Свердловский обком действует 8 глава




 

Одной из первых забралась она в поданный под посадку состав. Настужено было в ее купе. Видимо, долго простоял этот вагон на запасных путях, прежде чем попал на новое формирование. Варенька подняла крышку своего нижнего дивана, чтобы поставить туда чемоданчик, и из деревянного багажного ящика вдруг резко запахло на нее йодом. Прижигающий слизистую оболочку в носоглотке запах моря, того южного, в ослепительном блеске и грохоте прибоя, которого никогда она не видела. “Боже, как хорошо, что я поехала, а не осталась дома!” – сказала она себе.

 

 

Утром, когда поезд стал подбираться к поволжским степям, привязалась к окнам его докучливая бесконечная метель. Тряслась ее мутная пелена по сторонам вагонов и кабы не перестук колес да покачивание, могло показаться, что застрял он намертво невесть где и стоит, как вкопанный.

Вчера вечером Варенька, едва дождавшись раздачи белья, спать улеглась и сладко-сладко проспала всю предлинную первую ночь пути. Снов не видела и не слышала ничего. Качало ее, как на морской волне и пахло морем.

Сейчас, жмурясь из-под одеяла, она осторожненько разглядывала своих попутчиков. Двое их было. Немолодой мужчина военный в общевойсковой форме и. пусть и пожухлая, как луковица, но, как луковица же и крепкая, бабушка обычного старенького росточка в уютной вязанной кофте. На голове – два платка. Верхний темный и теплый лишь накинут, под ним плотно повязан другой – светлый в синий горошек. Будто из сказки. Сидя рядышком на противоположном диване, они завтракали из газеты. Точно, как мать с пожилым сыном. Дымился в подстаканниках чай.

Как ни остерегалась Варенька подсматривать, а углядела ее пробуждение дорожная бабушка о двух платках.

– Вот и садись с нами,– сказала она,– сколь бы не устала, а пора уже и выспаться. День давно на дворе.

Голос у нее тоже был обычный, старенький. Он уже не торопился по-молодому особенно звонко выкрикнуть самое важное свое слово, он уже понимал: в жизни человеческой все слова важны и потому журчал ровно.

Взяв с собой переодеться, Варенька ушла умываться. Когда вернулась, пожилой военный уже лежал на своей верхней полке, читал; бабушка в своем уголку, против Варенькиного, подперев щеку рукой, глядела в окно. Словно на лавке у себя в кухне. А ничегошеньки не было видно ей в окне, сплошной стеной снег метался там, беспрестанно крутилось его студеное живое варево, ледяные струйки сквозняка бежали от стекла по столику их на пол.

– Сапожки-то, свет моя, замкни, чтоб не остудиться,– зоркая, оборотилась на Вареньку бабушка. Просто и спокойно было ее лицо. Как у всех добрых людей, только старое. В чистых, долгих морщинах лоб, пухлые, не дряблые еще щеки ее выглядели светлее, чем им определили годы, глаза – светлые, не голубые, не выцветшие, а вот точно, светлые, подсвечивали все лицо, делали его поразительно ясным, будто раз и навсегда умытым.

Постукивали под ногами колеса, поскрипывала вся вагонная оснастка. Варенька поспешно подтянула молнии на голенищах сапог, благодарно рассмеялась:

– Спасибо, бабушка.

– Себе на сердце положь, свет моя! Мне, старой, все “спасибы” уж и девать некуда. Не в гроб же брать. Вот и оставь себе, сгодится!

Обыденно сказала бабушка, так все говорят, не рассчитывая на какое-то особенное понимание, но Варенька здесь особенно и поняла: лишнее человеку так же вредно, как и недостача. А может, и больше. Так лучше оставить излишек тому, кто его добровольно отдает. Вдруг ему-то он и нужнее всего…

Вообще с Варенькой тут нечто странное произошло. Был вагон, дорога к любимому, то, что называют – цель. А бабушка взяла да и повернула всю устремленность ее на жизнь. Да не вагон это, а дом твой нынче – вот постель не застелена, окно в измороси, по полу сквозняки гуляют. Жить надо тоже, а не только стремиться. Ей есть зверски захотелось.

Бабушка участливо посмотрела, как достает Варенька из чемоданчика домашний припас и протянула свой узелок.

– Вот. Надо, чтоб картошек моих ты попробовала. Напекла в дорогу, а одной и не управиться.

Тут же она ловко выхватила у Вареньки из рук сваренное яйцо, которое та уже готова была облупить.

– Этого не сметь в рот брать, когда в тягости ходишь. От крутых яиц воды могут из тебя раньше сроку уйтить. Будешь тогда на сухую рожать-маяться! Не приведи, господи!

“Как будто на лбу у меня написано, что я беременна!” – безвольно поразилась Варенька и молча подчинилась: переменила яйца на котлеты, а под соленый огурчик в охотку отведала и бабушкиных картошек.

– Бабушка, а откуда вы все знаете?– спросила, наконец, она, принимаясь за чай.– Вы же видите меня в первый раз?

– Мы, бабы, свет моя, все на известный манер скроены. Это на мужике когда-никогда ошибиться можно, а в бабьем племени – нет. Бог не велит.

Вареньке такое обидно было слышать, и она сказала:

– А богу не все равно разве?

– Вот тебе на! Как же это Богу может быть все равно, если он сам от бабы на свет пошел?

Молвила так бабушка и губы поджала. Верно по-иному и обижаться не умела.

Варенька совсем по-девчоночьи неудержимо прыснула, отставила чай и зарылась лицом в ладони. Как же это раньше она сама не понимала, глупая, что Бог – Иисус, в которого веруют, тоже рожден женщиной, а не поднесен людям готовым, на блюдечке.

Пересилила себя, подняла наисерьезнейшее лицо. Бабушка тоже тихо улыбалась. Или это у нее всегда такое лицо – открытое да ласковое?

– Радуюсь день и ночь, свет моя, что молодой была!

– Ну как же, бабушка, дожили до ваших лет… Конечно, были, были!

– Ой не скажи, дево,– руками, укутанными в платок, замахала, как крыльями птица. Вот-вот улетит. Одни глаза ясные стоят неколебимо, медленно полнятся и слезами, и смехом. Будто вся ее жизнь так же неспешно перед тобой идет.

И – как так? Почему вдруг? Все рассказала бабушке Варенька. И то, что от отца с матерью таила, темную тревогу свою, бесконечную, как бессонница, кручину и ту поведала. Пусть на словах все и перемешалось у нее самим непонятным образом. Ждан и будущее дитя, брошенные под инородческие жернова русские, загадочная смерть Егора, запрятанный в историю страны космополитизм. Сердце порядок само найдет! Варенька и не стремилась разложить все по полочкам. Куда там. Жизнь – не рабочий стол, все одним сплошным потоком идет, поспевай только поворачиваться, хорошо, если задним умом что-либо потом поймешь. Совсем не заботило Вареньку то, что случайно встреченная бабушка может что-то не понять в ее жизни по незнанию или малой образованности. И кругом оказалась права.

– Ты, свет моя дево, поперед батьки в полымя не лезь,– сказала бабушка, опять пряча руки в теплый верхний платок.– Гляди, плат вот. Он тоже из мно-огих ниток связан, а ведь не рассыпается! Целый есть. И укроет, и согреет. Тебе, вижу, надо сейчас свою главнейщую нитку от других отщипнуть. Вот оно, как хочешь, а будет – дитё! Как об одном ем жить станешь, все другое само подскажет, что с имя делать надо!

– Бабушка, ну как это? Я ведь учусь, у меня работа научная, свадьба вот летом?

Бабушка любое слово свое умела ясно сказать, с тем светом, что за всяким от сердца сказанным словом горит, стыдного у нее не получалось:

– Мужик бабу только ночью, свет моя, покрывает, а дитятко, малое, и днем защиту дает. Не понимаешь еще?

– Не понимаю.

– Ну не беда. На правду, дево, немного слов надобно. Ой, жалко мне! Вас, молодых, жалко мне, силушки прямо нету. Иной раз гляжу в окно и плачу. Бежит такая через двор, ветер-дождь, а юбчонки у ней даже на задницу не хватат. Ой господи боже мой! И плачу, а понимать понимаю. Надо! Докуда молодость в ей не отошла, ничего не сделаешь, будет в страме ходить. Мужика уже так приучили. Ничего, свет моя, дай время, споймешь и ты!

В руке у бабушки появился треугольником, как солдатское письмо сложеный, белюсенький носовичок. Она быстренько промокнула им уголки глаз:

– Это правильно ты, свет моя, говоришь про Осипа Виссарионыча. Хорошо, что его молодежь вспоминать стала. Он простой человек был, не как теперешние, которые на экране не помещаются. Я так думаю, бог, царь и воинской начальник. Он был. Сама видала. Я ведь ему тулуп на плечи саморучно дала. Знаю, что говорю.

– Иосифу Виссарионовичу? Сталину?

– Мы его всегда Осипом звали. Что он, жид, что ли.

– Грузин, бабушка. Джугашвили.

– Теперь говорят, не знаю. Только при ем грузины эти на наших базарах табунами не шастали, робили у себя. Ну ты слушай сюда, свет моя. Я тогда в Барнауле жила и работала на шубной фабрике. Зимой было. Двадцать девятый год… то ли раньше. Не скажу теперь. Много времени утекло. 3наю, что тогда я уже двоих годовала, а что еще троя к им прибьются, так об этом и думки не было. Ну вот, работаем мы, как водится. Я с утра на воротники села. Помнится, перед самым обедом. Отворяется с мороза дверь, вот так мое место, супротив, и он входит…

– Рябой? Маленький?– потянуло за язык Вареньку.

– Нишкни, скорохватка,– осадила бабушка.– Тебе бы такой в самый раз женишком пошел. А я тогда и не признала сразу, что Сталин, потом поняла кто. Вокруг, сталбыть, коммунисты наши, все начальство бегает. Объявляют, что товарищ Осип Виссарионыч Сталин с нами говорить будет по продовольственному вопросу. Он одет был, Осип Виссарионыч, не по-сибирски. Шинелишка хоть и длиннюща, до самого полу, а что в ей, на рыбьем меху. И на голове суконная же шапка вострая со звездой. Поглядишь, и то в дрожики кидает. У нас той зимой за сорок мороз держал. Встал он у приемщицы близ стола, в руках тетрадочка трубочкой собрана, осмотрел нас и спрашивает, что у нас сегодня на обед?

– С акцентом, бабушка?

– Как говоришь?

– Ну по-русски, как он говорил? Правильно?

– Вон оно что! Как мы с тобой! Да не слушай ты, свет моя, чего теперь болтать принялись. Вишь придумали, Осип Виссарионыч не умел по-русски! Еще как умел! Ну ладно… Спросил он про обед и молчит, смотрит. Как сейчас помню, у меня с собой каша-пшенка в мисочке была, вот и весь обед. Мне близко было, я ее Осипу Виссарионычу и подаю. Мол, угощайтесь. Взял, только щеку у него повело, будто кто за ус дернул. Держит он мою мисочку и нашему главному коммунисту: подержи, пожалуйста, над ней свою физиономию, Наум Григорьевич. Зачем, тот отвечает, Осип Виссарионыч? А чтоб со щек сала в кашу накапало, а то пустая больно! Здесь, конечно, хоть и худо наш народ тогда жил, все грохнули. Большевик, кричат, Сталин большевик! Потом долго он с нами говорил. Об чем теперь запамятовала, а хорошо народу с ним было. Мы тут сами и придумали тулуп ему по росту ямщицкий подарить. Такой, что прямо на шипелю носить можно. Мне говорят, ты с ним кашу заварила, вот и тулуп ему дари. А они уж уходить собрались. Я догнала и сзади ему на плечи тулуп – раз. “Носите на здоровье, Осип Виссарионыч! Он руку мою в своей попридержал: спасибо, говорит… Вот такая она моя простая жизнь. А ты, свет моя, говоришь, что простая так неинтересная!

– Ой, не говорила же я такого, бабушка.

– Тогда – думала. А простого в жизни много должно быть, иначе человек завоняет, как убоина без соли.

День их летел, казалось, быстрее поезда. Сосед-военный все так же тихо шелестел своей книгой на верхней полке, окна помаленьку начали очищаться. Отстала от них наконец неотвязная метель, потекли мимо облитые свежим снегом, как сметаной, поля и пригорки, редко-редко зачернели тут и там стайки изб.

Вареньке ясно открылось вдруг, что у бабушки сейчас можно спросить все, что угодно. И знает. И ответит. Но бабушка ее опередила:

– Ты вот что, свет моя, скажи мне. Зачем вы, теперешние, глаза свои чужим отдали? Глаза ведь ближе прочего к уму лежат.

Не поняла Варенька:

– О чем вы, бабушка?

– Глазами чьими, спрашиваю, на жизнь смотрите? Радиу там включишь или ящик с картинками, ой не тое они видят, что нам говорят! Не для того, чтобы народ их понимал… Ты мне про них сказывала, которые, что полипы в носу, дышать не дают?

– Космополиты?

– Вот-вот, полипы,– с удовольствием повторила свое бабушка.– Я что тебе сказать хочу. Когда полипы эти в своей Москве сидели, я про них у себя дома и слыхом не слыхивала. Теперь, гляжу, на всей они Руси-матушке шныряют. Большую силу, видать, взяли. Ты про них, стал быть, пишешь, что правильно Осип Виссарионыч с имя боролся?

– Написала уже, бабушка.

Перемолчала что-то в себе старая. Глаза на миг застились, будто мелькнувшей тенью, и вновь они прояснились:

– Лихо чую, свет моя! Однако, куда ни кинь, всюду – клин, волков бояться – в лес не ходить! Ты все ж дитятки своего держись. Что хошь делай, а с него думки не спускай. Думаю, сохранит он и твою головушку. Ну, Бог тебя храни, дево!

Перекрестила. Не мелко, как мать на вокзале, а от души, вмах, с плеча на плечо, будто и весь вагон их принимал бабушкино благословение и то даже, что оставлял сейчас за собой поезд: поля, леса, людей в городах их и деревеньках.

 

 

Варенька проснулась оттого, что кто-то изнутри горячо ущипнул ее точно против сердца, потом перехватило дыхание, и кто-то глубоко в ней повернул свое плоское тепло прямо в ее ребра.

Стало заметно теплее, за окном – ни зги, Варенька приподнялась. Через столик, на подушке противоположного дивана высоко лежала бабушкина голова в одном только молочно белевшем платке. Лицо выглядело темным и безжизненным. Бабушка будто и не дышала.

Варенька глянула на часы, она еще вчера переставила время по Москве. Пять утра, до Ленинграда еще пять часов. Осторожно и уверенно двигаясь, она собрала свои наряды и скорой ногой в туалет, позже народу набежит – не пробьешься. Только набрала в горсть ледяной воды из-под замерзшего крана, стал поезд. Залязгало, заскрипело и закашляло снаружи. Варенька обмерла, она всегда выполняла все бытовые инструкции, а пользоваться туалетом во время стоянки поезда запрещалось. Никто, однако, не стучал в дверь и не гнал вон. Почистила зубы, начала переодеваться – пошел поезд. Повеселевшая и посвежевшая оттянула она дверь своего купе – пусто бабушкино место! Где намедни высоко лежала ее голова – скатанный в трубку полосами матрас. Наверху похрапывал военный.

Растерянная, Варенька выглянула в коридор. Зевая, тыкалась с метелкой в руках у служебного купе проводница.

– Скажите, пожалуйста,– подобралась к ней Варенька.– Соседка моя, старушка, бабушка…

– Сошла только что. Тут какая-то станция была, я все путаю. Сясьстрой, что ли, вот на ней.

– А ее… встречали?

Проводница прервала зевок, с опозданием удивление дошло и до нее:

– Вы знаете, точно – нет! Поле, снег, а старуха так и подалась, одна-одинешенька, куда глаза глядят. Ну, старье это! Нет чтобы на печи лежать.

Она пошла за ней, Варенька. Бабушка, ловко ступая по едва проторенной по целине тропке, держала расстояние, невозможно было ее догнать; сколь Варенька не стремилась, все было меж ними метра два, чепуха, а не преодолеешь! Было не холодно, но знобко. Посвистывал стороною ветер. Поле, которое пересекали они, там, на окоеме, превращалось не то в лес, не то в небо. Жуткая тьма наваливалась отовсюду. Поняв свое бессилие догнать бабушку, отстала Варенька, медленно вернулась в свое купе, забилась в уголок…

Ей опять, как в Шадринске перед самым отъездом, страшно захотелось не доехать до Ленинграда. Хорошо, что она не предупредила Ждана о точном времени своего прибытия. Написала, что будет в таких-то числах… Ей было бы сейчас невозможным увидеть его на вокзале.

Нет, приедет, устроится в гостиницу, сама его найдет.

Да, лучше всего!

 

 

Глава девятая

Всплеск антисемитизма

 

 

Не любила Варенька мужского этажа в общежитии Академии, как и все общежитие. Четыре года, зимой и летом приезжая на сессии, старалась останавливаться в складчину с такими же заочницами на чьей-нибудь знакомой квартире; только одну зимнюю целиком промучилась на третьем, женском этаже в общежитии, а к Ждану на второй спускалась и вообще едва пару раз, когда в комнате наверняка никого не было. Всегда изучающие завистливые мужские взгляды. Особенно этот Жданов сокурсник с рыбьей фамилией Пескарик? Нет, Карасик! Уж так впивается в каждое движение, что под носом становится мокро, а он утрется и опять. А сейчас, когда на ней словно невидимыми буквами написано, что в положении? Брр…

Сегодня у нее как-то все получалось. Номер в гостинице “Советская”, что на Лермонтовском, она сняла за полчаса. Шестой этаж, чистый, безликий. Ноль. Можешь стать цифрой перед ним – будет число. Можешь – после, будет – вздор. За окном, как занавесь, колышется серенький зимний денек с мелким снежком. “Сейчас сделаем из тебя кабинет”,– придумала Варенька. Расставила на подоконнике книги, завалила стол бумагами, повесила одежду в шкаф… “А сейчас ты станешь спальней”,– прилегла не раздеваясь. Ни два, ни полтора. Оделась, пошла вон. На двух трамваях добралась до Академии. Сдерживая себя, то боком, то в сторону, минула раскатистый вестибюль, не снимая шубейки, поднялась на второй этаж. Деканат, аудитории – 310, 307, 306, повернула, по левую руку – живописные мастерские, по правую – музей-квартира Тараса Шевченки, прямо – двустворчатые высокие двери библиотеки. Ни одного знакомого лица! Ну кто в учебных коридорах Академии будет помнить каких-то там заочников? Их же – тьма… С грустным ощущением потери вышла на улицу. Что же потеряла? “Потеряла то, что не сумела найти”,– сказала она себе и свернула с набережной за угол, к Ждану в общежитие.

Продолжался серенький денек. Тихо стоял вокруг Петербург. Мороз был совсем чутошный, около ноля. Серая квелая наледь расползалась под ногами. Она замедлила шаг, так не хотелось идти через проходную общежития и отвечать на вопросы вахтера. В шадринской шубейке было жарковато, что-то потягивало ее изнутри. Она попробовала рукой, там ли оно, будущее дитя? Там! “Будто можно потерять!..– рассмеялась Варенька, сбила назад шапку и навскид в гаснущем свете уходящего дня увидела Ждана. Глядя в землю, он шел прямо навстречу. Задумался, если не отойти, столкнутся… Она не отошла. И столкнулись. Грудь в грудь. Ждан, даже глаз не подняв толком: “Шел и вдруг дернуло, а может ты уже в городе?” Свои руки без варежек Варенька забыла на рукаве его не нового черного пальто: “А я – не так! Думала, вот приду, а его дома нет!” Серенькая штора куцего зимнего дня, которую видела Варенька утром из окна своего гостиничного номера, затяжелев к вечеру, настигла их на 3-й линии Васильевского острова, отгородила ото всего, двое их было в этот миг. Только. И сыпал над ними редкий и мелкий снежок оскудевшей зимы.

– Угадай, зачем я к тебе приехала?– синий ее взгляд снизу плеснул ему в лицо, словно горсть нежданной воды. Он невольно отпрянул.– В гости тебя пригласить!

– Куда?

– Тсс… Ни слова!– Варенька отчаянно, точно так, как видела это в кино, выбросила руку поперек мостовой. И так же как в кино, мигом пристала подле них лихая легковушка, Варенька что-то сказала, шофер кивнул, тронулись.

– Что называется, знай наших?– спросил Ждан, когда они остановились у гостиницы.

– Да, по-нашему, милый,– чуть слышно выдохнула Варенька, первой взбегая по ступенькам.– Это только прихожая к нашему будущему дому, Ждан!

– … Послушай, он дышит так же глубоко и редко, как ты. Наверно, мальчик!

Ждан крепче обнял ее, припал ухом меж грудей и ничего не услышал, хотя всем существом своим понял: за ее теплой кожей, в глубине тела стоит чья-то напряженная, как перед прыжком, жизнь. Ему даже сделалось страшно.

– Егорушка,– прошептала над ним Варенька.

– Нет.

– Ты хочешь назвать его по-другому?

– Я не об этом. Я просто ничего не слышу.

– Глупый. Вот здесь, ниже. Он дышит, как паровоз!

Под утро, часа в три, в четыре, в годину, когда путаются начала и концы бытия, любая человеческая жизнь становится, как волос под частым и сильным гребнем. Кажется, ниоткуда нет человеку защиты. Разве – случай.

… Ждан чувствовал это иногда до внезапной головной боли, до тошноты. Может, перекурил? Он встал и подошел к окну. Холодом дышало большое казенное стекло, и там, на улице, все пересыпался из пустого в порожнее бесконечный, мелкий, словно пыль, снег. Зачем? Ведь все равно через неделю-другую растает без следа…

– Надо не опоздать, надо успеть оставить свои следы,– скорее подумал, чем сказал вслух Ждан.

– О чем ты, милый?

– Видишь, пороша. Там новый снег на улице!

– Тогда пойдем,– легко согласилась Варенька.– Я сейчас.

Как чудно, как сказочно бодрствовать, когда все вокруг спит. Отчего-то на цыпочках они прошли всю гостиницу, мелькнули из двери, и неторопливый снег, тоже не спавший, принял их как своих, повел прямо перед глазами, словно показывая дорогу.

Оснеженный и тихий, нечасто освещенный похожими на подтекшие яичные желтки фонарями, Ленинград в этот предутренний час был добр и открыт. Не путались на его тротуарах снедаемые заботами прохожие, не метался, как заполошный, разномастный транспорт. Низко приспустив мглистое небо, город сейчас радушно принимал у себя всех, кого считал родными; чистейшей выделки снег стлал им под ноги, какие-то едва слышные колыбельные мелодии натягивал для них вдоль своих набережных; афишные тумбы по углам стояли, как щедрые хмельные кубки, хотелось лизнуть их обильную снежную пену, легшую через край.

– Большего ты мне никогда не подаришь,– с какой-то даже обидой молвила Варенька и тотчас же поправилась.– Это ведь самое дорогое, что у тебя есть. Так?

– Не знаю,– честно ответил Ждан. Он и сам еще не до конца понимал, какое богатство принадлежит ему. Гнутая прозелень каналов, ломкая бесконечность вечерних проспектов, франтоватая строгость зданий, раскаты неожиданных площадей и неизменное небо, в купах облаков, блеске солнца и синеве. Все, все это – мое? Язык не поворачивался! A ведь – так! Больше – ничье! Ни души вокруг! Он расхохотался:

– Да. Ты знаешь – да! Я – дурак! Как это мне раньше в голову не приходило? Это же – мое! А отныне – и твое!– он вытащил карандаш и на розоватом граните парапета, смахивая снег, коряво, но разборчиво написал:

“Канал Фонтанка подарен Вареньке Гримм в вечное владение и на добрую память! Ждан Истома”.

– Фонтанка – река! Искусствовед!

– Не важно. В городе – канал.

Он подхватил ее в охапку и – кругом, кругом. Глубокий снег мягко завалил их набок. Не размыкая объятий, они лежали и смотрели в небо. Всем своим куполом оно мягко и властно подступало к глазам и принимало их в себя. У обоих так было только в детстве. Голова кружится, и небо, безгласное, начинает звучать, оно насильно поднимает твои глаза до своего уровня, их отвести нельзя. Что бы ни говорили о могуществе гипнотического взгляда человека, на земле существует лишь всесильная притягательность неба, естественная и необходимая.

– Варенька,– осторожно зашевелил губами Ждан. Ему казалось, что вот так, об руку, они уже давно поднимаются куда-то вверх. Снега, земли он не ощущал своей спиной.– Варенька… Я люблю тебя больше неба… или, нет… как небо… Варенька.

– Молчи, Ждан. Молчи. Так больше не будет никогда. Молчи.

Поднявшись, они долго не могли прийти в себя. Опустошающе кружилась голова. Как после бесконечного вальса. Что-то светлое, но непрозрачное застило глаза.

– Ждан, Ждан, я боюсь,– он через одежду почувствовал, как вдруг напряглось все ее тело.– Они ведь к нам идут, смотри!

Он заставил себя видеть, и увидел. Двое, пьяные, мыча и спотыкаясь, поворачивали на набережную из бокового переулка. Ничего не к нам! Перлись просто, куда ноги несут и глядят хмельные глаза. Один, пониже, резко отпустил придерживать приятеля и, волочась по снегу, и впрямь двинулся к ним.

– Теперь видишь?– всколыхнуло Вареньку,

– Закурить не найдется?– гулко, как из ржавой водосточной трубы, молвил подошедший и поднял лицо.

Нурдулды Горфункель!

Легкое чувство всеобщего братства и любви охватило Ждана. Как это здорово, в многомиллионном городе глухой ночью под утро случайно встретить на улице знакомого! Знак свыше, веление судьбы: коль тебе даровано счастье – делись!

– Нурдулды, старый хрен,– он, играя, ударил его по плечу, тот едва не упал, но ничуть не удивился, только заморгал часто-часто:

– Ждан? Надо же,– его занесло на Вареньку, и он сипло рявкнул:– Не один?– помолчал, как булыжником ткнул в Вареньку окоченевшей рукой:– Нурдулды я, такое советское казахское имя, для вас – Нурик. Ждан, закурить есть?– Как из переполненного автобуса на остановке, из него лезло все разом:– Понимаешь всю ночь пили, там еще осталось, уже не лезло больше… Я пошел Мишку проводить, проветриться, гляжу – вы! Мишка! Смотри, сам пошел, вот дьявол. Наверно, ты, Ждан, повлиял или Варя… Он только что лыка не вязал!

Помянутый Мишка, как шагающий циркуль, не сгибая ног в коленях, с невиданной, однако, скоростью вспахивая снег, удалялся прочь.

– Черт с ним,– с жадностью курил Нурдулды.– Пусть идет, надоел. Пошли ко мне. Здесь рядом. Выпьем. У меня Изяслав Маровихер и Мая. Маровихер поет – во! Вам, Варя, надо послушать его!

Слышать о Горфункеле Варенька уже слышала, что-то смешное рассказывал ей Ждан, видела же впервые. Не нравился он ей. Не потому что пьян, напротив, она была убеждена, что выпивши Нурдулды становится лучше, как бы забывая в себе главное… Вот это главное она и не могла сейчас назвать. Она сказала:

– Пойдемте,– и взяла Ждана под руку. Ждан забавно поежился в ее сторону:

– Зазяб что-то… Конечно, пойдем. Тебе будет интересно до жути. Таких персонажей, которые бывают у Нурдулды в гостях, в Шадринске днем с огнем не сыщешь! Высокого градуса публика!

В полнейшем благодушии своем Ждан сейчас даже не обратил внимания на то, что дома у Нурдулды встретит их еще и Мая Шуп. “Черт с ней,– подумал он мельком.– Ее, по-моему, кроме Маровихера ничто нынче не волнует. Обойдется как-нибудь!”

Придерживаясь Варенькиной стороны, но шага на два впереди, настоящим, бывалым проводником шествовал перед нами Горфункель. Настроение его заметно улучшилось. Он и протрезвел, и посвежел. Случайная эта встреча со Жданом и Варенькой показалась ему наградой за пустопорожний прошедший день и изнервленный нудный вечер, который и по сию пору никак не мог кончиться.

… Туго покручивая головой от вязкой непроходимой скуки, которой была обильно сдобрена каждая его строка, Нурдулды пытался читать Марселя Пруста, когда дверь его комнаты распахнулась и на пороге в проблеванном попердунчике и натянутой на самый нос кепке появился типаж, в чьем уголовном прошлом не могло быть никакого сомнения. Типаж и не стал вешать лапшу на уши. Сказал просто и доходчиво:

– Я из “Крестов”! Привет от Гены– Гения!

“Да хоть из самого ада, лишь бы не Марсель Пруст!” Нурдулды скормил посланцу “Крестов” кастрюлю макарон, обмолвившись, назвал его Мишкой и вскоре решил, что так оно и быть должно. Посланец не перечил, Мишкой так Мишкой. Поковырял в зубах черным ногтем и спросил большую сумку.

– Зачем тебе?

– Твои пустые бутылки сдам и куплю бухала!

Нурдулды согласился. Всё – не Марсель Пруст!

Через несколько минут после его ухода принесло Маровихера с Маей. Нурдулды сунул томик Марселя Пруста подальше. Слишком хорошо – тоже нехорошо. То, что Мая Шуп вовсю путается с Маровихером, уже не было тайной для Нурдулды. Страдая и жульничая, он исхитрялся и урывал у нее жалкие часы неуклюжих встреч, но отказаться от пустой и корыстной бабенки не мог, сердце, чтоб ему лопнуть, прикипело, и все виделись ему их с Маей толстые ухоженные дети, покойные вечера за умным еврейским разговором, общие субботние трапезы. Как с папой в Кустанае. Однако на это можно было лишь надеяться. Понимал Нурдулды, что Маровихера ему не осилить. В Питере полагается еврею жить, как местное еврейство велит. Иначе без работы и без жилья накукуешься. Уже предупреждали. Все-таки через пень в колоду шла у Нурдулды его еврейская дороженька. Что тут прикажите делать? Он терпел, хотя видеть лишний раз счастливую Маю ему было трефно. Сегодня, правда, они оба были не в своей тарелке. Принесли с собой водку, видно, выпили и до этого, а все супились друг на дружку, как сведенные ненароком кастрированные коты. Причина была в Изяславе. Он прекрасно начал нынешний день. Придумал гениальную хохму не хуже одесских закидонов Бабеля: “Умом Россию не понять, так значит надо обосрать!”. Прочитал домашним. “Ну что вы хочите? Таки, бис!” Побежал на Невский в книжную лавку писателей. Гоголем прошел в особый отдел, где обслуживали только по членским билетам. У прилавка уютно хихикали один из мордатых братьев-фантастов и Леонард Поебли. Прочитал Изяслав им свое новое творение. Прогрессивные “властители дум” так и покатились. Мордатый фантаст даже зубами клацал. Как на крыльях, вывалился Маровихер в общий зал и невольно обратил внимание на выдающегося еврея. Стоял зачем-то в сторонке. Средних лет, редкие волосы так длинны и не чесаны, что производят впечатление мощнейшей гривы; пересыпанная сединой борода – библейской лопатой до пупа, глаза маленькие, злые и совершенно беспощадные. Жаль, ростом не вышел, ему бы сантиметров хоть двадцать добавить и – сущий ветхозаветной патриарх с толпой жен и овец. Авраам в богатстве и славе? Намереваясь подойти к нему поближе, Маровихер лоб накуксил и языком поцокал, так, ему думалось, погоняли некогда рабов его великие пращуры.

Не взявший размером патриарх, завидя лупоглазого Маровихера со сведенными в щетку бровями, скривился, как от зубной боли.

– Цыкает? Зубом он на мене цыкает, жид пархатый!– громыхнул он прокуренным басом, и Маровихер сам не понял, как очутился на улице. Что за черт? Подходя к предполагаемому единоверцу, он внимательно рассмотрел его ушные раковины и междубровье, ошибки быть не могло. Может, это чудище – караим?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: