Свердловский обком действует 10 глава




Неспешно и досуже улыбался у себя на кухне влиятельнейший психиатр Ленинграда, пия кофе, поглаживая колено, уже, собственно, осуществив психическую казнь безвестной девчушки из глубинки. Вареньки Гримм.

 

 

… Поравнялась Варенька с толкучкой, перед которой, руки во все стороны, “выступал” комсорг. Надо бы скорее мимо, вот она, дверь кафедры. Но туго и резко повернулось в животе то, будущее, и каблучок ее острый оскользнулся по камню. Ёе с вытянутой вперед левой ногой, отпавшую на правую, вынесло цепляющимися руками прямо на понурую спину Коли Баева в замасленном крупной вязки свитере. С неожиданной готовностью он перехватил ее за талию, и, удержав на ногах, бросился в сторону, хрипло брызнув изо рта:

– Помогите! Это – она! Она!

Тотчас Вареньку плотно обступили те, в халатах, которых издали приняла она за вышедших покурить скульпторов. Под бесформенными, цвета грязи, явно казенными балахонами оказались у них почему-то медицинские, спереди глухие, белые халаты, раньше ею незамеченные. Из них выделился один, в обычном пальто и шапке пирожком, с интеллигентной бородкой. Очень участливо он тронул Вареньку за плечо:

– Вам, милая моя, надо у-успокоиться.

– Зачем?– ничего не понимала Варенька.

– Вы ведь занимаетесь серьезной научной работой, не так ли?– проникновенно продолжал интеллигент с бородкой.– И сами должны понимать необходимость разного рода уточнений. Сейчас вам надо поехать с нами, чтобы утвердить некоторые положения,– как бы подчеркнул он.

– Я за тем и пришла на кафедру,– потерянно пролепетала Варенька. Тишком сбивало ее послушаться это многозначительное сочетание – “утвердить некоторые положения”. Убедительным казалось, что ли?

– Кафедра, да, разумеется, потом,– ненавязчиво придавал смысл своей бессмыслице интеллигентный человек. Вареньке захотелось как-то свободнее стать перед ним, да некуда оказалось отступить! Те, в казенных балахонах из грязи, пахнущие нежилым, торчали плотно, тыном. “Скульпторы?” – в последний раз так подумала Варенька и краем глаза равнодушно поймала радостный, прямо-таки праздничный оскал Коли Баева, уже где-то впритык к углу. Ничего она не понимала.

– Кто вы?– только и спросила.

– Научные сотрудники,– живо ответили ей в несколько голосов, и как-то так получилось, что все они, и Варенька тоже, дружным строем пошли к выходу.

Как подхватил ее ветер, когда вышли они на улицу! Свеж, силен и открыт был его порыв. Даже какой-то отдаленный жар чудился в широком дыхании!

– Сюда!

Перед ней распахнулась дверца того самого облупленного автофургона, что уже успел запомниться: медицина, папа.

– Разве?

– Ну разумеется! Со всеми удобствами. Туда и обратно!

Из нутра кузова, пахнувшего заброшенным подвалом, ей подали услужливую руку, с земли – помогли утвердиться на высокой ступеньке. Она явно, физически поднималась вверх, а все тело, ребенок, которому еще только родиться, кричали: это – вниз! это – вниз!

Чвякнула за ней дверца, расселись, скрипя рессорами, сопровождающие, с ней на одно сидение уместился тот интеллигентный, с бородкой. Машина резко взяла к мосту лейтенанта Шмидта.

Жестко било и подбрасывало на каждом ухабе.

– Нам совсем рядом,– доверительно успокоил ее бородатый, по-видимому, бывший за главного. Остальные молча пялились в пол.

“Так нас ведь двое!– Вдруг обрадовалась Варенька.– Значит, ничего страшного быть не может! “Утвердим некоторые положения” и – все!”

После нескольких бросающих о бортовое железо поворотов машина, сбросив скорость, пошла медленно юлить туда-сюда, пару раз сдавала назад и, наконец, тяжко стала.

Долго ничего не происходило. Лишь доносились снаружи раздраженные голоса. Дверца неслышно распахнулась, но свет солнечный не ударил, как ждала Варенька, по глазам: выходить ей предстояло во вход, прямо на лестницу. Люди, стоявшие по бокам, все были в белых под горло тугих халатах с тесемочками на спине.

Спрыгнули на ступени. Поднялись. Пошли коридорами. На дверях по обе стороны – таблички, под ногами, как дома не бывает, кафельная плитка. Высокая, тяжкая дверь. Вошли. “Зачем больница? Может, что-нибудь с папой?!”. Комната велика, безлична, стерильна. Стулья. Смотровые кушетки. Несколько человек в белом. Ее подвели к женщине за руководящим столом.

Между прочими еще встречаются люди, один внешний облик которых способен внушить окружающим устойчивое благодушие и покой. Только поворачивая голову, перекладывая что-либо у себя на столе, просто присутствуя, не говоря ни слова, они как бы говорят: “Все прекрасно, человек! Смотри сюда!”

Такой именно привиделась Вареньке дама мелкого начальнического сорта, к которой ее подвели. Она подняла лицо от бумаг – тут тебе и подарок, раскрыла рот – ты весь внимание, хотя произносила одно служебное, натверженное:

– Садитесь. Слушаю вас.

Спокойствие, полнейшее расположение исходили от нее так же ощутимо, как запах косметики, но все же позвольте!

– Это я вас слушаю!– ничего не позабыла в своем недоумении Варенька.– Где я? Что вам от меня нужно? Если что-то случилось с папой, так скажите!

Начальственная дама или не умела, или не желала что-либо скрывать на своем лице, откровенно улыбнулась и с удовольствием ухватилась!

– Так и отец ваш не в порядке?! Отлично! Наследственность всегда играла для нас особую роль. Но вы не волнуйтесь, мы разберемся… Варвара Бернгардовна,– она ловко подсмотрела в бумажку.– Вы, как видно, удивлены нашей встречей? Уверяю вас, здесь нет ничего особенного. Сейчас в нашем городе проводится месячник психологического анкетирования. Определяем уровень приспособляемости иногородних к ритму, так сказать, большого города. Обычная ежедневная рутина. Текучка. Измерим давление, проверим некоторые реакции, заполните анкету. Закатайте, пожалуйста, рукав на правой руке.

Уж что-что, а доверие ко всем медикам на свете привил дочери Бернгард Антонович, всей жизнью своей, каждым поступком. Варенька сделала, как велели, протянула руку через стол. Другая женщина, обезличенная белой униформой исполнительница, привычно перехватила ее резиновым жгутом повыше локтя и, когда жила на сгибе сустава налилась голубым, быстро воткнула в нее шприц с бесцветной жидкостью.

– Ой! Зачем? Что это?

– Ничего. Сезонная вакцинация. Сейчас у нас в городе эпидемия гриппа. Та-ак… А давление у вас что-то подгуляло… Волнуетесь?

Возникшая из ничего, неожиданная, напела вдруг на Вареньку словоохотливость. На каждый вопрос ей хотелось ответить как можно умнее и подробнее. Начинала она обстоятельно, обдуманно, но после двух-трех связных слов все остальные горохом скатывались у нее с языка. Негодуя на себя, она приметила, что всегда оказывается между двух вопросов. Того, на который отвечает и другого, который неумолимо надвигается, покуда с невосполнимыми потерями выпутывается Варенька из ответа на первый. И на самых трудных экзаменах в Академии не бывало с ней такого. Надо немедленно что-то сделать!

– Вы убеждены, что не ошиблись в выборе своей будущей профессии?– с удивительным тактом и пониманием спрашивает ее начальственная дама.

“Ой, разумеется, не ошиблась!” Дальше Варенька хочет сказать, что человек не может ошибиться, выбирая себе занятие на той земле, где он родился и вырос. На Родине! Нужно только любое дело делать по правде. Это очень важный вопрос, Сложный, неоднозначный! О котором многие нынче позабыли! А в ответ у нее получается обрывок, она говорит:

– Родина – это правда!

А с противоположного края стола на нее уже накатывают следующее:

– Существующий общественный порядок нуждается в переменах?

“О, как глубоко и вовремя! Но перемены – не самоцель! Чтобы идти, нужна дорога. Эта дорога и есть – правда! И еще – честность. Перед собой, своим делом, всем миром! Чтобы нынешние вожди не прятались от народа за заборами номенклатурных привилегий и будками охраны. Общее спасение в единстве власти и народа. А его нет!” – так думалось. Вслух же получилось рваными кусками:

– Прежде всего – правда… Народ сам должен ее найти…

– Зафиксируйте,– куда-то в сторону обращается после этого начальственная дама.– Наличие кверулянтных тенденций (психиатрический термин – “борьба за правду”) ясно прослеживается даже в ходе самой поверхностной беседы, что не может не указывать на общую картину психического состояния личности, деформированной вследствие вялотекущей шизофрении.

“Нет! Нет! Нет!– хочет остановить ее, такую доброжелательную и в этой ошибке, Варенька. Но с ужасом обнаруживает, что говорить могут помешать собственные губы, ложащиеся, как бревна, поперек рта. Пряча лицо, она глухо мычит, и тут блестящая маскарадная марля разом застилает ей очи, и она начинает видеть не приветливую начальственную собеседницу напротив, не комнату вокруг, а самое себя! Как за руки поднимают двое, ведут за ширму, и она, сознавая, что они – мужчины, послушно переодевается в поданное ей платье. Очень хорошо… Очень спокойно. Она… или, может, не она? идет за этими двумя. Идут долго, надежно, только мало воздуху в этих стенах! Сколько дверей мелькает по сторонам! Они? Или какие-то другие? Заходят в комнату, где стоит несколько уютно застеленных коек. Угловая койка, словно в детском стишке, сама подходит к Вареньке. Какая она добрая и теплая! Как красиво застлана! Одеяло прекрасного серого цвета! Все тело Вареньки обмякает… Совсем нет сил… Такой долгий ветреный день… Как она устала! Слава богу, можно лечь! Хорошо… хорошо… Можно не укрываться…

Ее заботливо прикрыли до подбородка, и сразу же все исчезло. Теплый, волнующийся мрак принял на свои волны Вареньку.

 

 

Должно быть, укладываясь спать, она позабыла выключить радио, и оно, подгадав самую глубокую минуту сна, как двуручной длинной пилой, врезалось в сознание:

– Я сказала, похороны состоятся сегодня! Вы собираетесь умирать? Я вас спрашиваю?!

Не надо… не надо… Чепуху говорят, будто туманы возможны лишь в огромных, расположенных у реки городах. Степной и сухой Шадринск после особенно снежной зимы иногда на день-два уходил в толщу тумана, точно под воду. Снег разом и повсюду начинал таять прямо на глазах. Слепли фонари даже у вокзала, а окраины так и вовсе пропадали из виду. Помнится, в такую пору люди боялись выходить из дому, чтобы не заблудиться. Тогда на улице – криком кричи, никто тебя не найдет! Но сейчас она, Варвара Гримм, не может больше спать! Надо вставать! Надо идти! Кому-то нужна помощь…

– Все! Больше откладывать нельзя! Похороны. Всеобщие похороны!– из неведомой глубины, металлический и медленный, продолжал длиться над Варенькиной головой тот же голос.

– Где я?

– На всеобщих похоронах в лучшей психбольнице города Ленинграда!

И сейчас же она вспомнила… Щемящий уход из гостиницы, праздничный оскал Коли Баева, “скульпторы” в халатах из грязи, подпрыгивающая езда в ледяной машине… Анкета, которую нужно заполнить. Да, в той комнате ведь были решетки на окнах! Ей сделали укол от гриппа… Она переоделась и… и потому что вдруг стало плохо – прилегла. А как же он?

Вытянувшись в струну, она прислушалась. Нет, там, под сердцем, где он уже жил и откуда подавал о себе знать, было тихо, было безответно.

– В психбольнице? Я?!– будто у самой себя спросила Варенька.

– Здесь говорят – в лучшей!

“Решетки на окнах!”

Медленное лицо всплыло над ее изголовьем.

Всем непослушным телом Варенька попыталась сесть и вместе с матрасом сползла на пол. Комната – да нет уж, палата, поправила она себя – была трепетно освещена закрашенной лампочкой над дверью. Свет терялся во мраке, тонул и тьма сама светила его разбавленным отражением. Будто где-то была еще одна такая же, но куда хуже, куда страшнее, отражением выглядела и высокая женщина, во весь рост вставшая над Варенькой. Грузная, она была величава, как памятник, полы куцего халатика выбивались из-за спины, словно крылья, неживым, костяным блеском светились на ее пальцах тронутые лаком ногти.

– Ты – первая!– не спросила, приказала она.– Теперь нужна лопата и поскорее, а то сейчас придут санитары с утренней проверкой!

“Сумасшедший,– однажды говорил Вареньке отец,– отличается от нормального человека всего одним пунктиком. Только он всегда от него и пляшет, не умеет, не хочет прятать! Принимай его пунктик за должное, и будешь с любим психопатом на равных”.

– А ты хорошо поискала?– простенько спросила Варенька. В один миг ей все стало ясно: она, беременная, каким-то неведомым образом попала в сумасшедший дом, сейчас сидит вместе с умалишенными! Пусть будет, что будет, но того в ней, того, которому родиться, должно спасти! Точка! Внутри у нее все поджалось, взялось словно морозом, стало стынущим и острым, точно края проруби. Она едва сдерживалась, чтобы не застучать зубами.

Женщина-памятник некоторое время глядела на нее не моргая, потом глаза ее, поймав какой-то случайный отсвет, длинно блеснули.

– Хм, а подожди-ка,– в размышлении по-свойски попросила она.– Я – сейчас, я – быстро. – Она тяжеловесно и бесшумно отступила в сторону и тогда Варенька различила в неверном их освещении вторую койку и странные, будто вросшие в пол стулья. Надо всем главенствовало высокое, узкое окно. Варенька не сразу поняла, что оно забрано в решетку. Ее словно ударило внезапным светом. Ужаснее безумной соседки, с которой она была один-на-один, поразили ее обыкновенные квадраты из толстого железного прута. Они были более, чем нормальны, они были безысходны по-настоящему, по-будничному, их никогда не убрать с глаз, не согнуть, не сломать! Боженька!

Она машинально начала подниматься на ноги. Вдруг от низа живота как бы вверх что-то гулко ударило ее в поясницу, и от боли, сразу охватившей все тело раскаленным обручем, она упала навзничь. Спина тотчас же поплыла по липкому жару. А боль росла, подрагивала и переливалась, как перехваченная пополам небывалая капля… Боль была верной и преданной, она ушла только тогда, когда Варенька потеряла сознание.

 

 

Варенька пришла в себя оттого, что более ничего на этом свете не было нужным. Даже и само это совершенно для нее новое ощущение она не придумала, оно вернулось к ней вместе с сознанием, и она равнодушно согласилась: пусть так.

Она лежала на спине и знала, что под ней – больничная койка, но в конечном счете это тоже было чепухой, лежать можно и на земле. Ей не было нужным знать, где она находится. Зачем? Она стала пустая, как если бы из несозревшего яблока, еще белесыми и податливыми, кто-нибудь взял бы да и выдавил семечки. Зачем такому яблоку, превращенному в сплошную плоть, знать, на каком дереве оно растет, к какому сорту относится! Теперь это – одно любопытство ради любопытства. Игра! Вроде современных стишков.

У изголовья ее на тумбочке стояла тарелка с кашей и компот. Она видела их краем глаза и никак не отделяла от стен и потолка, пола и своей койки. Может, кто-то и ест сейчас с аппетитом и жадностью – ей-то зачем?

Из своего положения, менять которое не было нужды, она видела немного и этого вполне хватало. Пожилая нянечка привлекла ее внимание только своими мелкими безостановочными движениями. Варенька задержала на ней взгляд и вспомнила, что людей с таким выражением лица называют недовольными. Неожиданно она, продолжая руками что-то делать, наклонилась к самому ее изголовью:

– Так и будешь лежать, изверг рода человеческого? Какие ведь уже сутки пошли! Ты хоть помнишь, что с тобой делали?

“Нет. Не нужно. Не помню”.

Нянечка все равно подробно рассказала, как бегали вокруг обеспамятевшей Вареньки врачи, когда случился у нее ночью самопроизвольный выкидыш.

– В “Снегиревку” на Лермонтовский возили. Чистили тебя два раза,– показала нянечка на пальцах.– Все это… остатков плодного яйца было много. Ой господи, не приведи и помилуй!

Медленно и последовательно Варенька понимала, что нянечка, пожилая, вечно усталая, живет, конечно же, не ради зарплаты, а ради таких, как она, которые беспомощны и безучастны, за которыми надо ходить, как за малыми детьми. Но у нее, у Вареньки, детей уже не будет! О себе самой, как о посторонней, слушала она. Зачем теперь ей эти тяжелые, кровавые знания? Она ведь – ничто! Не нужно.

Она лежала и смотрела в никуда, в большое окно, схваченное поверх рамы решеткой. За окном, рыхлый и крупный, падал снег, точно кто-то рвал в клочья небо над головой.

 

Глава одиннадцатая

Тост

 

 

С Варенькой условились они так: если управится, подойдет на факультет к деканату в полтретьего (конец лекций), нет – будет у него в общежитии в пять.

К деканату она, очевидно, не успела. Ждан ждал в общежитии. Ему так же горячо, как и Вареньке, хотелось знать ученое мнение товарищей с кафедры марксизма-ленинизма о реферате: “Политика партии в художественной критике конца сороковых – начала пятидесятых годов”. Он прочитал это еще у неё в гостинице одним духом, и приговор его решительно раздвоился. Так по государственному об эстетическом предмете еще не писали. Декан не читал, по крайней мере. Варенька говорила буквально следующее: “Золото, попадая в корыстные руки ростовщиков и спекулянтов, превращается в кровь и грязь; прекрасное как эстетическая категория, попав на рынок, делается проституцией и анекдотом. Оба они сохраняют свои высокие качества лишь на службе у народного государства!” Это-то как раз понятно, тут не поспоришь… Но как же тогда свобода художника? Общеизвестно, живописцы прошлого создавали гениальные полотна по заказам частных лиц, Достоевский всю жизнь печатался у издателей-капиталистов. Еще большой вопрос, взяло бы государство его роман “Бесы”? Нет, здесь должно идти серединою, разумной и умеренной. Как, например… Да… Пример, хоть тресни, не отыскивался! Уязвлялся Ждан, сам свою мысль не мог обосновать. Кажется, никто в мире той разумной середины так и не нашел. А уж чего бы проще! Может, намеренно путаются понятия? Вопрос массового подлога не вчера родился! Еще в восемнадцатом веке золотые рубли заменили бумажными ассигнациями. Мол, так будет удобнее. Кому? Тому, кто подделывает? Под прекрасное сейчас рядится любая бульварщина. Ждан недавно удостоился посмотреть в Доме художника знаменитый американский фильм “Вест-сайдская история”. Как говорит Нурдулды: экран – во! звук – во! цвет – во! Бородатые интеллигенты, выходя, аж стенали от восторга! Но, кроме хамской пропаганды подросткового бандитизма, в картине ровно ничего нет! Самодельные критики потом кричали по кухням: “Это Ромео и Джульетта нашего времени!” Ну, спасибо! Что, банда уже стала семьей?

Тут, правда, мелькала еще ж доля соперничества. Обо всем, что он узнал в жизни, Ждан хотел сам написать, своими словами. А вышло, Варенька его опередила. С неженской прямотой и силой она убеждала, читателя в своей правоте. Ждан знал, как это трудно. Сейчас, работая над дипломом о советском искусстве тридцатых годов, он мучился не от обилия материалов, а от словесных штампов, которыми тогдашние критики подменяли свои оценки. К выразительности собственной мысли через эту словесную шелуху было не пробиться. Руководитель диплома ясно дал ему понять при первой же встрече, что искренность в научной работе ныне под полным запретом. Дозволялось лишь перелицовывать штампы тех лет на сегодняшнюю моду…

Как же все-таки обойдутся с Варенькой? Очень просто может и скандал в благородном семействе произойти! Коммунисты сейчас самих себя боятся. Это не большевики после ХIV съезда!

Он глянул на часы: ого, полседьмого! Обычно обязательной была Варенька в их встречах. “Наверно, сильно разругали и ей захотелось побыть одной. Гордая!”

Немного обиженный, Ждан опустился в буфет к тете Асе. Первый, кто поприветствовал его при входе, был Валериан Карасик:

– Сколько лет, сколько зим, дружище! Подгребай ко мне!

В последнее время они виделись редко. Куда-то начал перед дипломом исчезать Карасик на целые недели. Может, подженился в городе? С парой сосисок и чаем Ждан подсел к нему. Карасик заметно изменился. Зажидовел. Состоявшаяся наконец плешь надо лбом как бы подтянула все лицо вверх, нос, как прыщ, полез вперед из набрякших щек. Он стал похож на бывалого петуха. Ждан усмехнулся: не ест, а клюет и все косит глазом. Судя по легкому запаху, Карасик был на взводе. Он вдумчиво жевал, глядя на Ждана одним только на редкость круглым глазом. Обстоятельно проглотил. Пожевал еще…

– Ты что? Тренируешь жевательный аппарат?

Втягивая щеки, Карасик подсосал остатки пищи, застрявшие между зубов, охотно хохотнул и достал десятку:

– А почему бы нам, старый друже, не взять выпивки и не пойти ко мне? Приглашаю!

“Действительно, а почему бы и нет?” – смотрел перед собой Ждан. Да, все-таки он чувствовал себя достаточно обиженным, чтобы идти сейчас к Вареньке в гостиницу; сидеть же в общаге, разделять посторонние разговоры – так не хотелось…

– Я сейчас, только оденусь,– кивнул он.

– К Александру Ивановичу Тверскому, что ли?– поинтересовался, когда, выйдя на улицу, они зашагали набитой дорожкой к Малому проспекту. Карасик победно дернул подбородком:

– К нему в дом, да не к нему в гости!

По пути купили водки и две длинные бутылки румынского вина. После темного, настуженного подъезда тепло, светло, благостно было в комнатах Александра Ивановича. Остальная общественная часть коммунальной квартиры с ее грохочущими стирками, детским визгом и неизменным застольем существовала, кажется, только как противовес – уюту. За уже накрытым столом гостей ждала броская девица, туго обтянутая розовым шелком, с распущенными по плечам темными волосами, с чуткой, как у пружины, реакцией на окружающее.

– Со старым… э… другом. Запросто, так сказать,– мешая зависимость с развязностью, напустился на нее Карасик. Он недаром в свое время писал стихи, язык так и жировал у него во рту.– Выпить по-светски и грациозно закусить… эээ…

Ждан ткнулся знакомиться.

– А я вас знаю,– назвавшись Аней, деловито уточнила хозяйка.– У папы часто видала.

“Вот те на! Никак стареть начал?– в этой с ресторанными замашками особе он вовсе не признал недавнюю школьницу, прилежно обставлявшую их встречи с Александром Ивановичем спитым чаем и заматеревшими бубликами.– Да!”

– Растет, наливается смена,– гордился всем, что на столе и за столом, Карасик. Ему не терпелось широко показать, какой он здесь нынче свой! С недавних пор пруха у него пошла, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! Он, откровенно, и сам дивился, как круто забрала вверх его жизнь, все заскользило само собой, будто по маслу. Без малейшего усилия, так, смехом, цепляясь на дурика к девчонке-школьнице, приемной воспитаннице самого Учителя, попал в постель к опытной, знающей чего она хочет, женщине; иными словами, мигом шагнул со ступеньки ученика на жердочку подмастерья, а за время отлучек Тверского стал как бы ВРИО мастера. Шутка ли? И все само в руки! Сегодня днем позвонил Мае, узнал, что Варвара Гримм определена наилучшим образом. В дурдом. Надолго! Ха-ха! Вечером, гляди ты, встретил Ждана. А Ждан, это уж точно, еще ни черта не знает, куда подевалась его нареченная! “Жизнь – театр!” – заключил про себя гомельский искусствоведец и от души налил себе и Ждану водки.

– Даме вина,– показал ему глазами Ждан.

– Ах, да!– Карасик по-хозяйски взял Ханночку пониже талии.– Конечно. Вот! Пей, да дело разумей! Ну, друже,– он поднял чарку.– За тебя! За Ждана Истому! Моего дорогого сокурсника и человека. Так сказать, во весь голос! Кто как, а я, честное-благородное, без таких, как он, не представляю будущей России! Ну, поехали!

С того самого дня, как на первом, почитай, курсе повязала жизнь Ждана с Карасиком, с ночевавшим у них в общежития Нурдулдой, а позднее с гением Геной, покойным Вопой Златоустом и прочими, не единожды приходилось ему бывать таким вот принудительным центром внимания. После разговоров с тройным смыслом уже поднимали они за него стаканы, слова не лучшей пробы уже произносили, а после все заглядывали в глаза: а не понял ли он нас?! Страшноватым образом чувствовал себя в такие минуты Ждан, скажем, как мишень. Сегодня ж вовсе через край досадили ему речи Карасика, разом неуклюжие и плутовские, он твердо сказал:

– Пью за хозяйку!

– Ну! За хозяйку уже пито-перепито!– Карасик смотрел на полуоткрытые губы Анечки, точно собирался ими закусить, он только что выпил, кадык еще дергался.– Друже, мой друже. Эх! От чистого ведь сердца сказал! Я что в людях уважаю? Порядочность, искренность, доверчивость! Честное-благородное! Без этого вам не жить! Нам! Понимаешь? Ты ведь, как и я, из простых. Родители – не кандидаты-доценты какие, Так? Мой папашка бывало – уй, уй! Чуть не по нем, сразу у пысу!

– Куда-куда?– оживилась на его плече Анечка.

– По морде! Гэта па-беларуску!– довольный тем, что удивил, Карасик пьяно и мешковато покачивался в сторону Ждана, глаза, однако, были обычными, по-птичьи внимательными! Скоро! Скоро дипломы защитим и на волю! Ты как думаешь устраиваться? Поедешь к себе в Шадринск? Женишься на своей Варваре? Она ведь тоже скоро кончает?

– Совсем не думал.

– Хорошая получится семья! Честное-благородное! Мы за это еще выпьем! Только послушай, совсем забыл! Я ведь для тебя очень, очень много могу сделать! Ты мир повидать хочешь, искусствовед? Все эти Италии, Франции, о которых тебе столько на лекциях трепались? А?

– Кто меня пустит?

– Я! Я, старый мои друже!

– Закусывать надо!

– Ха-ха! Еще как закусываем! Любим это дело!– Он натыкал на вилку сразу несколько кусков селедки, заговорил, зажевал, весь страсть и убеждение:– я тут, хлопец, с таким человеком познакомился – будь-будь! Потому что сам такой, он же видит, с кем дело имеет! Ну, вот только дай адрес, он тебе вызов в Израиль оформит! Кумекаешь?

– Я же – русский!

– Сегодня – русский, потом – нерусский… Какая разница? Больно кто разбираться будет – еврей, русский. Важно, кем себя сам человек считает! Ну? Соглашайся! Что тебе, искусствоведу, в этой стране делать? В Ленинграде тебе не остаться – прописки нет. В Шадринске, куда ты пойдешь со своим дипломом и без связей? Учителем начальной школы? Думай, голова, думай!

Поверх выпитой водки, по-над развороченной закуской, в наволоке табачного дыма поплыли на Ждана пляшущие огни ночного Парижа, античные арки на римских площадях, сквозь желтоватый туман Констебля из Лондона пробился к нему бой Большого Бена. Так сжалось сердце, будто без всего этого и жить на свете нельзя!

– Подумать надо,– тихо, скорее себе, чем Карасику, сказал Ждан и с этой минуты уже не видел ни комнаты, ни стола, ни Карасика с Анечкой: разномастные европейские улицы все плыли в глазах да плыли.

… Радость пробудила Ждана. Будто решено было намедни что-то безусловно хорошее и надежное. Он таким довольным и проспал, не раздеваясь, до утра в угловом кресле самого Александра Ивановича Тверского. Через стол – старательно сопел Карасик, в позе пловца, забросив руку за голову. Мелькала меж окон серенькая женская фигурка, и Ждан не сразу признал в ней вечернюю диву Анечку, опять – школьница и школьница.

Он заторопился уходить.

– Да куда же вы?– не слишком, впрочем, настаивала Анечка.– Шесть часов только-только пропикало!

– Надо!

Он спешил так, будто кто-то по давнему уговору уже ждал его на улице. И ведь не ошибался!– Варенька! Немедленно надо рассказать ей все, как есть! Не о Карасике, она его и на дух не выносит, а о возможности израильской визы, о чудесном случае попасть за границу. И все, все увидеть своими глазами, в натуре, а не на туманных диапозитивах, которые пять лет рассматривали они на лекциях. Как здорово! Словно воздуху в груди стало помещаться больше! И прекрасно, что сейчас только шесть часов. Уж теперь он ее наверняка застанет.

Когда Ждан приходил в гостиницу к Вареньке вечером, при входе всегда толпился народ, на него никто не обращал внимания, идешь себе и иди. Поутру же, из гулкой пустоты немедленно нарисовался швейцар, строго ткнул глазами:

– Вы куда, молодой человек?

– Мне в 516 номер.

– Спросите у администратора.

За стеклянной стойкой бездельно позевывало несколько женщин. У окошечка с надписью – “администратор” уже, смотри-ка, стояли двое говорливых просителей, один даже с гитарой. Ждан пристроился в хвост за ними.

– Ну, так чем порадуешь, солнышко ты наше?– привычно и лениво цедил один.– Спать-то каждому гражданину Советского Союза надо.

– Спите,– отвечало окошечко.

– Ты слышишь, Володя,– обернулся он к товарищу.– Может, так и уляжемся здесь.

– А я ей сейчас спою,– с веселой готовностью отозвался тот.– Вдруг и смилостивится!

Он умело тронул струны и в пустынном казенном помещении сразу прибавилось тепла и тишины, будто сами стены по-домашнему стеснились ближе, чтобы послушать:

Клен ты мой опавший,– уверенно, от сердца взял незнакомец, голос у него был открытый и простой.– Клен заледенелый.

Что стоишь, нагнувшись, под метелью белой?

Или что увидел? Или что услышал?

Словно за деревню погулять ты вышел…

Как-то и позабыл Ждан, где он и зачем вообще занесло его в эту гостиничную рань. Да что гостиница! Одинокое, как брошенное кем, дерево клонилось ему на плечо из знакомой заснеженной окраины, и не было сил оставить его без помощи, уйти. Нельзя было так делать! А голос неведомой тоской пеленал сердце:

Сам себе казался я таким же кленом,

Только не опавшим, а вовсю зеленым.

… Кончилась песня. Вот так: шел, шел рядом и оставил. И дерево, в его неслыханном одиночестве, бросил. Пусто сделалось. Тихо. Просторно. Безжалостно. Как и должно быть ранним субботним утром в гостиничном холле.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: