.
Ивана Максимовича я подозревать не начну, – внушительно проговорил Киреев, – то, что я сказал, относится не к политическому, а ко второму делу Коронотовой – к убийству ею своего ребенка. Что же касается няньки, не думаю, чтобы Ивану Максимовичу было приятно держать такую женщину у себя в доме.
Она будет уволена, – хмуро пообещал Иван Максимович.
Весь этот разговор усугубил его мрачное настроение. Он с досадой подумал, что ведь знал же раньше, кем приходится Клавдее Порфирий и эта… как ее?., арестованная, но очень уж характером да и лицом понравилась ему Клавдея. А теперь история с ней похуже, чем с Анюткой, получается. Положительно не везет на прислугу.
Баранов вдруг встал, энергично сжал кулак, повертел им у себя под носом и, размахнувшись, опустил как бы на голову воображаемого противника.
Бить! – выразительно сказал он и, пинком отбросив загнувшийся угол ковра, отошел к окну.
Кажется, я против воли своей всех расстроил, – тоном глубокого огорчепия проговорил Маннберг. – Павел Георгиевич, придется вам исправлять.
Всегда, так сказать, приходится мне, – Киреев снисходительно улыбнулся.
Вам отлично удаются романтические импровизации, – продолжал Маннберг, кося уголком глаза на Киреева, – только, к сожалению, не… в личной жизни.
Которой вы, так сказать, и вовсе не знаете.
Но в эту минуту словно что свыше осенило Баранова – он изо всей банки плеснул зернами в голубей и, засунув руки в карманы, морской походкой, вразвалочку, вернулся к своим собеседникам. Сел на диван рядом с Иваном Максимовичем, сильной рукой обнял его за плечи и давнул так, что у того перехватило дыхание.
Нашел, Иван, отличное средство, – шепнул в самое ухо Василева Баранов и поощрительно бросил Кирееву: – А ну, давай, давай, что там знаешь, выкладывай.
Киреев еще поломался немного, но потом, хотя и с кислой миной, заговорил:
Романтики, так сказать, в этой истории действительно хоть отбавляй, и к тому же глупость, исходящая…
За нумером икс, игрек, дробь, два нуля, совершенно секретно… – пощипывая кончики усов, пробормотал вполголоса Маннберг.
Глупость прежде нас на свет родилась, – афористично изрек Баранов, заметив, что Киреев запнулся. – Валяй дальше.
Вчера в кабинет ко мне ворвалась женщина, – сердито насупив брови, продолжал Киреев, теперь уже явно стремясь изложить свою историю как можно короче, – красоты, так сказать, изумительной…
Потому вы сразу и не выгнали ее, как сделали бы со всякой другой женщиной, – пояснил Маннберг.
Густав Евгеньевич!
Молчу.
Охранники ее не пускали, но она, так сказать, раскидала их всех. Представляете женщину: глаза сверкают, румянец во всю щеку, платок на плечах, волосы распустились, вся в так называемом порыве. Начинается странный разговор. Оказывается, она пришла ко мне, чтобы я арестовал ее и направил в Горный Зерентуй по этапу. Была в полиции, в тюрьме, в суде, и ей везде вполне закономерно отказывали. Просьба сумасшедшей, хотя женщина вполне здорова.
Конечно, это сумасшедшая, – не выдержал Иван Максимович.
Не торопитесь с выводами. Обратите внимание, так сказать, на логику женщины. Ей надо быть в Зерентуйской каторге, быть с любовником своим вместе, но как попасть? – Киреев обвел всех взглядом. – Как попасть туда? Документов о состоянии в браке с преступником у женщины пет, доказать, что она невеста или, так сказать, хотя бы любовница его, ей самой тоже нечем, а, по словам ее, преступник этого не подтвердит.
Черт знает что! – воскликнул Баранов. – Вот и не верь после этого в любовь!
…Значит, ей остается один выход: самой стать преступницей и затем выпросить себе именно Зерентуй, а не что‑либо иное. Но чтобы стать преступницей, надо совершить соответствующее преступление – уголовное или государственное. Женщина решила, что уголовницей она стать не сможет, и пришла спросить у меня совета, как стать государственной преступницей. Я прошу, господа, не смеяться, мне во время этого разговора не было смешно… Повторяю, женщина красоты изумительной принимает на себя любой позор ради единственной цели – быть вместе с любовником. Глупее этого с ее стороны ничего не придумаешь, и тем не менее я испытывал к женщине так называемое уважение. Мы разговаривали долго, и я ей помог.
Заковал в цепи? Ха‑ха‑ха‑ха! – расхохотался Баранов.
Превратное представление о роли жандармов в обеспечении интересов империи! – резко возразил Киреев. – Искореняются только подлинные государственные преступления, а спокойствие честных людей, не противящихся существующей власти, наоборот, всячески нами охраняется. Я написал письмо в губернское управление с просьбой оказать ей содействие в проследовании до Зерентуя.
Верх человеколюбия и доверчивости с вашей стороны, Павел Георгиевич! – заметил Маннберг. – Надеюсь, кто она, фамилию‑то вы ее узнали?
Конечно, узнал. Зовут ее довольно редким именем – Устинья, а фамилия удивительно простая – Петрова, – сказал, вставая с дивана, Киреев. – Ну, господа, я заговорился с вами, прошу извинить, мне пора ехать. Честь имею.
Ну, а к кому она в любезные стремится, ты выяснил? – пожимая ему на прощание руку, спросил Баранов. – К кому ж она, потеряв голову, едет?
К Бурмакину, которого недавно судили за убийство трактирщика. – Киреев надел фуражку на голову и взял за рукав Маннберга. – Едемте, Густав Евгеньевич.
К Бурмакину? – переспросил Иван Максимович. – Вон что! Хм! Да. Не случись с ним той истории с Митричем, я бы его от души поздравил. Парень он интересный во всех отношениях.
Ну, и там ему с женой легче будет срок коротать. – Баранов потер себе бритый затылок. – Помнится, только двенадцать лет дали ему. Бывает, и еще скостят, года два‑три тачки под конвоем покатает, а там в ссыльные переселенцы переведут. Устроится семейное счастье.
А пожалуй, она еще и дорогой нагонит его, – сказал Иван Максимович, – их ведь не так давно отсюда увели.
Пешком ведь пойдет – не догонит, денег нет у нее нанимать лошадей, – сказал Киреев от двери.
– А ты бы дал, – наставительно посоветовал Баранов. Киреев молча пожал плечами. Маннберг, чтобы не засмеяться, прикусил губу.
Когда за ними закрылась дверь и, качнувшись, тяжелая портьера упала на свое место, Баранов, дав волю чувству, хлопнул Ивана Максимовича по плечу.
Смекаешь, Иван, какую удачу они для тебя привезли. – спросил он, таща его ближе к свету.
Иван Максимович собранными в шепоть пальцами потеребил бороду. Непонимающе повел плечом.
Особой удачи не вижу, Роман Захарович. Какая связь между моим делом и любовницей Бурмакина?
Да не это, не это! – зашикал на него Баранов. – Порфирия… Порфишку Коронотова надо за поджог твоего дома в тюрьму упрятать. Понял? Купить Лакричника – и Порфишку в тюрьму. Вот тебе и весь ответ перед губернатором!
Попробую, – посветлел Иван Максимович. – За хороший совет спасибо! Только, как дело все будет сделано, Роман Захарович, прошу вас: поганца этого, фельдшериш‑ку, чтобы – к черту!
Выгоню, – пообещал Баранов. – И язык ему отрежу. В банке со спиртом на память тебе подарю.
Дарья Фесенкова только что уложила в зыбку свою семимесячную дочь, как в окно постучали. Она торопливо застегнула кофту, подошла.
Кто здесь? – спросила, распахивая створки.
Тетенька Даша, тебе в сборной у старосты письмо. Человек там приехал с письмом, – улепетывая от окошка, крикнул мальчишка.
Дарья узнала его: соседский Захарка. Этот не соврет. Письмо! Сердце у нее радостно забилось. Наконец‑то! Сколько за последние ночи всяких дум передумалось! Точно раз в неделю приходили от мужа письма, а тут почти целый месяц не было весточки.
Прикрыв марлевым пологом спящего ребенка, Дарья заспешила к старосте, в сборную, на дальний край села.
«Брать с собой Ленку не буду, – подумала она, закладывая веткой пробой двери в знак того, что хозяев нет дома, – быстренько обернусь, пока спит».
В сборной у старосты сидел Петруха. Дарья видела его несколько раз, знала, что он живет в Кушуме, очень богат и с рубахинским старостой дружит давно. Прошедшей зимой, в самый страшный мороз, он подвернул на своем чалом жеребце к ее дому. Попросил ведро воды, коня попоить. Дарья вынесла. А жеребец пить не стал, только помочил губы. Петруха обругался и выплеснул воду. Окатил с головы до ног Дарью. Сказал: «Нечаянно получилось, рука сорвалась…» Сейчас, увидя ее, Петруха засмеялся.