Отмечая, что у Гитлера, в отличие от Наполеона, не было прогрессивной идеи, Черчилль указывает на имевшиеся в распоряжении первого «оружие и аппарат, которые являются прискорбным извращением современной науки» и используются для сокрушения и угнетения побежденных стран»393. Это упоминание негативной стороны современной науки связано с еще одной чертой мировоззрения нашего героя, особенно проявившейся в последние десятилетия его жизни. Наряду с увлечением военным делом и любовью к великим личностям, она также нашла отражение в его последнем произведении. Речь идет о консерватизме с оттенком пессимизма. «Я не верю в этот дивный новый мир, – делился он со своими помощниками в годы войны с аллюзией на антиутопию Олдоса Хаксли. – Покажите мне хоть что-то хорошее в новых вещах[163]»394.
За восемьдесят лет своей жизни, пятьдесят из которых прошли на сцене национальной и мировой истории, Черчилль слишком часто наблюдал, как будущее становится прошлым, как масштабные идеи превращаются в жалкие свершения, как планируемые изменения к лучшему приводят к бедам, как из надежд появляются разочарования, а из фанатичных стремлений и утопического идеализма – рождаются катастрофы. За те годы, что прошли с момента начала его политической и общественной жизни, изменился не только мир, изменился сам Черчилль. В младые и зрелые годы он был воплощением деятельной энергии. Теперь он стал все больше склоняться к философии созерцания, считая, что самым добродетельным поступком является отсутствие поступка, как такового. По крайней мере, никому не навредишь. «Гораздо легче срубить старые деревья, чем вырастить новые» – становится его новым императивом395.
|
Из либерального сторонника революционных изменений в начале карьеры Черчилль превратился в консервативного последователя эволюции на закате жизни. Все чаще в его высказываниях стала преобладать мысль, что хотя изменения и неизбежны, лучшие перемены те, что происходят медленно. «Сила и национальный характер не строятся, как лестница, и не собираются, как механизм, – их формирование больше похоже на рост дерева», – заявил он своим избирателям в Вудфорде в сентябре 1952 года396.
Хватаясь за решение любой проблемы в молодые годы, в конце жизни Черчилль открыл для себя новую модель поведения, которая теперь казалась ему более правильной: не следует спешить, особенно когда речь идет о принятии сложных и долговременных решений. Куда лучше дать проблеме настояться, продемонстрировать все свои грани, опробовать разные способы борьбы с ней, способы, которые имели бы не узконаправленное, а комплексное воздействие, учитывающее различные аспекты, нюансы и интересы. Не исключено, что когда придет время для решительно удара, проблема исчезнет сама собой, позволив избежать активных действий, которые, как и любое лекарство, неизбежно приводят не только к исцелению одного, но и нарушению другого.
Если раньше Черчилль предпочитал такие слова, как «борьба», «справедливость», «логика» и «рациональность», то теперь в его лексиконе стала превалировать «традиция». Если в годы бурной молодости он предлагал заменить устаревшие воинские звания на более современные и лучше подходящие изменившимся условиям, то в 1940-х, когда было принято решение восстановить после бомбежки помещение палаты общин, он объяснил, что в подобном вопросе следование обычаям гораздо важнее вопросов практического удобства397. Его характерными высказываниями в этот период стали: «Мы должны остерегаться ненужных инноваций, особенно тех из них, которые продиктованы логикой»; «Логика, как и наука, должна быть слугой человека, а не его господином»; «Логика – неудачный компаньон по сравнению с традициями»; «Удача по праву зловредна к тем, кто нарушает традиции и обычаи прошлого»398.
|
Наблюдая за жизнью Черчилля с удаленного по времени берега истории, удобно проводить демаркационную линию в его отношении к метаморфозам. Мол, сначала он придерживался одних взглядов, а потом, под действием как внешних обстоятельств, так и внутренних факторов, стал сторонником иной модели поведения. На самом деле явных противоречий не было. Да, в начале пути деятельная натура будущего премьера действительно ратовала за перемены. Но даже в моменты упоения реформами в нем все равно дремало консервативное начало. Ведь еще в декабре 1896 года двадцатидвухлетний Черчилль признался бывшему главе школы Хэрроу преподобному Джеймсу Эдварду Уэллдону (1854–1937), что, живи он во времена Будды, Христа или Магомета, он выступил бы против пророков и проповедуемых ими идей. И не потому, что он отвергал их учения или отрицал их положительное влияние на развитие человечества. Он поступил бы так только потому, что эти проповеди породили изменения, которые в свою очередь вызвали «шквал кровопролития и потоп теологических споров, продлившихся несколько веков»399.
|
Аналогично, все сильнее пропитываясь консервативными настроениями во второй половине жизни, Черчилль, тем не менее, признавал важность и неотвратимость перемен. «Я очень сильно верю в изменения», – скажет он своим близким в июле 1953 года400. Верил он и в один из основных локомотивов прогресса – науку. Правда, его больше интересовала практическая плоскость применения научных открытий, а не их теоретическая привлекательность и фундаментальная важность. Для него наука была одним из средств, причем достаточно эффективным, хотя и весьма опасным, решения насущных проблем. «Мой опыт, а он весьма значителен, подсказывает, что когда со стороны военных и политических властей поступает внятно сформулированная потребность, наука всегда способна чем-то помочь», – отметит он во время одного из заседаний палаты общин в июне 1935 года401.
Нельзя отрицать и того факта, что Черчилль не только боролся против реформ, но и сам являлся инициатором и воплотителем в жизнь многих нововведений. С одной стороны, подобная дихотомия объясняется сложностью и противоречивостью человеческой натуры. С другой – порой даже в реформах британского политика отчетливо давала о себе знать консервативная составляющая, которая присутствовала не на уровне реализации, а на уровне постановки целей. В некоторых случаях изменения предлагались для того, чтобы предотвратить более масштабные перемены. Так, например, стало с социальными проектами в начале XX века, когда предложения молодого и активного члена Либеральной партии Уинстона Черчилля были направлены не только на улучшение жизни обычных граждан, но и на решение давно назревших проблем мягким путем, избегая революционных методов, к которым могли прибегнуть социалисты.
Эффективность способа лечить подобное подобным Черчилль понял еще в начале своей карьеры. По мере плавания в бурных водах политики, которое сопровождали как успех запланированных свершений, так и неудачи опрометчивых решений, он стал все больше склоняться к мысли, что изменения, особенно резкие и кардинальные, слишком дорого обходятся человечеству. По его мнению, это было связано с ограниченностью человека и его неспособностью просчитать все варианты, учесть все условия, разобраться во всех взаимосвязях, проникнуть во все хитросплетения мироздания. Человек ослеплен своими желаниями, а окружающий мир для него является не более чем туманом совокупной неопределенности. Каждый жест, каждое решение, каждый поступок вызывают отклик во внешней среде, и инициатор действия не в состоянии ни предугадывать, ни управлять ими. «По мере того как история движется вперед по странным и непредсказуемым тропам, мы имеем мало возможностей контролировать будущее и совершенно не в состоянии контролировать прошлое», – констатирует Черчилль402.
И что тогда остается? В январе 1952 года во время своего путешествия по Северной Америке британский премьер встретился в Оттаве с фельдмаршалом[164] Джеральдом Темплером (1898–1979). В диалоге с ним он неожиданно произнес: «Просите власть, продолжайте просить власть, а когда получите власть – никогда ее не используйте»403. На самом деле власть можно и нужно использовать. Только не для изменения мира, а для совершенствования человека, не для построения нового будущего, а для заботы о наследии прошлого. «Мы не в силах изменить прошлое, но мы привязаны к нему, и мы можем извлечь из него уроки, которые пригодятся в будущем», – убеждал Черчилль. «Сегодня мы находимся не в том положении, чтобы сказать: „прошлое есть прошлое“. Сказав так, мы откажемся от нашего будущего», – заметил он. Развивая свою мысль через некоторое время, он подчеркнет, что «если мы развяжем войну между прошлым и настоящим, то обнаружим, что лишились будущего»404.
Почему прошлое так важно? Потому что оно определило настоящее и содержит ключи к пониманию будущего405. «Любая мудрость не нова», – неоднократно говорил Черчилль в 1930-1940-е годы406. Все повторяется. «Почти все важнейшие решения, которые вынужден принимать современный мир, уже принимались в средневековом обществе», – констатирует он в первом томе своей «Истории». Это иллюзия, что современный человек отделен от минувших событий «долгими веками», – на самом деле «труды и взгляды объединяют нас с воинами и государственными деятелями прошлого, как будто мы читаем об их поступках и словах в утренней газете». Поэтому очень важно постигать и изучать историю: «Знать об испытаниях и борьбе своего народа необходимо каждому, кто хочет понимать те проблемы, опасности, вызовы и возможности, с которыми мы сталкиваемся сегодня»407.
Придавая огромное значение прошлому, Черчилль не только признавал важность изучения отдельных исторических событий, но и отмечал ключевую роль мифов. Особенно наглядно его уважительное отношение к мифам, легендам и преданиям проявилось в работе над тетралогией. «Во времена кризиса мифы приобретают историческое значение», – скажет он Биллу Дикину408. В ходе написания первого тома у него возник спор с помощником относительно одной легенды об Альфреде Великом. Согласно преданию, которое впервые появилось в книге епископа Ассера (? – 908/909) «Жизнь короля Альфреда», во время одного из походов король инкогнито нашел приют у пастуха. Пока он готовил лук, стрелы и другое оружие, разместившись около огня, супруга пастуха решила испечь хлеб. Увлекшись по хозяйству, крестьянка обнаружила, что хлеб подгорает. Она бросилась к огню, выговаривая «неустрашимому королю»: «Эй, почему вы не перевернули лепешки, когда увидели, что они горят?»409.
Дикин считал, что этот эпизод не столь важен для упоминания в книге, которая описывает многовековую историю англоязычных народов. Но Черчилль, напротив, считал, что, подобные легенды, «подходящие для детей любой эпохи»410, представляют одно из важнейших сокровищ истории. Они способны выразить то, что не могут передать реальные события, и делают это достаточно убедительно. Описанный эпизод с лепешками, по мнению Черчилля, говорил о стойкости простых граждан в суровые времена борьбы с иноземными захватчиками411. Говорил он и том, что, насколько бы не был человек велик, он все равно состоит из плоти и крови, имеет свои недостатки и, несмотря на успешное решение глобальных проблем, порой может проявлять беспомощность в бытовых вопросах.
Сам Черчилль активно поддерживал всевозможные предания на страницах своего произведения. Например, подойдя к описанию смерти Джорджа Плантагенета (1449–1478)[165], брата королей Эдуарда IV и Ричарда III, он предупредил читателей: «Как умер герцог – об этом спорят до сих пор». О чем именно спорят историки, автор не рассказывает, приводя только одну версию, изложенную Шекспиром, – герцога утопили в бочке с мальвазией. «Конечно, это легенда, имевшая широкое хождение к началу XVI столетия, – пишет Черчилль. – Но почему бы ей не соответствовать истине?»412.
Но если в случае с Альфредом Великим речь шла о реальном историческом персонаже, хотя сам эпизод мог быть преувеличен, а при описании убийства в Тауэре герцога Кларенса излагалась одна из версий реального исторического факта, то были случаи, когда Черчилль и в самом деле вступал на зыбкую почву вымысла. Так, например, стало с «неясной и смутной, но одновременно величественной и блистательной легендой о короле Артуре»413. Упоминание о предводителе рыцарей Круглого стола встречается уже в первой версии рукописи, что вызвало критические отзывы со стороны Янга, который указал, что первые упоминания о великом короле, жившем якобы в V–VI веках, встречаются только в XII столетии, но до сих пор не найдено никаких достоверных доказательств, подтверждающих существование этой личности. Черчилль согласился внести небольшие правки, оставив, тем не менее, на протяжении всех редакций упоминание о мифе про короля Артура414. «Правда или вымысел», но эти «легенды пленяют умы людей, – считал он. – Они столь же неотделимы от наследия человечества, как „Одиссея“ или Ветхий Завет. Все это правда или должно быть ею, а кроме того, нечто большее и лучшее»415.
Для того чтобы понять, зачем Черчилль ввел в свой монументальный, основанный на фактах труд вымышленного персонажа, достаточно обратить внимание на то, как король Артур представлен в тексте. В его лице автор видит «великого предводителя, который собрал силы римских британцев и сразился насмерть с вторгшимися варварами». И неважно, что речь идет о «двенадцати битвах, произошедших в неизвестных местах с неведомыми врагами». Главное, что «когда бы люди ни выступали против варварства, тирании и массовых убийств в защиту свободы, чести и закона, пусть они помнят: слава их дел, даже если они сами погибнут, будет жить до тех пор, пока вращается Земля». Для Черчилля «Артур и его благородные рыцари», которые «уничтожили несметные полчища нечестивых варваров, на все времена оставили пример порядочным людям». Эти строки были написаны до 1940-го – решающего года, когда их автор встал во главе правительства и вступил в бой с новым врагом. А ведь, как написано все в той же «Истории», «Память об Артуре несет в себе надежду на то, что когда-нибудь избавитель вернется»416.
И избавитель вернулся. В момент национального кризиса, когда суверенитет и будущее Британии стояли под вопросом, правительство возглавил потомок герцога Мальборо. В своем костюме-тройке, при галстуке-бабочке, в неизменной шляпе и с элегантной тростью он словно пришел из другой, Викторианской, эпохи. Но главное, что он смог воскресить национальные свершения прошлого, напомнив своим согражданам о победах Веллингтона и Нельсона, об успехах Дрейка и Питта, о достижениях Елизаветы I и Генриха V. В другой бы момент, когда все взгляды были бы устремлены в будущее, подобное неприкрытое обращение к минувшим дням могло оказать дурную услугу. Но летом 1940 года именно этотуправленческий стиль оказался востребован и превратился в эффективное оружие вновь сформированного коалиционного правительства.
Но кризис прошел. Подход же остался. «Просто удивительно, что в молодые годы меня обвиняли в частой смене взглядов, а сейчас осуждают за приверженность устаревшим воззрениям и даже за повторение фрагментов из выступлений, которые я делал до того, как многие из моих нынешних слушателей еще не появились на свет», – изумлялся Черчилль в декабре 1947 года. Пытаясь объяснить это противоречие, он указывал, что хотя настроения у «демократического электората» могут быть достаточно подвижными, базовые принципы общественного устройства отличаются, как правило, постоянством417.
В остальном же, причина нарастающего консерватизма заключалась в возрасте. «Когда человек стареет, он все больше начинает жить прошлым», – признается Черчилль одному из своих собеседников в апреле 1954 года418. Для нашего героя прошлое не ограничивалось начальным периодом собственной жизни. Он мыслил категориями эпох и веков, заявляя после выхода в отставку, что «находит XV столетие более интересным, чем двадцатое». По его мнению, в прошлых веках было «больше реальности»419.
Но дело было не только в том, что прошлое представлялось Черчиллю более привлекательным, чем современность. В его случае консерватизм развился на фоне пессимизма. В июле 1951 года политик выступал в Королевском колледже терапевтов. Его словам внимала научная аудитория, которая использовала последние достижения науки в своей каждодневной деятельности, направленной на спасение человеческих жизней. Сказанное с трибуны удивило многих из них. Черчилль поставил под сомнение улучшение жизни человечества, произошедшее после открытия парового двигателя. По его мнению, это открытие привело к тому, что мир стал слишком мал. «Дайте мне лучше коня», – воскликнул пожилой политик, едва не повторив реплику Ричарда III из одноименной пьесы Шекспира, позже обыгранную Аполлоном Александровичем Григорьевым (1822–1864) в стихотворении «Искусство и правда»:
И помню, как в испуге диком
Он леденил всего меня
Отчаянья последним криком:
«Коня, полцарства за коня!»
Высказывая эпатажные для окружающих мысли, Черчилль не пытался произвести впечатление на собравшихся ученых. Размышления над тем, что лучше – двигатель или хорошо зарекомендовавшая себя лошадь, занимали его уже относительно давно. Еще за три года до выступления в Королевском колледже терапевтов, он произнес речь в Университете Осло, в которой задался вопросом: «Я даже не знаю, выиграло ли поколение, которому я принадлежу, или проиграло после замены лошади двигателем?» Черчилль вернется к аналогичным размышлениям через несколько месяцев во время выступления в Университете Лондона420.
Если в конце 1940-х годов он еще не пришел к окончательному выводу насчет того, какой знак – плюс или минус – поставить напротив общепризнанного достижения, то к началу 1950-х выводы были сделаны. Выступая 24 июня 1952 года в парламенте, Черчилль заявил: «Я всегда считал замену лошади двигателем внутреннего сгорания мрачной вехой в развитии человечества». Еще более жесткие высказывания касаются авиации, которую британский политик заклеймил, как «дьявольское изобретение». «Как бы я хотел, чтобы люди никогда не научились летать, – скажет он в июне 1954 года. – Мир резко уменьшился после того, как братья Райт поднялись в воздух. Это был прискорбный час для Англии»421.
С чем были связаны столь негативные эмоции и резкие оценки в отношении научно-технического прогресса? Неужели Черчилль искренне выступал против всех тех изобретений – телефона, автомобиля, электричества, телевидения, которые сделали жизнь человечества лучше? Разумеется, нет. Хотя возраст брал свое, и порой пожилой политик действительно становился противником многих нововведений, без которых немыслима жизнь современного человека. Например, он со скепсисом относился к стремительному развитию средств коммуникаций: телефону или даже телеграфу. По сравнению с личным общением, Черчилль считал их «неэффективными средствами передачи человеческих мыслей»422.
Не больше симпатий он питал и к телевидению. Черчилль признавал, что телевидение «займет свое место в мире», хотя и не рассматривал себя в числе его «искренних поклонников». «Меня нельзя отнести к энтузиастам телевизионного века», – делился он с друзьями. По словам его дворецкого Нормана Макгована, в углу художественной студии в Чартвелле стоял телевизор, но «насколько мне известно, сэр Уинстон никогда им не пользовался». Черчилль опасался, что телевидение в итоге обесценит индивидуальность в человеке. В письме одному из своих друзей он так и скажет: «Я боюсь, что в эпоху телевидения массовое сознание и массовые действия станут слишком зависимы от различных устройств, одинаково пагубных и отвлекающих внимание»423.
Тем не менее были эпизоды, когда Черчилль обращался к телевидению для решения насущных политических задач. Так, например, накануне февральских выборов в парламент в 1951 году он использовал телевизионное вещание для популяризации своего образа и получения дополнительных голосов. Запись предвыборной речи лидера тори сохранилась, и сегодня это уникальный исторический документ. Но на тот момент она вряд ли помогла консерваторам в борьбе. «Это не для тебя Уинстон, – сказала ему сестра Клементины Нелли Ромилли после эфира. – Ты выглядел, как Полишинель». Черчилля подобная откровенность не порадовала, но в глубине души он был согласен со свояченицей. Телевидение – дитя новой эпохи, и пусть оно будет орудием молодых политиков. А он будет действовать по старинке, добиваясь результата при прямом общении с аудиторией424.
Если же не зацикливаться на приведенных выше частностях и обозреть ситуацию в целом, то Черчилль не был врагом научно-технических достижений. Он выступал против тех разрушительных последствий, к которым они могут привести при неумелом и неразумном использовании. Большинство открытий совершаются учеными из чистых побуждений, но далеко не всегда эти открытия идут на достижение благородных целей. Многие из удачных и перспективных изобретений, до того как стать достоянием быта обычных людей, сначала участвовали в истреблении, опробованные военными.
Черчилль неоднократно демонстрирует корреляцию между прогрессом и разрушением в своем произведении, особенно в первом томе, создававшемся до начала Армагеддона. Эта тема встречается уже в самом начале. Отмечая, что «неолитический человек изобрел способ шлифовать камень», автор сообщает сферу применения этого открытия: «придавая камню необходимую форму для убийства». «Это означало большой прогресс, – не без мрачной насмешки пишет он, – но впереди были и другие изобретения». Новые изобретения также были связаны с «усовершенствованием человеческих методов разрушения». «Люди, вооруженные бронзовым оружием, могли одолеть тех, кто имел кремневые аналоги, – описывается следующий виток развития человечества. – Это изобретение было принято на ура, и бронзовый век вступил в свои права». Новый металл – железо – позволил тем, кто освоил его выплавку, уничтожать «людей бронзы», и в этом действе, пишет Черчилль, «через минувшие тысячелетия мы ясно узнаем себе подобных». «Нет никаких сомнений, – продолжает он с язвительной интонацией, – железо лучше всего подходит для того, чтобы ломать черепа», и «двуногое существо, способное убить другого железным оружием, наш современник назвал бы человеком и братом».
Следующей ступенькой человеческого прогресса стало изобретение стрелкового оружия, среди которого долгое время лидирующие позиции занимал длинный лук. «Стрела, пущенная с расстояния 250 ярдов, производила такой поражающий эффект, равного которому не имело ни одно метательное или стрелковое оружие пехоты вплоть до Гражданской войны в Америке», – информирует Черчилль своих читателей. Несмотря на эффективность, в начале XV века у лука появился конкурент. «В клубах дыма и раздражающе резких буханьях пушек система, управлявшая христианским миром и направлявшая его развитие в течение пятисот лет, превращалась в руины, на месте которых предстояло подняться новому зданию»425.
Черчилль считал, что развитие военной промышленности связано с двумя важными, хотя и не равнозначными проблемами. Первая касается нехватки ресурсов. Новые технологии и дающие стратегическое преимущество открытия, как правило, требуют значительной финансовой поддержки, которая обеспечивается за счет сокращения социальных и прочих программ. Но особенность научно-технического прогресса состоит в том, что его поступательное движение вперед носит перманентный характер. Наслаждаться добытой огромными усилиями и затратами безопасностью можно лишь до тех пор, пока у предполагаемых противников не появится аналогичная технология. Или, как объяснил Черчилль еще до начала Первой мировой войны: «Любое военно-морское изобретение остается полезным, пока оно не стало повсеместным»426.
Вторая проблема имеет гораздо более серьезные последствия. Но для того чтобы понять, в чем заключались опасения Черчилля на этот счет, рассмотрим сначала его отношение к науке и человеку. Работая в ноябре 1953 года над текстом своего выступления на торжественном банкете у лорд-мэра Лондонского Сити, британский премьер решил подискутировать с великим автором «Фауста». «По-моему, это Гёте сказал, что „деревья не растут до неба“[166]. Не знаю, повторил бы он свое высказывание, если бы пожил бы в ужасном XX столетии, в котором многое из того, чего мы опасались, случилось на самом деле»427.
В начале 1920-х годов, работая над первым томом «Мирового кризиса» он с восхищением описывал достижения науки второй половины XIX и начала XX века, открывавшие «неисчерпаемые кладовые природы». «Одна за другой распахивались двери, – восторженно констатировал Черчилль. – Одна за другой освещались темные галереи, каждая из которых открывала доступ к новым помещениям мироздания»428. Человечество попало под обаяние этого стремительного забега вперед, не осознавая, что одной из важнейших особенностей изобретений являются их непредсказуемость и, как следствие, неконтролируемость последствий использования.
В январе 1941 года, выступая в парламенте, Черчилль заметил, что в функции министра, отвечающего за послевоенное восстановление, не входит «создание нового мира, нового неба, новой земли и, без сомнения, нового ада». Также в функции упомянутого члена правительства не входит «утверждение нового порядка и создание нового сердца в человеческой груди». Тем самым Черчилль подчеркивал, что любые кардинальные и фундаментальные изменения создают не только «новый мир, новое небо и новую землю» – они также приводят к созданию «нового ада», который «необходим для баланса системы»429. Примечательно в высказывании британского политика и упоминание о «новом сердце в человеческой груди», недвусмысленно указывающее на то, что любые существенные перемены приводят к трансформации человеческой природы.
В 1920-е годы, став свидетелем ужасов мировой войны, он продолжал верить, что, несмотря на все перипетии и метаморфозы, через которые прошло человечество, сам человек – «наследник каменного века, покоритель природы со всеми ее испытаниями и чудовищами» – выстоял. «Освобожденный силой разума из оков средневековых страхов и суеверий, человек вышел на смертный бой с прирожденным достоинством, – восхищенно отмечал британский автор. – Снова и снова человек подвергался омерзительным бомбардировкам, снова и снова он отправлялся из госпиталя на фронт, снова и снова он боролся со стаей голодных субмарин. Он остался непоколебим, не потерял себя, пронеся через все эти муки торжество справедливого и милосердного разума»430.
Но катаклизмы Второй мировой войны, а также дальнейшие тенденции развития науки заставили Черчилля снять розовые очки восторженных оценок. Выступая в марте 1949 года в Массачусетском технологическом институте, он напомнил слушателям, что когда в 1872 году Жюль Верн написал свой знаменитый роман «Вокруг света за восемьдесят дней», это произведение воспринималось, как «чудо и предзнаменование». «Сегодня вы можете совершить подобное путешествие за четыре дня, – резюмирует Черчилль, – но вы немногое увидите на своем пути».
Скорость требует жертв. Чем быстрее скользишь по поверхности, тем меньше погружаешься в глубину. Легкость суждений, мыслей и впечатлений станет бичом новой эпохи с ее суетой, спешкой и непродуманностью. Изменения стали настолько быстры и разнообразны, что человек просто не способен успевать за ними. Все эти перемены, по словам Черчилля, «ни на йоту не улучшили ни умственные способности индивида, ни его моральные качества». События стали масштабнее, достигнув «гигантских пропорций», а «человек, не изменивший своих размеров» стал в «относительных величинах лишь меньше». Поэтому, сегодня «больше нет великих людей, способных управлять событиями»431.
Ограниченность человека на фоне непрерывных научных открытий стала, по мнению политика, серьезной угрозой для цивилизации. «Наука дала нам в руки огромную новую власть и одновременно создала условия, недоступные нашему пониманию и еще более недоступные нашему контролю». Хотя человек и продолжает питать «иллюзию», что остается господином свершенных им открытий, на самом деле он не более чем «жертва стремительного течения и водоворота событий, торнадо, в эпицентре которого он оказался, являясь более беззащитным, чем был ранее». В одной из своих последних речей на посту премьер-министра в марте 1955 года Черчилль оставил молодым депутатам и членам правительства предупреждение, что человечество столкнулось с новыми реалиями, которые угрожают не отдельно взятой стране, не отдельному классу, а всему миру. Наука, которая раньше «служила человеку, сейчас становится его господином». Отныне человечество оказалось в непростых условиях «великой деморализации, вызванной учеными»432.
Рассмотрев отношение Черчилля к науке с ее неудержимым развитием и слабо контролируемыми последствиями, а также к человеку с его ограниченностью и моральной ненадежностью, становятся понятными опасения пожилого политика относительно военных изобретений. За полвека общественно-политической деятельности он приложил руку к созданию самых разных технических новинок, нашедших повсеместное применение на полях сражений. Вспомнить хотя бы танк, супердредноуты и военную авиацию. Но в 1945 году в арсенале человечества появилось новое оружие с небывалой разрушительной мощью.
Черчилль давно предсказывал, что нечто подобное может случиться. Но когда атомная бомба перешла из сферы научных разработок в плоскость практического применения, даже его передернуло от перспективы тех мрачных последствий, что открылись перед цивилизацией. Он не стал скупиться в выражениях, называя водородную бомбу «чертовым изобретением, которое может принести много вреда обществу и человечеству»433.
Однако, несмотря на новые вызовы, ситуация, по мнению Черчилля, была небезнадежна. История еще не закончилась, и у человечества сохранился шанс на спасение. Мощь ядерного оружия, одна мысль о применении которого приводит в трепет, способна не только нанести непоправимый урон, но и выступить надежным гарантом мира. Черчилль ухватился за «странную идею» – «способность новых видов вооружений уничтожить все и вся может самым неожиданным образом оказаться залогом безопасности». «Если технологии позволят всем убивать всех, тогда никто не захочет убивать никого», – предположил британский премьер. В дальнейшем он разовьет эту мысль, заявив, что «безопасность стала незаконным сыном террора», а само «выживание превратилось в близнеца всеобщего истребления»434.