Свердловский обком действует 7 глава




Словом, в какую бы дичь не ввязался Коля, дальнейшие события всегда разворачивались по-домашнему, тишком да ладком, без официальных выводов и наказания.

Со стороны казалось, что великовозрастный бородач-недотепа, комсорг Коля Баев, самовольно взял, да и усыновился. В Академию Художеств. На кафедру марксизма-ленинизма. В Василеостровский райком комсомола. В Смольный – твердыню партийной власти и идеологии.

 

В толк было не взять, что такое комсорг Академии!

 

 

За все время учебы в Академии (уже будучи на дипломе) Ждан ни разу не был на комсомольском собрании. Никогда не видел объявлений о таком собрании, никогда ни с кем о комсомоле не говорил. Платил взносы и клеил в билет марки.

В армии, где комсорг каждую неделю собирал ребят и вел с ними беседы на самые неожиданные темы, конечно, с комсомольскими собраниями маленько перебарщивали. Конечно же, раздражали еженедельные внешнеполитические обзоры, однообразный анализ происходящего, безусловная заданность оценок, почти никто из срочников не замечал, что за слишком общими отдаленными темами собраний стоит заботливое стремление старших научить молодняк сообща рассматривать какую-то одну нужную и важную тему, приохотить его общаться друг с другом умами.

Ждан это очень понимал.

Здесь, в Академии, многое ему открылось бы о сокурсниках, соберись они купно порассуждать, положим, о возможности существования в Галактике иных, чем земная, цивилизаций. А комсомол ведь всегда брал куда ближе к жизни.

А не собирали, не заботились о том, чтобы будущие искусствоведы общались друг с другом умами. Кому-то не нужно было.

Весьма доступным зато было общение с Колей Баевым на предмет новых анекдотов. Ждана это нисколько не интересовало. Хватало такого добра повсюду.

Однако, рассеянный, казалось бы, вовсе не наблюдательный, комсорг-недотепа почему-то сразу выделил Ждана изо всей их группы и всякий раз при встрече лез с подробными разговорами ни о чем, приседая от показушной увлеченности и хлопая себя по ляжкам: “Понимаешь, Ждан, облом, чистый кайф, а не баба!” Как-то, положив руку на плечо и близко заглядывая в глаза, предложил подъехать в комсомольский публичный дом:

– А что ты думал, у нас все есть,– дышал он перегаром из нечистого нутра,– что есть у них, там, на проклятом Западе, так сказать, то, мля, есть и у нас! Только не для всех, понял?

Ни удивления, ни жадного желания немедленно посетить столь лакомый дом Ждан не выразил.

Как неожиданным ударом наотмашь был поражен Коля таким его поведением:

– Ну, ты даешь! Не понимаю… Ты, может, того,– он покрутил пальцем у виска.

Цепкая гадливость вдруг разом оплела Ждана. Неодолимым отвращением проникся он к каждому слову Коли, к его глазам в красных неряшливых жилках, к лежалому духу, который источала заношенная одежда Баева. Он уже действительно готов был дать справа, чтоб лег демократичный комсорг тут же, в Академии, на стертые каменные плиты…

Коля, тёртый калач, почувствовал это мгновенно и упредил:

– Да пошутил я, старик… Мля, совсем забыл, мне на кафедру к одиннадцати надо… Опаздываю…

Особенно ошеломила Ждана еще одна встреча с Колей Баевым… Отправился Ждан к Александру Ивановичу Тверскому за какой-то редкой книгой, кажется, “Петербург” Андрея Белого. В назначенный час стал подниматься по лестнице, наверху бухнула дверь и кто-то, шаркая подошвами, засеменил вниз. На площадке первого этажа студент и комсорг столкнулись. Коля, против обыкновения, не полез с пересказом биографии. Захмыкал, закивал, прикурил обвисший окурок и пошаркал на выход… Может, он и не у Тверского был… Может, у него в этом доме, на этой лестнице баба живет, или друзья… Может, поди знай, он сам здесь живет… Ждан не знал, понятно, его адреса… Все может быть, но какая-то ниточка упала между ними после той нечаянной встречи. То есть, Ждан вел себя по-прежнему, держал расстояние, а вот Коля Баев, комсорг Академии, амикашонствовать прекратил. Встречаясь со Жданом, просто кивал и шел себе дальше.

“Нет! Все другие варианты отпадают,– решил Ждан.– Он выходил от Тверского!”

 

 

 

Меченные пороховыми ожогами, в кривых шрамах от сабельных ударов на теле, в ранние могилы свои они ушли, те, кто вел за собой русскую юность в 20-е, в 30-е, в 40-е. В пятидесятые они еще умирали. Кто легче, кто тяжелее, но одинаково тягостно все понимали, что не оставляют они по себе наследников. На их рабочие места, так часто бывшие и мишенью и плахой, уже сучили ножонками крепкощекие пестуны первичных комсомольских организаций, за чьими плечами виделся не честный заводской или крестьянский труд, а волосатые руки начальствующих отцов, которые подготавливали своих выблядков к будущему занятию командных должностей с методичностью поршня.

В 1955 году по страницам московских и областных газет прошла серия фельетонов о похождениях “папенькиных” сынков. Речь шла о половозрелых лоботрясах со знаменитыми фамилиями, одни из которых были известны на всю страну, а другие – только узкому кругу придворных холуев: парикмахеров, закройщиков, массажистов, куплетистов и егерей. Некоторых газеты назвали: Дунаевский, Якир, Иоффе, Шатров, за ними стоял сонм неназванных. Они публично безобразничали в самых дорогих кабаках Москвы, устраивали языческие оргии на ближних подмосковных дачах, палили в гостей из именного отцовского оружия. Им уже ничего нельзя было сделать. С его незыблемым всеобщим равенством перед законом, кончилось в это время правовое советское государство, построенное Иосифом Сталиным: Никита Хрущев подписал секретный указ, освобождающий самую головку номенклатуры от всякой уголовной ответственности. Псу под хвост пошла честная работа газетчиков, лишь в народе осталась презрительная, как пощечина, кличка “стиляга”. И все!

Новым, ни за что не отвечающим начальникам, было не легко бороться со сталинскими понятиями социальной справедливости. Для руководителей всех рангов еще почитался, выше прочих, принцип личного примера. На борьбу с ним ушло не мало лет. Менялись руководители низшего и среднего звена, осторожненько перетряхивалось высшее. Подрастающее поколение нужно было брать в новую узду. Главным представлялся комсомол, с него и начали.

Выкатившийся из-под отцовского номенклатурного брюха каким таким личным примером и что мог утвердить новоявленный идеологический начальничек молодежи?!

Тогда и пустил кто-то точный, о комсомольских вожаках – вожденыши! Пришлось не в бровь, а в глаз, и прижилось.

Силы, приведшие к власти Хрущева, действовали неуклонно и не спеша. Свалить разом всю воспитательную работу среди молодежи не удалось. Оставалось еще немало простых и честных людей на ответственных постах. Но и они лишь замедлили планомерное разложение комсомольских и коммунистических кадров. Боже, как откровенно жалок и обречен честный человек, севший за одну игру с шулерами! Он всегда гибнет первым.

Коля Баев появился на комсомольской работе, когда она уже явственно стала, превращать горение в гниение, героику воспитания – в удобную жировую прослойку. Так в куске ветчины властную верхнюю шкуру надежно сберегает от грубого давления простого мяса вроде бы нежная, но вязкая и бесчувственная прорезь сала! Коля аккурат в эту прорезь и влип без мыла, разом и плотно, и комфортно. Секрет здесь был прост, Баев был педераст. Пришло время, когда коммунистическому союзу молодежи понадобились и они.

О них до сих пор известно больше лжи, чем правды.

Жизнь, во всех своих проявлениях, честна. Она имеет все основания какой-то части своих созданий отказать в производстве потомства, она сознательно делает их ничтожествами, дабы остальные, здоровые, яснее видели, кем нельзя быть, как жить невозможно.

Это воплощенное ничтожество в человечестве и есть педерасты.

Сами себя они называют – гэями, интеллигенты из сочувствующих величают их – педерастами, народ, который ко всякому злу относится с ужасом и презрением – пидарасами. И то сказать, нет нужды щеголять научным произношением, определяя заведомое говно, качества говна от этого не меняются.

Как и положено говну, пидарасы всегда на плаву, на виду. Одержимые только собой, они обыкновенно полагают, что их ничтожество способно вместить в себя весь мир, и с дьявольским упорством доказывают это. Они демонстрируют миру новые моды на одежду, в которой невозможно стоять и сидеть; на театре ставят пьесы, где Шекспир подменяется телефонной книгой; в кино – фильмы, где главную мысль выражает цвет гниющих водорослей; бесполыми голосами они поют с эстрады; пудами пишут стихи о, конечно, неразделенной любви и бесконечную прозу, в которой разделено все: женщины не понимают мужчин, мужчины – женщин, и все вместе – любого ближнего. Маркиз де Сад еще не худший среди них писатель, а Марсель Пруст – не лучший. Ждите, насандалят романов и похлеще!

Их много, они властолюбивы и способны бросаться на добычу сообща! Их могущество в любой общественной сфере куда больше, чем это может показаться. Собственно, из-за этого Коля Баев и пристал к ним. Чувственность его слабо разбиралась во вторичных или первичных признаках пола. Неотвязная, она попросту волокла его к скорейшему изо всех возможных соитию. “У хозяина” в лагере или в балете Коля весь срок проходил бы в “опущенных”, на женской ткацкой фабрике стал бы заметным “ходоком-производителем”. Не суть важно. Если в педермоты Баев попал, можно сказать, случайно, в комсорги да еще Академии художеств он вышел вполне осознанно. Главное – добиться своего, а каким способом – уже неинтересно. И подбористые хлыщи из обкома комсомола, и жеманно липучие пидарасы со “штриха” (у Екатерининского сквера, место встреч пидаров), все они одинаково терялись перед бытовой нахрапистостью рубахи-парня Коли Баева, шустро норовили пойти ему “в масть”, по быстрому провернуть любую его просьбу.

– Я гляжу, я среди них, как дерьмо среди говна,– горделиво, хотя и не без критического яду, говорил в таких случаях Коля.

Он же был, пожалуй, одним из первых, кто корыстно заметил, что немалое и властное скопище пидарасов находится как бы в вольготной стороне от всякого налогового обложения в пользу всего общества. Заметил, смекнул себе все выгоды открывшегося и стал пользоваться. По малому и по большому.

– На безрыбицу и жопа – рубль!– надо, не надо, было его любимой присказкой. Лишь очень немногие из его близких знакомых знали истинную цену этой пословице.

 

 

У Александра Ивановича Тверского свои братья-масоны были и среди крупной комсомольской номенклатуры. Долголетняя жизнь человека, чье пребывание в этом мире документально не подтверждается, научила его, что практичнее всего, то есть быстрее и дешевле покупать больших начальников, а не мелких. Мелкий может подвернуться еще и непьющий. А какой же, скажите на милость, большой начальник не пьет?! Да еще из обкома комсомола! Кто-кто, а уж Александр Иванович доподлинно знал, какие после смерти Сталина начали образовываться у комсомольской верхушки прелюбопытные картинки. Но это покамест лишь четверть дела – заменить новыми старых чиновников. Старые все думали, идиоты, одинаково – о коммунизме и всеобщем благе трудящихся. Значит, разномыслия не должно быть и у новых, иначе их поодиночке передавят, как котят, или, того хуже, всю их “хевру” (братья-могильщики, еврейская кладбищенская мафия) перекрестят в свою веру. Конечно, фундаментального мировоззрения никто новичкам давать не собирался. Не до жиру, быть бы живу! Но и “святой простотой” масоны кичиться не думали. Вытащили на этот случай, что понадежнее, уже сильно бывшее в употреблении, но подзабытое. То, за что Сталин космополитов гонял. Отслоили от пласта проблем на сегодня важнейшую – Преклонение Перед Западом! Это, наверняка, уже приобрело известность, пусть и подспудную. Опять же, в глазах народа Преклонение Перед Западом – пострадало. И кой-кого прихватило за душеньку. Вон сколько барахла понавезли после войны фронтовики в Россию. Портсигары, зажигалки, часы, бритвенные приборы, портативные патефоны, радиоприемники, аккордеоны, бинокли, всего не счесть, и все это на барахолках ценилось дороже отечественного. У мальчишек глаза разгорались от одного упоминания карманного электрофонарика “Даймон”. Вот и пришла пора этих мальчишек стать комсомольскими секретарями. С малого начиная, далеко уйти можно… Потом, очень в комсомоле хорош возрастной ценз. Как 28 лет стукнуло – на другую работу. А на освободившееся место – своего, или еще более своего, чем был прежде. Естественная, открытая ротация кадров, потихоньку можно всех заменить!

За ними, комсоргами больших городов, следили. Перво-наперво, свои комсомольские глаза, затем – партийные, напоследок бесстрастный взгляд всесильного комитета государственной безопасности. Следившие за комсоргами братья-масоны могли принадлежать к трем перечисленным службам, а могли и не принадлежать…

Весть о том, что в Академии художеств самосильно, без помощи извне, стал комсоргом педермот, пришлась Александру Ивановичу Тверскому, как вовремя услышанная любимая песня. Удовольствие было тем острее, что, несмотря на многосторонние грехи молодости, сам Александр Иванович Тверской пидарасов совершенно не переносил и безоговорочно считал, что более законченных мерзавцев нет на земле. Но как же сладко было понимать, что наконец-то в безупречную машину советского государства подброшен настоящий алмаз, который ее шатунам и шестеренкам не раздробить. “Точнее, дерьмо, слежавшееся до прочности алмаза,– ликовал в своих мыслях Александр Иванович.– Здесь для них самое страшное, что когда надо этот, с позволения сказать, алмаз и по стенкам размажется!”

Александр Иванович съездил в Москву, там перед масонским советом сам настоял, чтобы новоявленного уникума первичной комсомольской работы закрепили за ним.

(Коля Баев еще только приглядывался учуять что-то, а слежка за ним уже работала вовсю!)

Александр Иванович стал встречаться с Колей Баевым. Не часто. Несколько раз в год.

 

 

О своей взаимной неприязни оба они отлично знали.

Коля, взойдя, не поздоровался, а девочку – Ханночку!– последнюю, выходит, приемную дочь и утеху старого учителя жизни похабно, со смаком, огладил по той части тела, что спиной никогда не называется, особенно у женского пола.

Александр Иванович, на этот раз подстриженный и причесанный, одетый не как всегда, а к лицу и по фигуре, принялся тыкать в него сомкнутой совком ладошкой:

– Ну, здравствуйте, мой молодой друг… здравствуйте же… здравствуйте…– как заведенный.

– Привет,– объявил Коля Баев, бухая об пол пудовым портфелем и без приглашения рассаживаясь за столом:– жрать я хочу, Александр Иванович, а потом – кофе. Только не жмитесь вы, как старая баба. Покажите, на что способен человек ваших возможностей! Ну!

Ханночке, храни ее бог, возникла естественная причина быстро удалиться, а Александр Иванович все супил брови и поджимал губы. Черт его знает, с его жизненным опытом, нерядовым достатком, что так безрассудно крохоборствовало в нем? Бывало, сама прямая выгода диктует: накорми гостя! Так нет, спитой чай, завалявшиеся сушки, скисшее варенье, переданное ему из провинции как поклон,– еще мог выкатить простой советский масон на стол и выдать, шуткуя, за угощение. Но то, что ел сам: свежую ветчину, крупные греческие оливки, икру, красную рыбу и осетрину – ни в жизнь! Хоть убей! Ханночке жалел. Доедала за “приемным отцом” малолетка то, что полежало уже да заветрилось…

… Уставился, однако, стол тарелками, чашками и блюдечками, задымился в центре серебряный кофейник, зачавкал Коля Баев. Он брал ломти хлеба поменьше, клал сверху ломоть ветчины побольше, как зеленью, украшал бутерброд кружками сервелата и захлебывал все это прекрасным, по-турецки заваренным кофе. Кофе пидар пил, как обыкновенную воду из-под крана.

Александр Иванович расклеил брезгливые губы:

– Мне вот что, Николай, нужно чтобы вы сделали…

– Угу!– пищевод у Коли Баева, видимо, снабжен был какими-то звуковыми усилителями. Пища проваливалась туда громогласно, победно.

Александр Иванович отворотился. Заговорил в дымящуюся зимним солнцем штору:

– Есть в Академии у вас блаженная такая девочка – Варвара Гримм. Что-то у нее не в порядке здесь, с мозгами. Кричит на каждом углу о засилии евреев в русской культуре, темы для своих студенческих работ выбирает с душком. Примитивный шовинизм, пещерный антисемитизм, махровый сталинизм – вот что составляет ее философию. Бред, конечно. Но она и производит впечатление душевнобольной.

– Не… не видал…– не прожевав толком, медленно и гундосо сказал Баев и налил себе еще кофе. Третью чашку!

– Производит впечатление душевнобольной,– жестче, чем нужно бы, повторил Александр Иванович.– Следует поступить о ней соответственно – определить туда, где психически ненормальные люди и должны находиться. У нас имеются достаточно веские причины для этого.

– У кого это, у нас?– Спросил Коля Баев, катая в губах обмусоленную спичку. Он не был столь уж хамоват, как казался. Он только был глубоко убежден, что все пожилые начальники, желающие иметь с ним дело, одного ноля ягоды – пидарасы. Подтверждений своей теории он имел достаточно. Еще он хорошо знал, что им он нужнее, чем они ему. Говорил то, что думал потому, что думал совершенно так же, как и те, кто его наставлял и спрашивал. Да ничего поперечного ему бы и в ум не взошло! Сказанное же Колей само по себе делалось откровенно наглым. Тут уж божий дар, ничего не попишешь! Простой советский масон плюнул на вощеный паркет.

– Мудак – хуже выкреста!– совсем по-гойски сорвался он, но выкатившиеся от злости глаза его вдруг разом обозрели, что такое спросил Коля!– У нас?– повторил он, и вынужден был переждать, когда отпустит заколодивший подбородок:– У нас – это значит везде! Там, где ты себе и представить не можешь! Куда таких как ты,– большой палец его правой руки в потолок, остальные – поджаты,– на пушечный выстрел не подпускают! И там, куда ты, милый, сам не пойдешь, в своих проблеванных шмутках, побрезгуешь!– Все пальцы сомкнуты и поджаты, мизинец – в пол. Жесты чисто механические, многолетняя масонская привычка.– Где могут убить или сделать богатым, как Ротшильд, а может, несчастней последнего бомжа на Московском вокзале.– Ты,– Александр Иванович забыл, что положил себе говорить с Колей Баевым только отворотясь к окну, и взглянул ему прямо в слезливые с похмелья глаза,– ты еще и на одну ступеньку не поднялся, чтобы спрашивать… спрашивать такое! Вслух! Ладно. Запомни, что я сказал, у нас не повторяют! От тебя, комсорг, от твоей организации требуется, чтобы вы, когда эту Гримм отправят в дурдом, коллективно поддержали, сыграли общественный резонанс, резолюцию там, протокол, все, что полагается. Но, заруби на носу, только в том случае, если по Академии пойдет шум. Если обойдется шито-крыто – молчите и вы. Ты, частным образом, можешь, конечно, пошутить. Что-нибудь в твоем стиле. У тебя, чтобы ты ни оказал, похабщина получается. За то и держим…

Поднялся из-за стола, подошел к окну, глядя на Баева искоса, приказал:

– Все. Кончай ночевать! У меня дела.

Вывалившись от Александра Ивановича, Коля тут же на улице пересчитал полученные от него авансом деньги. Ровно сто рублей замусоленными, рваными десятками. Тьфу! И деньги небольшие!

– Нет, чистый жид этот парень!

Сам еврей по матери, Коля Баев, кстати, знал о масонах побольше, чем это представлялось Тверскому. Он был любознателен, комсорг-недотепа, пидарас-любитель. И сейчас ему наверняка показалось, что одну нехилую, путевую мыслишку его котелок сварил. Почитывая в обширной академической библиотеке старинные труды по масонству, он уже обратил внимание на то, что их авторы, как правило, сами масоны, говоря о постоянных контактах еврейства с тайными ложами “вольных каменщиков”, всегда такие умные и хитрые, впадают в очевидную чепуху, начинают толочь воду в ступе, лапшу вешают на уши. Одним словом, где кончаются масоны и начинаются евреи, хоть тресни, не поймешь.

– Так это просто одно и то же,– расхохотался посреди тротуара Коля.– Как я раньше не понимал?

Искрился в морозном воздухе легкий снежок. Несколько прохожих подозрительно на него оглянулось.

 

Глава восьмая

Бабушка

 

 

На исходе февраля, который весь срок свой исправно дымил метелями, очистилось небо над Шадринском, и повисло в нем, день-в-день, тугое, желтое солнце. Мороз не опал, так и жал под двадцать, но в густых потоках солнечного света он терял свою молодую упругую силу, самые снега, облитые ежедневным золотом, стали походить на невиданные меха, для красы лишь наброшенные на весь город с его окраины.

На такие дни и легла Вареньке дорога в Ленинград.

Сердце-то как щемило! Иногда просыпалась ночью – час-два ждала. Кого? Чего? С улицы лишь шуршание снега о стены да ветер топчется по крыше. Мысли. То – быстрые, то – неповоротливые, как льдины на реке, Зачала она, ребенка понесла… Сразу после Нового года, дипломники в Академии всегда себя чувствовали свободнее прочих, веселый и тихий, приехал неожиданно Ждан. Они давно уже жили, как муж с женой, года с два. Родители Вареньки все поняли. Папа, мама, Ждан с Варенькой целый вьюжный вечер просидели за чаем в общей их комнате, и на ночь не ушел Ждан домой. Две мелькнувшие мигом недели прожили они одной семьей под одной крышей. Ходили с подарками к матери Ждана. Она с теткой Марией – бабушку Олесю схоронили летом – приходила к ним. Совсем уже большой, полной, говорливой семьей сидели они в доме доктора Гримма допоздна. Отнесли заявление в Загс, регистрацию попросили назначить на июль. Ждан защитит к этому времени диплом, вернется в родной город молодым специалистом с базовым академическим образованием, подыщут ему интересную работу дома или здесь рядом – в Челябинске. О так же близком Свердловске, где молодому искусствоведу тоже могло найтись отличное применение, никто из Гриммов, после смерти Егора, и слышать не хотел.

Стройно как разложилась их будущая жизнь!

По учебе Варенька как заочница на год отставала от Ждана, заочники учились шесть лет, ей диплом защищать предстояло в следующем году. Так что тут думать? За время учебы навидалась Варенька. У иной заочницы живот уже нос подпирает, а она знай себе экзамены сдает, как орехи щелкает.

Прежде они предохранялись, нынче оба согласились – ребенку быть!

Вот и зачала…

Первым это будущий дед заметил. Варенька утром, Ждан уже уехал, как всегда вышла умыться у рукомойника. Что-то не то! С воздухом. Печи протоплены. Палом пахнет в доме, горячей золой, смолой сосны… но – не то. Не хватает чего-то, пустеет… Она – в сенцы, оттуда, босая, на крыльцо. Привалясь ко второй половине двери, обитой клеенкой, стоит отец со старой трубкой в зубах, дым с морозным паром мешает. Вот без этого запаха махорки и стало Вареньке пусто.

– Папа, ты что это?

– Может, это и предрассудки, но ты, вижу, теперь – мать. Не гоже тебе каждый день самосад нюхать,– выбил о косяк трубку, сверкнул из-под бровей:– Марш в дом, нечего мне тут внучат студить, не лето на дворе. Заметила?

Спустя неделю она и сама убедилась – пошел счет. И страшно, а назад – ни за что!

– В моё время первого рожать по твоим годам уже поздновато было,– делилась с ней мать.– За двадцать тебе, не перестарок, однако и не первый цвет… Ну да вы со Жданом у нас люди современные. Вам жить, сами и устраивайтесь, как себе лучше.

Она же в очередную банную субботу не взяла Вареньку с собой:

– Теперь года на два забудь париться! Тебе теперь дома мыться надо и под приглядом. Вот вернемся с отцом и тебе баньку устрою.

Забота эта трогала Вареньку, но одновременно и не удивляла. А как же иначе меж родными? Ведь их теперь трое: дитя, Ждан и она, Варенька – мать. Ждан у ней шел как бы старшим братишкой будущему дитю. Потом, после смерти Егора, кто еще семью их восполнит? Шурка – летчик-гусар далеко, весь в службе, даже на похороны брата не смог вырваться, куда-то за рубеж его услали, секретная командировка на два года. Остается она одна, ни на кого не переложишь свою ношу, что и долг, и счастье. И самое подсердечное: с недавних пор прижилась в ней тоненькая-тоненькая надежда. С того, что подруги вокруг взахлеб рассказывали о том, как современная наука уже вполне может прогнозировать пол будущего ребенка, даже – влиять. Ей бы хотелось, чтоб родился мальчик. Как бы вместо Егора. Она тотчас же заметила, как разом после того, как узналась ее беременность, воспряли к жизни притушенные было мать с отцом. А совсем недавно нечаянно услышала: отец, идя с трубкой на крыльцо курить, склонился подле матери, перетиравшей на кухне тарелки: “Родится мальчик – только Егором назовем, дальше уже пусть сами, как хотят, а этот наш будет. Мы, мать, с тобой уже долго ждать не можем!”

Только бы дал бог мальчика!

Даст!

Сомнения же она, как и свойственно молодости, гнала. Взашей! Иной раз ее окатывала такая горячая волна нежданной радости, что дух занимало! Как? Она?! Самая простая девчонка с рабочей окраины Шадринска имеет все на свете! Все, о чем можно только мечтать! У нее под сердцем дитя от любимого! Она любит! Она любима! Она учится в одном из лучших вузов страны! Она, женщина, самостоятельно мыслит и умеет свои мысли отстаивать и выражать. Она написала такую курсовую о сталинской борьбе с космополитами, что на кафедре марксизма-ленинизма ахнут. Она, наконец, едет в настоящую большую командировку в Ленинград. Увидит Ждана! Сдаст в Академии досрочно все письменные работы. Просто взойдет в ее величественный холодный вестибюль, поднимется по сбитой лестнице на свой второй этаж, пройдет по нему до библиотеки, здороваясь со спешащими знакомыми и впитывая в себя все, все, все… Она… Она – русская до последней капли крови! Она – все!

… Но неизвестно откуда подкатывалась вдруг, пожирающая жизнь, тревога. Останавливала время и грызла, грызла… Как замурованная в подвале крыса!

Много ночей в том феврале провела Варенька без сна. Слушала, как свитые в пылящие жгуты, хлещут по ставням их дома метели.

Думала… Думала…

 

 

Шадринская культурная общественность давно ждала передачи новых экспонатов из фондов ленинградского Музея этнографии народов СССР, и по этому поводу местный краеведческий музей оформил Вареньке аж двухнедельную командировку в Ленинград с оплатой места проживания и суточными на еду. Она по-детски обрадовалась и сразу же решила, что, как в переводных романах, снимет в Ленинграде номер в гостинице, и они проживут там со Жданом весь срок счастливейшими супругами-любовниками. Днем у каждого будут свои дела, а по вечерам в номере из света – только настольная лампа, кофе, любимые книги на тумбочке у кровати, за окнами – Нева под снегом и ветром и, отовсюду, тесная близость ночи. Она хотела Ждана. Краснела от одной этой мысли, и хотела. Любовница, жена, мать будущего ребенка… Хотела.

С самой же дорогой получалось так. Можно было лететь из Кургана прямым самолетом. Но – не в ее нынешнем положении. От одного вида самолета в небе ее начинало мутить. Оставался поезд, из Челябинска, прямой, двое суток и Питер. Но билетов в кассе на челябинский не оказалось.

– Берите свердловский, по времени – одно и то же,– сказала кассирша.

Скрепя сердце Варенька взяла на свердловский купейное место. Свердловск отныне навсегда для всех Гриммов стал злобным выморочным местом, которого бежать надо. Она дома промолчала, что из этого, погубившего Егора города, едет. Нельзя лишний раз по свежему рубцу.

Когда подошла пора выходить из дому на вокзал, вдруг бесповоротно определила: остаюсь, будь что будет, ни за что!

Вещей у нее было – портфель с бумагами, чемоданчик и сумочка. “Сейчас все выну, по старым местам разложу и все!”

В натопленной своей спаленке сидела, закоченев, как птица в голодном, студеном лесу.

Бернгард Антонович в ушанке седого рытого каракуля и пальто с таким же воротником подал ей сумочку на длинном ремешке, а портфель с чемоданчиком прикинул на руках – легко.

– Пора, дочь, мать уже оделась.

– Я, папа… Я хотела… Я, может… “Нет, отцу в своей минутной слабости она не признается!” Послушно встала, на шею платок, пыжиковую шапку чуть набекрень, шубейку из цигейки на плечи,– вышли. Варенька в середине, отец с матерью – по бокам.

Поезд случайный, проходящий, до Свердловска лишь без пересадки, только начало настоящего пути, запаздывал. Прохаживались по заснеженному, скользкому перрону, тут и там останавливались, пританцовывали. Морозец стоял знатный, жал слезы из глаз, кусал ноздри и губы. Говорить им хотелось друг с другом без умолку! Не могли. Ни Варенька, ни отец, ни мать.

Поезд, наконец, прибыл на первый путь. Стоянку сократили. Быстро поднялись в нужный вагон, поставили вещи. Отец крест-накрест расцеловал Вареньку, дрожь ударила от его влажных заиндевевших усов, хотел что-то оказать, нет, только глаза жидко блеснули. Мать мелко-мелко перекрестила: “Так помни, что ты сейчас есть, Варенька, всякую-всякую минуточку помни!” Вышли.

За все время ее учебы самое это тяжелое расставание было.

Глядя на их фигуры сквозь пыльное двойное окно, впервые остро и жалко поняла Варенька – состарились. Именно здесь, на вокзале, постарели. У матери морщин куда больше, чем было дома. Отец горбился и часто перебирал ногами, отчего щемяще подрагивало все его массивное, на ватине, пальто. Когда дернулся поезд, он что-то быстро, жарко зашептал. Или ей показалось? Должен бы кричать… Нет, шептал. Что?

В Свердловск прибыли в середине дня. Варенька даже на привокзальную площадь не вышла. Скоротала оставшиеся до ленинградского поезда два часа в тесном зале ожидания. Ничего. Смотрела на морозное солнце за высоким окном и ни о чем не думала. Запретила себе.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: