Свердловский обком действует 3 глава




Неважно, происходило это с самим Александром Ивановичем или с кем-то из его отдаленнейших предков, но именно во время жестокого, заранее спланированного ограбления на польской границе и родилось у простого советского масона Тверского верное понимание того, что значит для его народа-армии умение хранить свою тайну. Как, через сколько поколений к нему, сегодняшнему, прокралась эта волнообразная тошнота, клещами сжимающая горло при одном напоминании о предательстве. С самого, казалось, рождения он уже твердо знал: предателю нет места ни во времени, ни в пространстве.

Как масон, как могущественный “брат” других, столь же могущественных “братьев”, Александр Иванович легко вмещал в себя тысячелетний опыт комфортабельной жизни на чужой трудящейся шее. Для того, чтобы эта жизнь текла изобильно и ровно, трудилось немало народу. Больше других и куда постояннее, конечно, соплеменники – евреи всех толков, ашкенази, и сефарды. Их доходы облагались регулярным денежным налогом, они выполняли самые ответственные, тонкие поручения, а известно, например, какие горы надо своротить, чтобы добиться копеечного повышения цен на те же школьные тетради в период очередной денежной реформы. Гои – русские, татары, кавказцы и прочие прибалты платили реже, проще и весомее: собственной единственной жизнью, собственным, горбом нажитым добром. Так, ежемесячно Александру Ивановичу передавалась очень крупная сумма в рублях: его доля за безукоризненный контроль за всеми станциями переливания крови в Ленинграде и Ленинградской области. Он следил, чтобы определенней процент крови, взятый у доноров-гоев, безвозмездно поступал в еврейские общины северо-запада. “Для медицинских целей” оправдывал эту религиозную аферу солидный, опять же поддельный документ с приличным количеством печатей.

Ничего удивительного в подобном положении вещей не было. Это был обыкновенный масонский расклад обязанностей, каким, точно незримой сетью, было опутано все советское общество, в котором официально масонство было запрещено.

Немудрено, что в накопленных за нетрадиционную жизнь, сплошь в поддельных документах, потерял Александр Иванович собственный день рождения. Что-то внутри подсказывало ему – весной. Ссохшееся, костлявое тело его не терпело весенней привольной Руси. Завалов отягощенного оттепелью снега на полях, могучего духа растелешенной земли, пьяных апрельских туманов. С февраля начинал кукситься простой советский масон в предчувствии скорых ветров, шальных и беспричинных, щедрых дождей, неминуемых, как ремонт, ледоходов… А непременный птичий и детский щебет на улицах?! Ему было бы по душе сразу, без долгого влажного перехода, очутиться в сухом и жарком июле… Но не было еще у масонов подхода к тайным причинам природного самодержавия. Приходилось терпеть.

Причина была для Александра Ивановича Тверского всем. Он в грош не ставил и самые помпезные следствия. Те, которым отвеку поклонялись народные толпы, те, перед которыми трепетала высокоумная наука, те, от которых велось летосчисление. Следствия имели обыкновение называться по-разному и писаться с прописной буквы: Рождество Христово, Открытие Америки, Великая Французская Революция, Крымская война, Первая мировая война, Вторая мировая война… Реакция на них была одна – равнодушие, столь же естественное, как дыхание! Эти “пузыри земли”, говоря точными словами антисемита Шекспира, ничего не значили для скромного советского масона. Если какое-то событие открыто дозволено или, напротив, запрещено, стало быть оно – следствие. Нужно искать настоящую причину. От означенного события она может разделяться столетиями, быть выше его или ниже, неважно. Важно, что человеческому обществу разрешается признавать и отрицать лишь те явления, чьи причины надежно скрыты и извращены наукой. Особенно в этом преуспели, понятно, науки гуманитарные, хотя в последнее время математики с физиками тоже показали, что не лыком шиты, втирают очки сухо и деловито, приговаривая по-латыни, что так, дескать, и было. Объявили, например, на весь мир, что Эйнштейн – гений, потому что открыл теорию, которую никто понять не может и которая практически не нужна! И – ничего, съели. Кстати, в этом случае причина и следствие выступают на редкость наглядно. Теория Эйнштейна здесь – помпезное, разрешенное следствие. Причина же – то, что Эйнштейн еврей! Вот вам: обыкновенный местечковый дурачок с лягушачьими губами и поломанной скрипочкой подмышкой взял да и “обул” всех гойских академиков и ученых! Разбирайтесь теперь, что в его теории относительнее относительного!

Когда человеку за семьдесят, ему подчас трудно отличить пережитое от многократно передуманного. Тверской тут не был исключением. В некоторые эпизоды собственной жизни он и сам почти не верил. Нынче – волосатый ветхий старичок в старомодной одежде, неуверенно переходящий Малый проспект Васильевского острова, а поди ж ты, несколько лет провел на морской службе, запросто управлялся с парусами… У него тогда была престижная для тридцатых годов якобы прибалтийская фамилия… Дай бог памяти! Дробнис! Да – Арнольдас Дробнис. Документы и форму ефрейтора ему выдал в Тарту “брат” Шейнис. Приодетый столь солидным образом “брат” Дробнис едет в Финляндию. “Братья” ему находятся и там. В пасторской канцелярии города Гельсингфорса они выдают ему паспорт на имя Аймо Кюльпенена и спешно отправляют в Минск. Из Минска во Владивосток по железнодорожному воинскому литеру… Да. Такие концы только молодости под силу! Вот, что он делал во время этих перемещений, запамятовал начисто Александр Иванович Тверской, тогда Аймо Кюльпенен. А теперь этого никто не узнает, его “братья” по масонскому ордену документов не оставляли. Но – далее… Эх, пути-дорожки. Во Владивостоке нынешний Александр Иванович Тверской, тогдашний Арнольдас Дробнис, по паспорту – Аймо Кюльпенен, нанимается кочегаром на судно “Тула”. Кто за него кидал в топку уголек, сейчас не вспомнить. Рейс Камчатка – Япония и обратно. Потом – Архангельск, откуда Аймо Кальпенен матросит уже на американском судне в Нью-Йорк… Хорошие все-таки были времена, здоровья хоть жопой ешь, повсюду новые женщины, что делал – забыл! В Нью-Йорке завербовался в американскую армию, стал Валентином Арнольдом! Год прослужил. Хотел вернуться в Финляндию, но попал в Южную Америку. Романтика, как сейчас по радио кричат; нанялся парусником на парусное судно, пришел в Буэнос– Айрес, оттуда – в Шотландию. Да, где-то там, может в Буэнос– Айресе, может, в Глазго, месяцев пять-шесть пришлось в тюрьме отсидеть. За что – не вспомнить, конечно! Кажется, что-то связанное с казенным имуществом. Впутали по молодости! Но – ничего, “братья” помогли. Не оставили. Освободили и отправили в Лос– Анджелес, в Калифорнии. А там – русские товарищи из американской масонской ложи, общество технической помощи Советской России… И – опять Россия. Новые документы… “Никакой памяти не хватит на эти проклятые Фамилии!” Кемерово… Москва…

Александра Ивановича Тверского даже в пот бросило. У-у-ф! А ведь примстился ему совсем коротенький кусочек из прожитого, эдак года в три, не более! Нет, с этими воспоминаниями можно прямо Александром Дюма стать… Ну их к чертям собачьим!

Топорщась кабаньим частым волосом, возраста преклонного и неопределенного, привычно сминая дорогой мешковатый костюм, сидел Александр Иванович у телефонного столика на краю обширного барского кресла и походил на заслуженный кукиш. Много в его ступенчатом силуэте было от этой известной фигуры. Как даровым строительным материалом распоряжаясь чужими судьбами, деятельно создавая причины будущих всемирно-исторических следствий, он и сам не заметил, когда сложила его жизнь в комбинацию из трех пальцев. Был молодой и задорной фигой, прошли годы, стал авторитетным грозным кукишем. Только все рано ведь ни богу – свечка, ни черту – кочерга!

“Может, правы гои со своей дурацкой идеей религиозного покаяния?” – мелькало иногда у него в мыслях. Но он всегда на ветер пускал эту шелуху! У них – да. Из бедной на события жизни за полчаса можно вытащить какой-нибудь проступок и испросить за него прощения. А Александр Иванович Тверской! Да он в прошлом столько насовершал, что на одни воспоминания об этом уйдет лет тридцать… Поди выбери тут объект покаяния! Нет, рождены дураками все гои, дураками и помрут! Их детские представления о грехе не соответствуют сложной диалектике реальной жизни! Ребяческая форма язычества.

Резиновым был круг его общения. Он простирался от работников жилищно-эксплутационной сферы до кремлевских советников. Со многими из них ему не нужно даже было быть знакомым. В крупном магазине, например, катясь своим невидимым шагом, Александр Иванович клал правую руку на левый лацкан, пальцы при этом были сложены так: указательный, средний и безымянный – щепотью, большой и мизинец под ними сомкнуты, это означало – я старше тебя градусом, ты мне нужен, подойди… И не было случая, чтобы к нему не подошли! Советские масоны, с тридцатых годов загнанные Сталиным в глубокое подполье, превратились на время в широкий круг подельников, которые оказывали друг другу самые разные услуги бытового свойства. От сведения с отличным адвокатом до поездки на Золотые пески Болгарии, от устройства на работу в престижный театр до подбора на ночь не стеснительных мальчиков и девочек. Организация сохранила все свои боевые свойства и власть готова была взять в любую минуту! У нее, разумеется, получались провалы, но масоны всегда шли в лагеря только по невинным бытовым статьям и только как зарвавшиеся одиночки. Освобождались они по первой же амнистии и пропадали с глаз долой, меняя сферу деятельности и сохраняя для организации боевую готовность…

– Сколько евреев в этом городе?– спрашивал обычно Александр Иванович подошедшего к нему по его знаку “брата”.

– Половина,– отвечали ему.

– А вторая кто?

– Еврейки,– звучал ответ тысячелетней давности. Все. Нужное дело успешно становилось на налаженные рельсы.

Два предложения, сделанные Александру Ивановичу бойким профаном Карасиком, не составляли для него никакого труда. Провинциальную дуру, возомнившую себя идейной сталинисткой и антисемиткой следовало, конечно, наказать публично, назидательно и жестоко. Чтоб другим неповадно было, чтобы не растекалась опасная дурь по стране, чтобы умеющие понимать поняли, что есть разные формы власти… Поговорить с каким-то способным гоем? Что ж, можно, конечно… Разговаривать Александр Иванович умел, как никто. Не верил он, однако, в гойские способности. Гои не могут быть солдатами тайной армии. Никогда! Здесь нужна тысячелетняя выучка! В своих странах гои имеют глупость чувствовать себя дома! Это неистребимо, это в крови, никакие наказания не могут переубедить тех же русских, что в собственном дому они не хозяева! Но поговорить все-таки можно. Этот, как его, Ждан делает шашни с антисемиткой. Можно получить забавный эффект!

Александр Иванович любил использовать гоев так, чтобы они думали, что действуют самостоятельно. Очень смешно! Он в душе еще и артистом был, этот простой советский масон.

 

 

Глава третья

“Танцы-шманцы”

 

В своей обычной манере, то наклоняясь к самому его уху, то вдруг отпрыгивая на сторону, отставая и забегая вперед, вел Валериан Карасик Ждана Истому к Александру Ивановичу Тверскому.

– Я тебе говорю,– манерничал он, вскидывая руки, как перед взлетом.– Очень, очень интересный старикан! Куда с добром! Все про всех знает. При Сталине,– закатывал он глаза,– при Сталине пятнадцать лет отсидел… ни за что! Все понимает… Ого-го-го! Я его в книжном магазине надыбал. Гляжу такой, в волосах весь, порох уже сыплется, а спрашивает Андрея Платонова! Эге, думаю, и все рядом трусь. Продавщица ему в ответ, что, мол, никаких Платоновых и в помине не ищется, зато может предложить новый однотомничек Галины Серебряковой. Серебрякову, бурчит ей старикан, сами читайте, и на выход. Я, конечно, за ним. То-се, говорю, молодое дарование, мол, хотелось бы прежней культурки понюхать, а то нам все уж как-то на один бок объясняют. Он, понятно, не сразу, ой не сразу, ну, битый же человек, я его таки уломал… Стали встречаться, раз, другой, вот так, Ждан! Самообразование, культура подлинная, они много стоят! Куда с добром!

Первым Ждан к Карасику никогда не обращался. Инициативу тот всегда проявлял сам. Осенняя ночная оргия с Маей Шуп тоже не сделала его ближе. Просто шел уже третий год их совместного обучения. Ждан равнодушно привык к Карасику, и только. Вообще-то, представить себе, что другой человек, мужчина или женщина, захочет и сможет использовать его, Ждана Истому, в своих безжалостных интересах, он просто не умел. Природный дефект достаточно богатого воображения! Не без того, хитрым Ждана некоторые считали, но шло это оттого, что он всегда внимательно слушал собеседника и свои вопросы задавал после только по существу дела. Неблаговидных и скрытых целей в собеседнике Ждан не признавал.

Похрустывал под ногами февральский со слезой ледок, низкое солнце, стреляя в просветы меж домами, слепило подчас глаза, шел Ждан за Карасиком из молодого свежего любопытства.

– А про меня, что ты ему наплел?– спросил он, чтобы не молчать.

– Хе-хе, старый друже,– протрубил победно Карасик. Нос на его лице был носом корабля, даже точнее, его компасом, который, кроясь от досужих глаз, не устает прокладывать верный курс.– Хе-хе, я тебе говорю…– И вдруг обиделся:– Почему, “наплел”? Сказал, как есть, молодой, талантливый, правду хочет знать о тех годах… Ничего не наплел… Как на духу… Да что там, сам все увидишь…

Александр Иванович Тверской сам открыл своим молодым гостям. Сам провел их в комнату, которой и Карасик прежде не видел, такое же запущенное помещение, как и остальные, но по стенам – самодельные книжные полки.

Он разительно переменился. Заметно прибавилось из-под волос лица, стали на нем постоянными мудрые стариковские глаза и добрые морщинки по их углам. Перестал Александр Иванович кататься по комнате, ходил шаркающей, по возрасту, походкой. Подтянулся и костюм на нем, оказалось, что в обшлагах рукавов двигаются обыкновенные человеческие руки, маловатой, правда, величины.

Знакомая уже Карасику девчонка, видом еще более школьница, чем прежде, по-домашнему принесла жиденький чай и сушки с маком.

– Приемная дочь,– шепнул Карасик Ждану наобум и вышел, собака, полностью прав: никем не приходилась малолетка Ханночка Александру Ивановичу, а вот не мог он без нее спать, и баста. Не грела уже старика медленная кровь.

Александр Иванович расслабленно улыбался всем со своего, подалее от вечернего окна места, сипловато и радушно он сказал:

– У нас в Дальлаге говорили: чай не пьешь, откуда силу возьмешь?

Сейчас правду-матку резал сам. Александр Иванович Тверской. Если память не изменяет, в 1936 году лихо прокатился он из Москвы во Владивосток. Ехал простой советский масон в СВ (спальный вагон), в одноместном купе, отделанном медью и красным деревом. Ой же, не такой, как нынче стоит на столе, чай подавал ему по утрам проводник! И девочек приводил помоложе малолетки Ханночки…

– Но: чаю попил, совсем ослаб,– закончив присказку, улыбнулся старику Ждан. После нескольких лет бродячей мужской жизни в армейской казарме, в общежитии Академии художеств он знал цену случайным кускам домашней жизни, пусть и чужой, но вовремя давшей передышку на пути. Затхлая посторонняя квартира, равнодушное угощение на столе и все равно – уклад иной, другие лица, ничего знакомого. Опять же, особая истинность была даже не в голосе хозяина, а в том, как цепко держал он свой чай в старинном подстаканнике, словно боясь, что тот запрыгает вдруг от него на пол. “Точно он едет сейчас в поезде”,– подумал еще Ждан и спросил прямо, как прихлопнул что-то перед собой:

– Что вы скажите о Солженицыне?

Александр Иванович понял, здесь нужно то-о-ненько и расшалился во весь скудный жар стариковского вдохновения: с пристрастием, сводя брови, оглядел прилипшего к книжным полкам Карасика, дернул скорый, инстиктивный взгляд на притворенную дверь и, наконец, приостановил свои глаза против Ждана. Именно, не осмотрел его, а приостановил, точно подвесил свои глазницы в воздухе.

– Я далеко не во всем с ним согласен, молодой человек.

– Я тоже, потому и спрашиваю.

– Хм,– добродушно отхлебнул чаю Александр Иванович и поставил Ждану первую галочку,– вы же понимаете! Есть ценности, которые мы не можем ему отдать!

– Какие?

– Коммунизм,– простодушно ответил Александр Иванович и застоявшиеся глаза его дрогнули.

Такой привычный, готовый ответ явно не удовлетворял Ждана. Да и не ответ даже. Обычный уход в кусты. Как только вопрос ставится на острие, на коммунизм ссылаться легче всего. Это, мол, единственная наша точка отсчета, то, от чего мы не откажемся никогда! И все – конец спорам! Ложись спать! Как в детстве. На самом интересном месте. Зачем тогда вообще спорить? Нет, всегда и во всем Ждан хотел идти до конца. Раз уж собрался в дорогу…

– А вам не кажется, что то, что Солженицын описывает в “Одном дне Ивана Денисовича”, например, и есть настоящий коммунизм?

Простому советскому масону стало интереснее:

– Шутите?

– Зачем? А в каком, по-вашему, обществе могли жить наши преступники? Не в капиталистическом же.

Фигу с маслом! Если чем и был сыт Александр Иванович по горло, так этим. Даешь русскому под видом лекарства абсолютную отраву, а он, сука, помучавшись, правда, превращает твое зелье в питательный продукт, прямо другим на зависть… Нажимая на местоимение “мы”, Александр Иванович сказал:

– Мы жили в местах лишения свободы!

– По всем законам коммунистического общества.

Карасик, чутко хлюпавший носом у книжных полок, за малым делом не закудахтал вслух. Тверскому, казалось, стало совсем худо с сердцем. Словно пепел проступил по всему лицу его, разом скукожившись в окурок и отставив бессмысленный чай, он редко зачмокал землистыми губами воздух, зашарил рукой по вороту рубахи.

– … Нет, нет, Валериан… Не беспокоитесь,… пройдет… Я сам… Сам…

Ждан отодрал на себя закрашенную форточку:

– Валидол! Где в этом доме валидол? Таблетку под язык…

– Спасибо, друзья мои,– оглушительным шепотом прошелестел на всю комнату Александр Иванович. Он знал, старикам с их хворями пересаливать нельзя ни в коем случае, молодежь, оказав помощь, потеряет к страдальцу всякий интерес.– Это ничего… Все уже прошло. Просто, беседуя, мы затронули самое дорогое, что есть у меня, у моего поколения – коммунистическую партию. Ее ведь ниоткуда не вычеркнешь! Она была, есть и будет! Мерзавцы, пробравшиеся к ее рулю, будут разоблачены. А она останется чистой, и еще долго будет служить людям.

– Александр Иванович,– Ждан встал к выходу,– простите, пожалуйста, я не знал, что вы так близко к сердцу принимаете то, что мы считаем’ лишь официальной идеологией. Нам лучше уйти.

– Ни-ни, вы здесь совершенно не при чем. Все – я, я сам во всем виноват. То, что для вас – история, для нас, моего поколения – жизнь! Садитесь, друзья мои. Я убедился, вы – честные и открытые люди. Валериан, налейте чаю… здесь, в “Крестах”, когда меня “взяли” в первый раз – вы понимаете, что это значит!– я одно время сидел в камере с Бенедиктом Лившицем… Надеюсь, вы в курсе?

-“Полутораглазый стрелец”,– подсказал Ждан.– Маяковский, футуристы, с очень сильным перцем мемуары.

– Мда… есть немного, верно заметили, горчит… Но не только “Полутораглазый стрелец”. Бенедикт Лившиц – создатель целой переводческой школы, человек уникальных знаний, гений, я не боюсь этого слова, я употребляю его достаточно редко. Ой, чтоб вы знали, что за человек он был! Человек человеков! Так вот, бывало, принесут в очередной раз кого-нибудь с допроса. Ужас! На человеке места живого нет. Лившиц прежде всего бежит к “глазку”, требует, чтоб немедленно открыли форточку. Как сейчас помню, говорил он мне: “Если не можете досыта накормить человека, так хоть дайте ему воздуху вволю!” Действительно, поэт! Вы,– через стол поклон Ждану,– напомнили мне его немного. Что-то есть у вас общее с ним.

– А за что Бенедикт Лившиц попал в тюрьму? Поэт, эстет, переводчик… Что ему политика? Он от нее, по-моему, был дальше, чем от Марса.

Карасик, опять углубившийся в разглядывание книг, многозначительно хмыкнул.

– За анекдот! Причем бытовой, а не политический! Ждан… эээ?

– Александрович. Но этого не надо. Просто – Ждан…

Пускался сейчас в воспоминания Александр Иванович Тверской очень охотно и раскованно, словно писал на глазах у всех книгу, материалы к которой давно созрели. Россказни естественно текли с языка его и правда, нисколько не мешали лжи.

В “Крестах” Александр Иванович, сотрудничая помаленьку с отделом наружного наблюдения ленинградского ОГПУ, под разными фамилиями побывал три раза общим счетом. Каждый – не больше месяца. Для “раскалывания” его подсаживали к особо молчаливому экономическому “крупняку”. На воле с Бенедиктом Лившицем он несколько ночей кряду играл в преферанс, запомнилось, что остался в большом проигрыше. Впрочем, это было не обидно, известный литератор слыл настоящим игроком. А в “Кресты” Беня Лившиц попал именно за бытовой анекдот. От младых ногтей педераст и эпикуреец, он со всем авторитетом своего мужского шарма обрушился ни на кого иного, как на сына самого начальника следственной части тех же “Крестов”. Смазливый мальчишка писал подражательные стишки. Ничего не поняв в откровенном поведении маститого поэта, он обратился за разъяснениями к отцу. Дальнейшая судьба Бени была решена в одночасье. Но это еще не весь анекдот. В тюрьме отчаявшийся мужеложец разговорился столь обильно и на такие разнообразные темы, включая масонские, что вместо безобидной ссылки получил “дырку” (высшая мера). Кое-кто в Ленинграде и Москве поимел тогда действительный повод для искреннего смеха. Не болтай Беня так много, был бы жив до сих пор – поэт был здоров, как бык.

Таковы были исходные данные. Они достоверно были известны Александру Ивановичу. Откуда взялась история с форточкой в тюремной камере и воздухом, он и сам не смог бы сказать.

Опять же на непобедимого преферансиста Беню Лившица Ждан Истома походил не более, чем один человек на другого. Но здесь было проще – это наука комплимента, кто понимает, нет науки важнее и все же…

Александр Иванович сам на себя удивлялся.

…Зашевелился, сморкаясь, Карасик:

– Александр Иванович, а вы Гумилева знали?

– Николая Степановича, поэта, мужа Анны Ахматовой? Нет. В Ленинград партия направила меня в тридцатом году…

Дальнейшее – “ни в сказке сказать, ни пером описать”! Кошмар кошмаров! Разгул духа, пир разума и присных его! Выходило, что за две “ходки” пересидел Александр Иванович Тверской со всем цветом русской культуры, и с теми тоже, кто о тюрьме ни сном, ни духом не помышлял. К знакомцам своим подверстал зачем-то и маршала Жукова – “ограниченный солдафон”, и уж точно никогда не сидевшего Шолохова – “не верю я, что мальчишкой совсем написал он первый том “Тихого Дона”, не то нутро у него. Наум Берковский, помнится, прямо говорил о плагиате…”

Ждан с Карасиком забыли о времени. Вот оно, сама история наслала им в душную комнатенку на Малом проспекте Васильевского острова своих великих и, как бы живых, представителей. Оживали, однако, вовсе не общеизвестные и признанные имена, Александр Иванович сидел почему-то всегда с теми, чьи фамилии помещаются обычно в примечаниях. Какие-то Брагинские, Гитерманы, Ривкины, Коны, но за ними – Академия Наук, Пушкинский дом, институт Востоковедения, а если глянуть еще дальше, прямая живая связь с Павлом Васильевым, Ахматовой, Булгаковым. Мандельштамом, Пастернаком… Говорил ведь что-то такое непроспавшийся Пастернак Моисею Ривкину по телефону, а тот в Тайшетлаге пересказал это Тверскому, спустя четверть века и получите, молодые люди, информацию из первых рук…

У молодежи дух захватывало и голова кружилась. Собственная причастность к державному ходу истории зачаровывала. Если бы Ждан мог хоть на мгновение избавиться от этого очарования, он бы, наверняка, заметил в рассказах Александра Ивановича один и тот же малохудожественный прием. Когда он, положим, говорил: “Ой, милейший человек был покойный: добрый, отзывчивый, готовый к самопожертвованию”,– то назывался такой милачок, как правило – Абрам Давидович Райтман, Лазарь Моисеевич Линде или, на худой конец, Евгений Борисович Рязанов. Когда же тоном порезче и поотрывистее звучало: “Нет, не мог я с ним сойтись, он вообще недоброжелательный человек, всегда не в настроении”,– то имя носил выродок позауряднее, попроще – какой-нибудь Дмитрий Николаевич Волевахов, Федор Аргунов.

Но ничего не замечал Ждан Истома, только слушал.

Замечал Валериан Карасик, поводил носом, мотал на ус. Учился.

 

Красный уголок в общежитии Академии художеств – место скучнейшее. Не было там ни газет, ни журналов. Стоял старенький, разбитый, как телега, телевизор и десятка два таких же стульев. Оживал красный уголок в футбольные вечера да два раза в месяц по субботам устраивали в нем “танцы-шманцы”.

О, это были вечера, которых вожделели многие в городе и к которым пренебрежительно-спокойно относились сами студенты Академии. Танчики!

Какого только бродячего богемного народу не набивалось в скромное помещение красного уголка в означенные субботы. Разношерстная, скорее отвратная, чем приглядная, публика начинала стекаться часа за два до начала. Все прискакавшие из города шастали по общежитию в поисках мало-мальски знакомого лица, в комнате которого можно было бы раздеться. Девицы вели себя понаглее, предпочитали знакомиться сами и, познакомившись, случалось, уже не добирались до танцевальной цели. Тогда на тощие и серенькие студенческие койки охапками сваливали полушубки, импортные дубленки, джинсовые куртки, даже кожаные плащи и комнаты от этого приобретали почему-то праздничный вид, становились похожими на театральные уборные, откуда все ушли на сцену.

Ждан в тот вечер никуда не собирался. На два дня ему дали томик Фридриха Ницше “Так говорил Заратустра”, изящное издание начала века, впрочем, судя по всему, не часто читанное.

Народ из комнаты, топоча и гогоча, шумно и быстро разбежался плясать. Ждан погасил верхний голый свет, засветил робкий ночничок у себя за шкафом в уголке и углубился в чтение.

Притягательно и страшно глядеть на героев прошлого из настоящего времени. Свою философскую поэму Ницше написал и издал в восьмидесятых годах прошлого века, читателей и тогда ей нашлось хорошо если сотня; среди ближайших знакомых автор отыскал семь человек и удостоил их экземплярами с дарственной надписью… Потом? Потом “Заратустру” читали те, кому лучше бы разглядывать “движущиеся картинки” в начинающемся синема, потом о ней кричали те, кто не владеет ни голосом, ни мыслью… Потом… Многое было потом. Вот – почему? Заратустра у Ницше не просто мыслит, когда слово цепляется на слово и в результате получается видимость движения, способная обмануть и профессора. Нет, каждым своим словом он прокладывает маршрут по жизни, как по походной карте. Высока и завидна эта жизнь. В нее не полезешь сдуру, как в какой-нибудь буддизм или йогу, она требует не одного исполнения, но и соответствия. Человек – только путь к сверхчеловеку, говорит Заратустра. Кто способен пройти по собственной жизни, как по осознанному направлению? Свою жизнь Ницше прожил по касательной. Жизнь подобна морю, чтобы познать ее вкус, незачем хлебать лаптем, достаточно чайной ложечки. И чайная ложечка оказалась у философа дырявой. Словно сражаясь с невидимым врагом, быстро и точно, удар за ударом, писал он свои книги. Заплатил за них ватными годами долгого безумия, слепого и немого…

Загрохотала отброшенная пинком дверь. Ворвался Карасик, короткий, модный галстук под ухом, нос совсем опал:

– Ждан, лица на нем нет… Я тебе говорю!

– Чего нет?– не понимал Ждан.– Лица?

– На танцах, я тебе говорю, в красном уголке… Санька Сорока пригласил бабу. Она говорит – да, а мужик рядом – нет! Саня ему, как мужчина мужчине: “А я вас и не приглашаю…” Мужик ему в торец! Саня же дохлый, сам знаешь, улетел! Мы с Валеркой Ивановым подходим. Ты бы видел, Ждан! С одного удара Валерка лег! Лежит, понимаешь, а лица на нем нет, я тебе говорю!

Не хотелось Ждану из конца прошлого века лезть в семидесятые нынешнего. Но за три года совместной учебы все они – живописцы, скульпторы, искусствоведы – превратились в единый организм, вместе болели, вместе радовались, да и будни все шли поровну. Как в армии, коль нужен – иди!

– Пошли!

Красный уголок был даже не набит, а утрамбован. Делиться на пары было не к чему. Плясали группами по нескольку человек сразу, независимо от пола. Танцы продолжались как ни в чем не бывало. Расчетливо придушенный свет, казалось, медленно раскачивал весь объем зала, где мужские и женские тела образовывали густое потное варево, иногда кое-где явственно булькавшее. Призывно пахло острым женским потом. На сцене было посвободнее, там тоже дергались, как и в зале, время от времени покрикивая в микрофон:

– Ах, зачем эта ночь так была хороша?!

Ждан, за ним Карасик, плечом вперед, протолкались к окну. Здесь сам с собой выкрутасничал, вяло похлопывая в ладоши, тонконогий юнец, в совершеннейшем экстазе он ничего не видел и ничего не понимал. Сбоку от него на подоконнике мостился Саня Сорока, запрокинув голову, промокал ноздри сохлым бурым платком, кровь у него на губах уже подсыхала. Валерки Иванова нигде не было видно.

– Иди-ка ты в комнату,– сказал Ждан Сане в заведенные под лоб скучные глаза.– Умойся и ляг. А где Валерка?

– В “ментуру” увели,– прошепелявил Саня и стал послушно одергивать одежду.

– Его?! Так он же и есть пострадавший!

– А, кому нужно разбираться… Кто-то показал на него, ну и забрали!

Через десять минут Ждан в сопровождении все того же шмыгающего носом Карасика были в милиции. Пришли вовремя. В дежурной части, кроме бледного и потерянного Валерки, слонялось еще несколько бездельных милиционеров, дежурный за надежным барьерчиком неторопливо писал, сам себе диктуя: “Студент третьего курса института имени И. Е. Репина Валерий Никифорович Иванов оскорбил при исполнении обязанностей сотрудника Закирьянова А. С…”



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: