ГЛАВА IX Поездка в Самару 5 глава




На страстной красили яйца и ночью, под светло Христово воскресение ездили в церковь.

Это бывало очень торжественно и весело. Большей частью пасха приходилась вовремя весенней распутицы.

Иногда, когда пасха бывала ранняя, ездили на санях— розвальнях. Снег уже наполовину растаял. Дорога, покрытая коричневым лошадиным навозом, выпятилась бугром. Местами проложен свежий следок сбоку дороги. Кое-где снег уже слинял, и полозья тащатся по грязи. В низинах стоит вода и бегут ручьи. У лошадей круто и коротко подвязаны хвосты. Темно, и от бессонной ночи пробирает дрожь.

У церкви видны огоньки, и вокруг стоят пустые подводы. На паперти стоят нищие и слепые.

Пробираемся сквозь толпу вперед к левой стороне церкви. На клиросе уже стоит сосед Александр Николаевич Бибиков с сыном Николенькой. Мужики в поддевках на чистых холщовых рубахах, с причесанными и примазанными волосами, бабы и девки в красивых цветных платках, с бусами на шее. Пахнет воском, ладаном и дубленым полушубком. Служба торжественная. То и дело передаются к иконостасу свечи. Задний человек постукивает переднего тоненькой копеечной свечою по плечу: «Николаю-угоднику». Этот берет свечу и также постукивает его по плечу следующего и т. д., пока наконец свеча не доходит до иконостаса и не кладется на горящий уже десятками свечей и сплошь залитый воском подсвечник перед иконой.

— «Божьей матери», «спасителю», «чудотворцу»...

Подходит двенадцать часов. У всех в руках зажженные свечки. Начинается шествие вокруг церкви мимо старых заросших могил. Перед входом в церковь священник гнусавым голосом провозглашает: «Христос воскресе», толпа опять втискивается в церковь, и начинается долгое, утомительное служение. Наконец служба кончена, идем к священнику христосоваться, христосуемся между собой и с некоторыми мужиками и бабами и, счастливые, едем домой.

Уже рассвело. Лошади бегут домой веселее, вода и ручьи уже не страшны, и настроение такое радостное и торжественное, что забыты и усталость и сон, и только боимся, как бы мама не хватилась и не послала нас слишком скоро спать.

А сколько впереди радости! Разговляться, катать яйца, христосоваться со всеми своими и целую неделю не учиться.

Понятие о боге у меня всегда было очень смутное и путаное. Конечно, он прежде всего старый, с длинной, белой бородой, и очень сердитый. Я никогда не мог ему простить, как строго он обошелся с Адамом и Евой. За то, что они съели пополам одно яблочко с какого-то особенного дерева познания добра и зла, он выгнал их из рая и велел вечно страдать и работать в «поте лица». По-моему, это было слишком жестоко. Потом потоп, когда он всех людей, кроме Ноя, утопил. Потом, как он велел Аврааму убить своего единственного сына. Хорошо, что

он вовремя показал ему на агнца в кустах, а то бы это было ужасно.

Я тоже не мог никогда понять, почему бог так любил Соломона, который наделал столько гадостей и имел бесчисленное множество жен, жалко мне было и жены Лота, и бедной рабыни Агари, которая родила Аврааму прекрасного сына и которую он потом прогнал и сменил на старуху Сарру.

И чем больше я узнавал Священное писание, тем непонятнее оно для меня становилось.

Сначала я старался верить и понимать, задавал разные вопросы мама, потом батюшке, который приезжал к нам давать уроки, но объяснения их меня не удовлетворяли, и я все больше и больше запутывался.

Когда я наконец дошел до катехизиса Филарета и до церковного служения, я уже запутался окончательно.

«Вера есть уповаемых извещение, вещей обличение невидимых». Такие вещи я уже не старался понимать и только с тоской заучивал их наизусть. Не понимал я и «Символ веры», и «Св. троицу», и почему я должен думать, что это вино и просфора обращаются в тело Христово, и почему я должен непременно это тело есть и кровь пить,— одним словом, в этом отношении у меня в голове стояла путаница безнадежная, и я только потому старался в эту путаницу верить, что в нее верили папа, мама, тетушка, няня, Николай-повар и вообще все.

Об Иисусе Христе у меня тоже были смутные впечатления. Он, сын старого бога, родился, и бог сделал с ним то, что чуть-чуть не сделал Авраам со своим сыном, — он пожертвовал его за грехи нас, людей. Опять та же жестокость и бессердечность бога, которую я не мог понять.

И зачем нужна была эта жертва любимого сына? Неужели бог, который все может, не мог устроить как-нибудь иначе? Очень важно было то, что Христос крестился у Иоанна Крестителя, еще важнее были его чудеса, а главное, конечно, было его воскресение, когда он восстал из гроба и опять поднялся на небо.

Чему Христос учил — это не важно. Он ведь был сыном бога, и у него со своим отцом были свои отношения— вроде того, как у нас с папа. Никто не смеет относиться к папа так, как мы, его дети. Христос относился к богу, как к отцу, а мы так относиться к богу

не смеем. Нас он накажет и после смерти пошлет в ад, где живут одни черти, и заставит нас лизать раскаленные сковородки и ходить по красным углям.

Тут мое детское воображение непременно переносило меня в кухню, где у плиты висели огромные черные сковороды, и я вспоминал, как Николай-повар доставал из-под плиты горящий уголек, подбрасывал его в руке несколько раз и от него закуривал свою самокрученую цигарку. Меня всегда поражало, как он мог это делать не обжигая рук, и меня это немножко утешало,— стало быть, угли не так уже страшны, но лизать сковороды — это, должно быть, ужасно!

ГЛАВА VII
Учение. Детские игры. Архитектор виноват. Прохор. Анковский пирог

Понятно, что будучи сам воспитан в традициях старинного барства, отец пожелал и своим детям дать настоящее «барское» воспитание. Надо дать им знание иаивозможно большего количества языков, надо дать им хорошие манеры, и надо, насколько возможно, охранить детей от всякого внешнего постороннего влияния. Современные гимназии никуда не годятся, поэтому надо учить детей дома и дома же довести их до университета.

Такова была воспитательная программа отца, которую он и провел с братом Сережей и сестрой Таней до конца, а со мной, к сожалению, лишь до пятого класса гимназии.

Начало нашего учения положили папа и мама сами. Мама учила русскому и французскому, а папа учил меня арифметике, латинскому и греческому.

Та же разница, которая существовала во всем остальном, проявлялась и в уроках. С мама можно было иногда посматривать в окно, можно задавать посторонние вопросы, можно было делать стеклянные глаза и ничего не понимать, но с папа было не то, — с ним надо было напрягать все свои силы и не развлекаться ни минутки. Он учил прекрасно, ясно и интересно, но, как и в верховой езде, он шел крупной рысью все время, и надо было за ним успевать во что бы то ни стало. Вероят-

но, благодаря его разумному началу я, вообще плохой ученик, всегда шел по математике прекрасно и математику любил.

Между тем семья наша все росла. Появилась на свет Маша, потом Петя, Николенька, мама иногда перебаливала и сбивалась с ног от работы, и скоро родителям пришлось пригласить для нас гувернеров и гувернанток.

Первый наш гувернер был немец Федор Федорович Кауфман, довольно простой, примитивный и грубоватый человек. Его приемы воспитания были чисто немецкие, с дисциплиной и наказаниями. Иногда, даже тайком от отца, он пускал в ход линейку и ставил меня и Сережу в угол на колени по целым часам. Он первый внушил мне отвращение к учению, отвращение, которое я впоследствии никогда побороть не мог. Федор Федорович прожил у нас около трех лет, после него поступил к нам швейцарец m-r Rey, молодой, красномордый, вечно пивший вино, которое он держал у себя в комнате, и тоже грубый и тупой.

Никогда не прощу я ему его наказания «Une page a copier, deux pages a copier»* и т. д., пока к воскресенью не наберется на целую тетрадь. Все равно безнадежно. Все воскресение пропало, и все равно всего не перепишешь. А остальные братья и сестры бегают, играют в крокет, едут купаться, идут за грибами... M-r Rey только укрепил семена, посеянные Федор Федоровичем, и уже окончательно сделал из меня ненавистника учения.

Кроме того, у сестер бывали француженки-гувернантки, и несколько лет у нас жили русские учителя, которые помогали Сереже готовиться к экзамену зрелости и учили также Таню, меня, Леву и Машу. Раз в неделю из Тулы приезжал учитель музыки А. Г. Мичурин, и когда Таня подросла, к ней также приезжал учитель рисования.

Таким образом, у нас постепенно образовался целый домашний университет. Уроки были расписаны по часам, и в учебное время, то есть зимой, мы все, как в гимназии, весь день переходили с одного урока на другой. В промежутках между уроками мы ходили гулять, катались на коньках и с гор, бегали на лыжах и выдумывали разные игры в доме.

* Переписать одну страницу, переписать две страницы (франц.).

Одной из главных забот родителей в те первые годы нашего воспитания было охранение нас от всякого внешнего постороннего влияния. Весь мир разделялся на две части: мы с одной стороны, и все остальное — с другой. Мы — особенные люди, и равных нам нет. Мы — это папа, мама, Кузминские, дядя Сережа Толстой и его дети, тетя Маша, некоторые редкие в то время гости — больше никто. Остальные все — это существа низшие, которые должны нам служить, должны работать, но от которых надо держаться подальше и особенно не брать с них примера. Ковырять в носу может деревенский мальчишка, но не мы. У них могут быть грязные руки и рваные панталоны, они могут грызть семечки и выплевывать шелуху на пол, они могут драться и ругаться, но для нас все это «shocking»*. Конечно, в этом грешила больше мама, но и папа также ревниво оберегал нас от обращения с деревенскими и немало способствовал тому барству и ни на чем не основанному самообожанию, которое такое воспитание в нас внедрило и от которого мне было очень трудно избавиться.

Чем больше давать детям игрушек, тем бессодержательнее становятся их игры. Купленные игрушки приучают к трафарету и убивают в детях изобретательность.

Запас наших детских игрушек пополнялся раз в год, на елке. Большей частью на елку приезжали к нам Дьяковы — Дмитрий Алексеевич, друг юности отца и мой крестный отец, с взрослой уже дочерью Машей и гувернанткой Софешей.

Лучшие игрушки привозились ими. Елка была годовым торжеством. За месяц до рождества мама ездила в Тулу и привозила целый короб деревянных куколок, скелетиков, как мы их называли, и начиналось одевание этих скелетиков мама, нами и девочками. Для этого у нее в комнате целый год собираются остатки разных материй, обрезки лент, косячки бархата и ситца. Она торжественно приносит в залу большой черный узел, и все мы, сидя у круглого стола, с иголками в руках сосредоточенно шьем разные юбочки, рубашечки, панталончики и шапочки, украшаем их золотыми галунами и лентами и радуемся, когда из голых деревяшек с глупыми раскрашенными лицами делаются нарядные краен-

неприлично (англ.).

вые мальчики и девочки, и кажется даже, что, когда они одеты, их лица делаются умнее и у каждого появляется свое, очень интересное выражение.

Куколки эти предназначались для раздачи деревенским детям, и их обыкновенно приготовлялось штук тридцать или сорок. Затем начиналось золочение орехов и привязывание ленточек к разным картонажам, расписным пряникам, крымским яблокам и конфектам. Своих подарков мы никто не знаем.

В сочельник вечером приезжают священники и служат всенощную. В день рождества мы с утра одеты по-праздничному, и в зале на месте обеденного стола стоит огромная густая елка, от которой на всю комнату приятно пахнет лесной хвоей.

Обедаем торопясь, только бы поскорее кончить, и бежим в свои комнаты.

В это время двери залы запираются, и «большие» убирают елку и раскладывают по столикам наши подарки. Волнение наше было такое, что мы уже не можем сидеть на месте, двадцать раз подбегаем к двери, спрашиваем— скоро ли готово, подсматриваем в ключевину, и время кажется длинным-длинным.

После обеда в передней толпилась куча деревенских ребят в полушубочках и кафтанчиках, бабы и несколько мужиков. Пахло от них дубленым мехом и потом.

Наконец все готово. Двери залы отпираются, в одну дверь втискивается толпа деревенских, в другую, из гостиной, вбегаем мы.

Огромная елка до потолка блестит зажженными свечами и золотыми безделушками. Пахнет хвойным деревом и смолой. Вдоль стены наши столики с подарками: цветная почтовая бумага, сургуч, пенал, это почти всегда дарилось всем, но вот дьяковские подарки. Огромная кукла, «закрывающая глаза», и если ее потянуть за два шнурочка с голубыми бисеринками на концах, которые у нее привязаны между ногами, она кричала «папа» и «мама». Детская кухня, кастрюлечки, сковороды, тарелки и вилки, медведь на колесиках, качающий головой и мычащий, заводные машинки, разные всадники на лошадях, мышки, паровики и чего-чего только нам не даривали. У Сережи ружье, которое громко стреляет пробкой, и жестяные часы с цепочкой. В это время большие раздают деревенским детям скелетики, пряники,

орехи и яблоки. Их впустили в другие двери, и они стоят кучен с правой стороны елки и на нашу сторону не переходят. «Тетенька, мне, мне куколку! Ваньке уже давали. Мне гостинцу не хватило».

Мы с гордостью хвалимся перед деревенскими ребятами своими подарками. Мы — особенные, и поэтому вполне естественным кажется, что у нас настоящие подарки, а у них только скелетики. Они должны быть счастливы и этим. О том, что они могли нам завидовать, и в голову не приходило.

Иногда в это время с деревни приходили ряженые с гармоникой, и начиналась пляска, а раз даже папа" сам нарядился поводырем и водил по зале медведя, — Николая-повара, одетого в вывернутую наизнанку енотовую шубу1. «А ну-ка, Миша, попляши, а ну-ка покажи, как бабы с огорода горох воруют, а ну-ка покажи, как старый дед с печи падает, а как деревенские девки белятся, румянятся, а ну-ка, давай поборемся»,— и медведь плясал и ползал за горохом и падал, и боролся, и проделывал все штуки, которые в то время проделывались ручными медведями и их поводырями.

Как мы, бывало, любили этих «Мишек», когда они заходили к нам в усадьбу. Позднее правительство запретило водить медведей, и я всегда об этом жалел.

Мама рассказывала, что в день моего рождения, в воскресенье всех святых, 22 мая 1866 года, она утром ездила с папа к обедне, и, вернувшись домой, они застали на усадьбе поводыря с медведем, а к вечеру того же дня родился я. Не потому ли я всегда так любил медведей?

Однако радость, доставленная новыми игрушками, никогда долго не продолжалась. Игрушки пробуждали в нас нехорошее чувство собственности и зависти и в конце концов быстро ломались и уничтожались. Кажется, единственная игрушка, которая продержалась у нас долго, это были солдатики, турецкие и русские, которых Дьяковы подарили мне и Сереже и которыми мы играли целую зиму. Мы выстраивали их полками по противоположным концам нашей большой залы и сами, лежа на полу на животах, катали картечины во вражеские армии и истребляли их.

— Неужели Лев Николаевич допускал, чтобы дети его играли в войну? — спросит меня читатель.

— Да, в то время он в этом не видел ничего плохого и никогда не думал нас в этих играх останавливать.

Другая интересная игра, которую выдумала Таня, была «Ульверстон». Это было, когда Таня прочла какой-то глупый переводный английский роман и решила этот роман разыграть «в театре» бумажными куколками2.

Всех героев романа мы вырезали ножницами из цветных картинок модного журнала. Мы вырезали эти фигурки величиной меньше вершка так, чтобы голова фигурки выходила из куска руки или шеи модной картинки, а туловище — из части цветного рукава кофты и юбки. Поэтому все фигурки были разного цвета и их легко было различать. Главную роль романа играл Ульверстон. Какие у него были приключения, я сейчас уже не помню, но главное место пьесы было то, где он говорил ей; «Я одинок и скучаю», — и предлагал ей быть его женой. Эти слова за него всегда говорила Таня с особенным чувством, и мы с замиранием сердца ожидали этих слов и, конечно, сочувствовали безнадежной любви бедного Ульверстона.

Раз застал нас за этой игрой папа. Мы лежали на животах в зале звездой вокруг нашего театра и передвигали фигурки. Папа посмотрел, взял один из старых модных журналов и ушел в гостиную. Через несколько минут он вернулся и принес нам фигурку мальчика, которого он целиком вырезал из женской декольтированной груди и плеч. Получилась фигурка вся розовая, телесного цвета, голая.

— Кто же это, папа? — спросили мы в недоумении.

— А это пусть будет Адольфик.

Такой роли в романе не было. Но мы, конечно, сейчас же выдумали Адольфику роль, развили ее, и скоро Адольфик сделался нашим любимым героем, даже лучше самого Ульверстона.

Детство — это ряд увлечений. Не знаю, так ли это с другими, но со мной это было, несомненно, так. Да и одно ли детство, не вся ли жизнь? Но об этом после когда-нибудь.

Первую нашу елку я помню в балконной комнате, в которой последние годы был кабинет отца.

Потом помню елку в только что выстроенной и еще не совсем отделанной зале.

Мне было пять лет.

В этот раз мне подарили большую фарфоровую чайную чашку с блюдцем. Мама знала, что я давно мечтал об этом подарке, и приготовила мне его к рождеству.

Увидав чашку на своем столике, я не стал рассматривать остальных подарков, схватил ее обеими руками и побежал ее показывать.

Перебегая из залы в гостиную, я зацепился ногой за порог, упал, и от моей чашки остались одни осколочки.

Конечно, я заревел во весь голос и сделал вид, что расшибся гораздо больше, чем на самом деле.

Мама кинулась меня утешать и сказала мне, что я сам виноват, потому что был неосторожен.

Это меня рассердило ужасно, и я начал кричать, что виноват не я, а противный архитектор, который сделал в двери порог, и если бы порога не было, я бы не упал.

Папа это услыхал и начал смеяться: «Архитектор виноват, архитектор виноват», — и мне от этого стало еще обиднее, и я не мог ему простить, что он надо мной смеется.

С этих пор поговорка «архитектор виноват» так и осталась в нашей семье, и папа часто любил ее повторять, когда кто-нибудь старался свалить вину на другого.

Когда я падал с лошади, потому что она спотыкалась или потому что кучер плохо подвязал потник, когда я плохо учился, потому что учитель не умеет объяснить урока, когда во время отбывания воинской повинности я запивал и винил в этом военную службу, — во всех таких случаях папа говаривал: «Ну да, я знаю, архитектор виноват», — и приходилось всегда с ним соглашаться и замолчать.

Таких поговорок, взятых из жизни, у папа было много3.

Была у него еще поговорка «для Прохора».

О происхождении этой поговорки, кажется, где-то, чуть ли не в каком-то письме, он рассказывал сам.

В детстве меня учили играть на фортепьяно.

Я был страшно ленив и всегда играл кое-как, лишь бы отбарабанить свой час и убежать.

Вдруг как-то папа слышит, что раздаются из залы какие-то бравурные рулады, и не верит своим ушам, что это играет Илюша.

Входит в комнату и видит, что это действительно играю я, а в окне плотник Прохор вставляет зимние рамы.

Тогда только он понял, почему я так расстарался.

Я играл «для Прохора».

И сколько раз потом этот «Прохор» играл большую роль в моей жизни, и отец упрекал меня им.

Было у отца еще хорошее слово, которое он часто пускал в ход.

Это «анковский пирог».

У мамашиных родителей был знакомый доктор Анке (профессор университета), который передал моей бабушке, Любови Александровне Берс, рецепт очень вкусного именинного пирога. Выйдя замуж и приехав в Ясную Поляну, мама передала этот рецепт Николаю-повару.

С тех пор как я себя помню, во всех торжественных случаях жизни, в большие праздники и в дни именин, всегда и неизменно подавался в виде пирожного «анковский пирог». Без этого обед не был обедом и торжество не было торжеством. Какие же именины без сдобного кренделя, посыпанного миндалем, к утреннему чаю и без анковского пирога к вечеру?

То же самое, что рождество без елки, пасха без катания яиц, кормилица без кокошника, квас без изюминки...

Без этого уже ничего не останется святого.

Всякие семейные традиции — а их много внесла в нашу жизнь мама — назывались «анковским пирогом».

Папа иногда добродушно подтрунивал над «анковским пирогом», под этим «пирогом» подразумевая всю совокупность мамашиных устоев, но в те далекие времена моего детства он не мог этого пирога не ценить, так как благодаря твердым устоям мама у нас была действительно образцовая семейная жизнь, которой все знающие ее завидовали.

Кто знал тогда, что придет время, когда отцу «анковский пирог» станет невыносимым и что в конце концов он превратится в тяжелое ярмо, от которого отец будет мечтать во что бы то ни стало освободиться4.

ГЛАВАVIII
Тетя Таня. Дядя Костя. Дьяковы, Урусов

Очень яркую роль в жизни всей нашей семьи играла младшая сестра моей матери, Татьяна Андреевна Кузминская, — тетя Таня. Последние годы своей жизни она прожила с одним из своих внуков в осиротевшей Ясной Поляне и не так давно умерла.

Милая тетенька, с любовью призываю тебя украсить мою повесть, — без тебя она была бы не полна.

Тетя Таня почти каждое лето приезжала с семьей в Ясную Поляну и жила во флигеле. Семья ее состояла из нее, ее мужа Александра Михайловича, старших дочерей, Даши (умершей ребенком на Кавказе), Маши, Веры, с которыми мы были очень дружны, и четырех сыновей. Маша и Вера были подругами наших игр, в детстве они составляли как бы часть нашей семьи; мальчики же все были значительно моложе и в моем детстве и юности никакой роли не играли.

Более пленительной женщины, чем тетя Таня, я не знал. Она никогда не была красива в обыкновенном смысле этого слова. У нее был слишком большой рот, немного слишком убегающий подбородок и еле-еле заметная неправильность глаз, но все это только сильнее подчеркивало ее необыкновенную женственность и привлекательность. Французы выражают это словом charmante*.

Тетя Таня была для нас почти второй матерью. Иногда мама и тетя Таня сменяли друг друга в кормлении грудных детей. Я не помню себя без тети Тани.

Мама мы любили, — тетю Таню обожали; мама была с нами всегда, — тетя Таня только летом; мама заставляла нас учиться и иногда бранила, — тетя Таня доставляла только удовольствия: мама была будни, — тетя Таня праздник.

Еще детьми слышали мы о том, что у тети Тани был когда-то «роман» с дядей Сережей (Сергеем Николаевичем Толстым). Подробности этого интересного романа мне неизвестны, но вот что я знаю.

Начну издалека, с конца сороковых годов.

* очаровательная (франц.).

Мой отец и Сергей Николаевич молодые люди: Левочке двадцать лет, Сереже двадцать два. Левочке, как младшему, принадлежит родовое имение, Ясная Поляна, Сереже — Пирогово, черноземное имение Крапивенского уезда, в тридцати пяти верстах от Ясной Поляны и в пятидесяти верстах от Тулы.

Сергей Николаевич, красавец собой, бывший императорский стрелок, увлекается цыганами, проводит с ними дни и ночи и одно время даже увлекает с собой младшего брата Левочку. Цыгане — это сборное место золотой молодежи. Шампанское (только шампанское, но не водка, боже упаси пить водку, водку пьют только дворники) льется рекой. «Не вечерняя», «Снова слышу», «Голубой платочек» и другие, в то время модные песни сводят их с ума.

Тульский хор соперничает с московским и петербургским. Заядлые «любители» едут из Москвы в Тулу слушать какую-нибудь Фешу или Машу. В Туле только умеют петь настоящие старинные песни.

Шопены, Моцарты, Бетховены — все это выдумано, все это искусственно и скучно, единственная музыка в мире — это цыганская песня. Так думал дядя Сережа тогда, и вряд ли он изменился в этом отношении и позднее.

В конце концов Сергей Николаевич влюбился в цыганку Машу Шишкину и много лет жил с ней гражданским браком.

Между тем мой отец уехал на Кавказ, участвовал в Севастопольской кампании, потом ездил за границу, был мировым посредником при освобождении крестьян в 1861 году и в 1862 году женился и привез в Ясную свою молодую жену.

Все это время Сергей Николаевич продолжал жить в Пирогове. Он не был повенчан с Марией Михайловной, которая жила в Туле, но у них было уже несколько человек детей, и если он откладывал свой брак с ней, то только потому, что он считал это пустой формальностью, в которую он не верил и которую можно было всегда легко совершить.

В то время он уже отстал от юношеских кутежей и имел дивный конный завод, псовую охоту, занимался хозяйством и, будучи человеком необычайной гордости и стыдясь за свою сожительницу-цыганку, вел замкну-

тую семейную жизнь, никого из своих соседей не посещая и не приглашая никого к себе. Единственное место, куда он ездил, и то всегда один, без жены, — это была Ясная Поляна.

И вот встретил Сергей Николаевич Татьяну Андреевну, в то время незамужнюю восемнадцатилетнюю девушку — и оба сразу же друг в друга безумно влюбились.

Это было как налетевший ураган, который все кружит и сметает на своем пути, как стихия, которой нет преграды, это была та «одна» любовь, которая никогда не повторяется, не проходит и не забывается.

Такая любовь не знает преград, потому что их не может быть, так же как не может быть борьбы, ибо всякая борьба против нее бесполезна.

Решено было жениться, и день свадьбы был назначен.

Сергей Николаевич поехал в Тулу, для того чтобы как-нибудь покончить с Марией Михайловной, дать ей денег, обеспечить ее детей и вернуть ее в табор.

В глубине души он, конечно, чувствовал, что поступает нехорошо, но он отгонял от себя эти мысли и, как всегда в таких случаях, уверял себя, что иного выхода нет. Цыганка в конце концов с своей долей примирится, он наградит ее щедро, а жертвовать счастьем своим и Татьяны Андреевны он не имеет права и не должен.

Он подъехал к дому перед рассветом. В доме было темно и тихо. Он вылез из коляски и осторожно заглянул в дверь ее комнаты. В углу, против образа, мигала лампадка, а на полу, на коленях стояла Мария Михайловна и молилась.

В эту же ночь Сергей Николаевич послал Татьяне Андреевне письмо о том, что Мария Михайловна в отчаянии и что он не может сразу с ней порвать; недолго после этого он женился на Марии Михайловне и узаконил ее детей.

Тетя Таня во время своего романа с Сергеем Николаевичем принимала яд, была опасно больна, но выздоровела и потом вышла замуж за своего двоюродного брата Александра Михайловича Кузминского.

Был ли бы Сергей Николаевич счастливее, если бы он в ту ночь не заглянул в комнату Марии Михайловны и не видал ее молитвы?

Был ли бы он счастливее, если бы женился на Татьяне Андреевне?

Мне кажется, что взаимные чувства дяди Сережи и тети Тани никогда не умерли. Когда дядя Сережа приезжал в Ясную Поляну и они встречались, я всегда видел в их глазах тот особенный огонек, который скрыть нельзя. Им удалось, может быть, заглушить пламя пожара, но загасить последние его искры они были не в силах.

Да можно ли было не любить тетю Таню? Всегда веселая, красивая, умная, затейливая, самобытная и, главное, — женщина с ног до головы. С ней мы играли с утра до ночи в крокет, с ней ходили удить рыбу, с ней ездили верхом на охоту с борзыми, с ней соперничали, кто больше наберет грибов, с нею — все. Она была и тетенькой, и лучшим нашим товарищем. Мы считали большим счастьем, когда тетенька звала нас к себе «в тот дом» обедать.

Как она пела!

Теперь я сознаю, что у нее голос был небольшой и не совсем устойчивый. Но в детстве, если бы кто-нибудь мне сказал, что можно петь лучше, чем тетя Таня, я не поверил бы. Часто ей аккомпанировал папа. Я, как сейчас, вижу перед собой его согнутую над клавишами, напряженную от старания спину и стоящую около него красивую, вдохновленную тетю Таню, с высоко поднятыми бровями, горящим взглядом, и я слышу ее чистый, немного вибрирующий голос. Когда приезжал к нам Иван Сергеевич Тургенев и тетя Таня пела, я был уверен, что Тургенев скажет, что он лучшей певицы никогда не слыхал (я не знал тогда, что Тургенев был другом знаменитой Виардо). Я был удивлен, что он мало ее похвалил, и приписал это его непониманию.

С тех пор я слышал много хороших певиц, но и теперь скажу, что ни одна из них не производила на меня такого впечатления, как тетя Таня. В особенности в период моего перехода из детства в юношество.

Боже мой, что она со мной делала!

И без того в душе бурлят какие-то неясные соблазнительные переживания, и без того ходишь как заряженная батарея, не зная, как разрядить свои сокрытые силы, и без того снятся наяву заманчивые образы,— а тут еще это пение! Мазурка Глинки, или «Дубрава шу-

мит», или «Чудное мгновенье», или «Когда в час веселый»!!1

Лето, окна открыты, все собрались в большой зале, папа садится аккомпанировать, все замерли, у тетеньки сильней заблестели глаза, папа, сгорбившись над клавишами, берет первые аккорды, — и начинается.

Как часто я не выдерживал и со слезами на глазах выбегал на балкон. А тут — звездное небо и луна, тяжелые тени ложатся от лип на луг и в сиреневых кустах перекликаются соловьи.

Внутреннее электричество напрягается еще сильнее. Куда деваться? Куда бежать?

А из комнаты несется чистое серебристое сопрано: «И божество, и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь»2.

И чувствуешь, что это божество где-то есть, и есть и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь уже есть, хотя пока еще мне самому неведомая; она есть, и я хочу ее. Больно и сладко, а главное — жутко, потому что знаешь, что нет исхода и не может его быть.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-12-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: