ГЛАВНЫЕ ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА 21 глава




Посвистывает северный ветер, на реке с оглушительным грохотом ломается толстый лёд – трах, трах, трах, – словно судьба стучится в дверь глубокой ночью. Снежные сугробы в передней части загона почти соприкасаются с согнувшимися ветвями абрикоса. В саду то и дело звонко трещат ветви, ломающиеся под грузом снега; глухо бухают рушащиеся снежные шапки. Тёмная ночь и везде, насколько хватает глаз, снежная пелена. Электричества давно нет из‑за нехватки дизельного топлива – сколько ни дёргай за шнур, полоска света от лампы не ляжет. Такая укутанная снежным покрывалом ночь, наверное, хороша, чтобы сказки рассказывать и мечтать. Но от голода и холода сказки и мечты разлетаются вдребезги. По совести признаться, даже когда с кормом стало совсем худо и имэншаньские, которым приходилось довольствоваться гнилыми древесными листьями и кожурой семян хлопчатника, купленными на хлопкообрабатывающей фабрике, были на последнем издыхании, Цзиньлун следил, чтобы мне давали на одну четверть питательные корма. Даже заплесневелые бататы лучше, чем бобовые листья и кожура семян хлопчатника.

Мучительно долгими ночами сон перемежался с действительностью. На небе иногда показывались звёзды, поблёскивая, как бриллианты на груди императрицы. Мирный сон не шёл, имэншаньские чувствовали близкий конец, и долетавшие от них звуки наполняли безграничной скорбью. Чуть вспомнишь об этом – слёзы застилают глаза. Они выкатываются на щетинку щёк и тут же замерзают, превращаясь в жемчужинки. Горестные вопли издаёт и Дяо Сяосань за стеной. Он теперь пожинает горькие плоды несоблюдения гигиены. В загоне у него ни одного сухого места, всё покрыто коркой заледеневших нечистот. Носится по нему, голосит, завывает по‑волчьи, а из заснеженных просторов отвечают настоящие волки. Изрыгает громкие проклятия, сетуя на несправедливость этого мира. Слышится его ругань и всякий раз во время кормёжки. Костерит Хун Тайюэ, проклинает Цзиньлуна, ругает Лань Цзефана. Ну а больше всех достаётся приставленной к нам урождённой Бай, Синъэр, «ещё не умершей»[174]вдове тирана‑помещика Симэнь Нао, прах которого давно смешался с землёй. Она приходит кормить нас с двумя вёдрами на коромысле, ковыляя по твёрдому насту на маленьких бинтованных ножках,[175]и лохмотья её зимней куртки развеваются под налетающими снежными хлопьями. Синий платок на голове, пар от горячего дыхания, иней на бровях и волосах. Руки загрубевшие, кожа потрескалась, как опалённый сухостой. Несёт корм и опирается на черпак с длинной ручкой, как на костыль. Из вёдер тонкой струйкой идёт пар, но запашок при этом – просто с ног валит, можно представить, что там за бурда. В переднем обычно еда для меня, в том, что позади, – для Дяо Сяосаня.

Опустив коромысло, она соскребает черпаком толстый слой снега со стены, очищает мою кормушку, с усилием поднимает ведро и вываливает корм. Я нетерпеливо набрасываюсь на еду, хотя липкая чёрная масса падает на голову, на уши, и Бай приходится очищать их черпаком. Ничего приятного в корме нет, неторопливо разжёвывать нельзя, потому что во рту и в глотке останется запах гнили. С громким чавканьем заглатываю еду, а Бай, вздыхая от переживаний, нахваливает:

– Ах, Шестнадцатый, вот молодец, что дают, то и ест!

Потом идёт кормить Дяо Сяосаня. Похоже, ей доставляло удовольствие смотреть, как я, не манерничая, уплетаю еду, и, думаю, лишь отчаянные вопли соседа заставляли её вспомнить, что надо покормить и его. Не забыть, с какой нежностью она склонялась ко мне, глядя, как я ем. Я, конечно, понимал, почему она хорошо ко мне относится, но не хотелось задумываться об этом. В конце концов, прошло столько лет, пути‑дорожки у нас разные: она – человек, а я – скотина.

Слышно было, как Дяо Сяосань впился зубами в черпак. Подняв глаза, я увидел его самого: передние ноги на стене, высунул свою свирепую морду. Торчащие клыки, неровные, как у пилы, зубы, налившиеся кровью глаза. Урождённая Бай постучала ему по рылу, как по деревянному барабанчику банцзы.[176]Потом вывалила в кормушку корм и негромко выругалась:

– Ну и грязнуля, где спишь, там и гадишь, как ещё не замёрз до смерти, злыдень!

Едва дотронувшись до корма, Дяо Сяосань разразился бранью:

– Симэнь Бай, карга проклятая! Всё лучшее своему любимчику Шестнадцатому положила, а мне одни гнилые листья, мать вашу!

Через некоторое время проклятия сменились всхлипами. Не обращая внимания на его брань, Симэнь Бай подхватила пустые вёдра, взяла черпак и враскачку поковыляла прочь.

Дяо Сяосань высунулся из‑за стены и принялся изливать свою обиду, капая мне в загон своей грязной слюной. Его взгляд был полон зависти и ненависти, но я головы не поднимал, а знай набивал брюхо.

– Что вообще в мире деется, а, Шестнадцатый? – ныл он. – Ну почему с одними и теми же свиньями обращение разное? Из‑за того, что я чёрный, а ты белый, что ли? Или потому что ты здешний, а я пришлый? Или из‑за того, что ты такой красавчик, а я – урод? Да и настолько ли ты, паршивец, красив, если сравнить…

Ну что сказать этому болвану? С незапятных времён по справедливости в мире поступают далеко не всегда. Если офицер на коне, неужто и все солдаты должны быть верхом? Ну да, в Советском Союзе в конной армии красного маршала Будённого все были верховые, командиры и солдаты, но у командиров кони добрые, а у бойцов – дрянные, тоже обхождение неодинаковое.

– Настанет день – всех поперегрызу, животы вспорю и кишки вытащу… – скрежетал он зубами, опираясь передними ногами на разделяющую наши загоны стенку. – Где угнетение, там и сопротивление, верно? Веришь не веришь – дело твоё, а я вот за это крепко держусь!

– Верно говоришь. – «Не стоит обижать этого типа», – подумал я и добавил: – Не сомневаюсь, силы и способности у тебя имеются, жду не дождусь, когда ты сотворишь что‑нибудь потрясающее.

– Пожалуй тогда брату в награду то, что у тебя в кормушке осталось! – хрюкнул он, а сам аж на слюну исходит.

Как он отвратителен со своим алчным взглядом и грязной пастью! Я и так относился к нему с крайним презрением, а тут он упал в моих глазах дальше некуда. Меньше всего хотелось, чтобы он испоганил мне кормушку. Но напрочь отвергнуть эту уже совершенно жалкую просьбу вроде бы и язык не поворачивался.

– Вообще‑то, старина Дяо, между моим кормом и твоим особой разницы нет, – промямлил я. – Очень по‑детски ты рассуждаешь, считая, что пирожное на тарелке кого‑то другого больше, чем твоё…

– Ты что, мать‑перемать, совсем за дурака меня держишь? – вне себя от злости прошипел Дяо Сяосань. – Глаза, допустим, подвести могут, но нос‑то не подведёт! Да и глаза не обманывают. – Он нагнулся к своей кормушке, отковырнул ногой кусок и бросил к моей. Разница с остатками моего корма была очевидная. – Сам посмотри, что ты ешь, а что я. Мать его, мы же оба хряки, на каком основании обращение такое разное? У тебя «случки во имя революции», неужто у меня во имя контрреволюции? Если люди подразделяют нас на революционных и контрреволюционных, неужели свиньи тоже разделятся на классы? Все эти безобразия – результат заботы о личных интересах и разброда в головах. Я видел, какие взгляды Симэнь Бай на тебя бросает, ну как на мужа смотрит! Может, спариться с тобой мечтает? А то давай, оформи ей случку, на следующий год весной принесёт поросят с человечьими головами. Или маленьких чудовищ со свиной головой и человеческим телом, вот красотища‑то! – От собственного злословия и поклёпа тоска его понемногу рассеялась, и он гнусно захихикал.

Я собрал передними ногами перекинутый им корм и с силой швырнул за стену.

– Вообще‑то я подумывал откликнуться на твою просьбу, – презрительно обратился я к нему. – Но после всех твоих оскорблений, брат Дяо, уж извини, скорее выброшу оставшуюся еду на кучу дерьма, чем дам тебе. – И, собрав всё из кормушки, бросил туда, где справлял нужду. Потом забрался на свою сухую подстилку и спокойно проговорил: – Как проголодаетесь, прошу, ваше сиятельство!

Глазки Дяо Сяосаня сверкнули зеленоватым светом, зубы заскрипели:

– Послушай, Шестнадцатый, как говорили в древности, «только выйдя из воды, заметишь, что ноги грязные»! Мы, что называется, «едем на осле и листаем расходную книгу»,[177]поживём – увидим! Река тридцать лет несёт воды на восток, а тридцать лет на запад! Солнце тоже ходит по небу кругом, всегда освещать твоё гнёздышко не будет!

После этих слов его свирепая физиономия исчезла. Слышно было, как он нервно ходит кругами, время от времени бодает железную калитку и скребёт стену. Потом стали доноситься странные звуки. Довольно долго я не мог понять, в чём дело, но потом до меня дошло: этот паршивец, чтобы подсогреться, а отчасти вымещая злобу, встал на задние ноги и выдирает торчащие из крыши загона стебли гаоляна, в том числе и с моей стороны.

Протестуя против такого вандализма, я опёрся на стену передними ногами и, вытянув голову, крикнул:

– Дяо Сяосань, не смей этого делать!

Тот вцеплялся зубами в соломину, с силой вытягивал её, стаскивал вниз и разжёвывал на куски:

– Коли дело труба, вместе и сгинем, мать вашу! Когда на свете нет справедливости, маленькие демоны разбирают храм![178]– С этими словами он ухватил гаоляновый стебель, резко дёрнул его и рухнул всей тушей вниз.

В крыше образовалась дыра, упавший кусок черепицы разлетелся вдребезги, на него посыпались комки снега. Он тряхнул головой, зелёные огоньки из его глаз врезались в стену и разлетелись на осколки будто стекло. Как пить дать свихнулся, гадёныш. Он продолжал разрушительную деятельность, а я, задрав голову и поглядывая на крышу, кружил по загону. Внутри всё горело, так и подмывало перемахнуть через стену и остановить его. Но ведь с такими психопатами связываться – толку никакого, сам только пострадаешь. От возбуждения я издал пронзительный вопль, похожий на сигнал воздушной тревоги. Петь революционные песни я пробовал, драл горло, но ничего похожего не получалось, а вот этот вопль, вылетевший в состоянии возбуждения, прозвучал как настоящая воздушная тревога. Это всё из воспоминаний детства, когда во всём уезде проводили учения противовоздушной обороны от внезапного налёта империалистов, ревизионистов и контрреволюционеров. Сначала из установленных в каждой деревне, в каждой организации громкоговорителей доносилось приглушённое громыхание. «Так гудят вражеские тяжёлые бомбардировщики, когда идут на большой высоте», – присюсюкивая, комментировал диктор. Следом звучал пронзительный, оглушающий рёв. «Это вражеские самолёты заходят на цель». Потом разнёсся душераздирающий звук, похожий на стенания духов и волчий вой. «Дорогие революционные кадровые работники уезда, беднейшие крестьяне и середняки, слушайте внимательно. Это общепринятый во всём мире сигнал воздушной тревоги. Заслышав его, вы должны немедленно прекратить работу и укрыться в бомбоубежище. Если убежища рядом нет, следует лечь на землю и обхватить голову руками…» Меня переполняла радость, как актёра‑любителя, который после многолетнего изучения арий китайской оперы наконец научился брать нужную тональность. Я наматывал круг за кругом и вопил. Чтобы сигнал воздушной тревоги разносился ещё дальше, я быстро забрался на абрикос. Снег, покрывавший его, словно мукой или ватой, где плотно, где не очень, тяжело падал на землю. Проглядывавшие сквозь снег тонкие ветви, гладкие и твёрдые, торчали подобно морским кораллам из сказки. Я забирался по веткам всё выше, пока не достиг самой верхушки, откуда открывался прекрасный вид на свиноферму и всю деревню. Тянулся дымок из труб, деревья походили на огромные пампушки; из домишек, которые, казалось, вот‑вот обрушатся под тяжестью снега, толпами выбегали люди. Белизна снега, чёрные точки людей. Снегу по колено, пробираться по нему тяжело, все идут, переваливаясь из стороны в сторону и покачиваясь. Мой сигнал поднял всех. Первыми выскочили из пятикомнатного общежития, откуда клубами повалил пар, Цзиньлун, Цзефан и остальные. Они походили вокруг, задрав головы к небу, – ясное дело, искали, где там бомбардировщики империалистов, ревизионистов и контрреволюционеров, – потом улеглись на снег, обхватив голову руками, а над ними с карканьем закружилась стая ворон. Гнёзда эти вороны свили в тополиной роще на восточном берегу Большого канала, но из‑за укрывшего землю снега искать пищу им было непросто, поэтому они каждый день прилетали на ферму, чтобы урвать что‑то из нашего корма. Полежав, все встали и принялись обшаривать глазами проясневшее после снегопада небо. И, лишь опустив головы и оглядев заснеженные окрестности, они наконец обнаружили источник тревоги.

Теперь речь пойдёт о тебе, Лань Цзефан. Ты смело рванулся вперёд с возчицким хлыстом с бамбуковой ручкой, хоть и шлёпнулся пару раз на дорожке меж деревьев, споткнувшись об обледеневшие куски свиного корма. Один раз растянулся лицом вниз, как злобный пёс, дерущийся из‑за кучки дерьма, в другой раз – шлёпнулся назад, чисто черепаха, греющая брюхо на солнцепёке. Под лучами солнца снежный пейзаж смотрелся необычайно красиво, крылья ворон отливали золотом. Поблёскивала и синяя половина твоего лица. В Симэньтуни заводилой ты никогда не слыл, с тобой лишь Мо Янь нередко любил пошушукаться. А так на тебя почти никто не обращал внимания. Даже у меня, свиньи, ты большим авторитетом не пользовался, хоть и был звеньевым свиноводов. Но вот теперь, когда ты подбегал, волоча за собой хлыст, я с удивлением обнаружил, что ты уже вырос в стройного молодого человека. Потом прикинул, что тебе уже двадцать два года – совсем взрослый.

Обнимая ветку и обращаясь к пробивающемуся сквозь багровые облака солнцу, я открыл рот и вновь издал замысловато переливающийся сигнал воздушной тревоги. Собравшиеся под деревом стояли запыхавшись; видно было, что им неловко и они не знают, смеяться им или плакать.

– Когда царство идёт к погибели, является нечисть диковинная! – выпалил охваченный беспокойством старик по фамилии Ван.

Его тут же одёрнул Цзиньлун:

– Ты, почтенный Ван, думай, что говоришь!

Тот понял, что ляпнул лишнее, шлёпнул себя по губам:

– Несёшь ерунду всякую, болтун несчастный! Секретарь Лань, вы человек большой, уж не взыщите с недостойного, простите старику на первый раз!

Цзиньлуна к этому времени уже приняли в партию, он входил в партком, выполнял обязанности секретаря комсомольской ячейки большой производственной бригады, и его аж распирало от честолюбия и надменности.

– Я понимаю, ты начитался неправильных и вредных книг вроде «Троецарствия»,[179]– махнул он старику Вану, – и кичишься своими познаниями. А ведь за одну эту фразу тебя можно в «активную» контру записать!

Весёлость тут же как рукой сняло. Цзиньлун не упустил случая произнести речь, указав, что погода ухудшается, и это даёт возможность империалистам, ревизионистам и контрреволюционерам нанести внезапный удар и предоставляет скрытым классовым врагам в деревне прекрасные условия для осуществления акций саботажа. Затем он похвалил меня:

– Хоть и хряк, а сознательность повыше, чем у некоторых людей!

Меня обуяла такая гордость, что я даже забыл, зачем подавал сигнал тревоги, и, подобно поп‑звезде, воодушевлённой горячим приёмом слушателей, собрался исполнить его ещё раз. Но не успел я набрать в грудь воздуха, как заметил, что Цзефан поигрывает хлыстом. Его тень мелькнула перед глазами, и кончик уха обожгла резкая боль. Голова перевесила, и я грохнулся с дерева, наполовину зарывшись в снег.

Выбравшись из снега, я увидел на снегу кровь. Хлыст рассёк мне правое ухо, оставив трехсантиметровую рану, шрам от которой сохранялся всю оставшуюся половину моей славной жизни. Из‑за этого я к тебе, Цзефан, плохо и относился. Потом, конечно, понял, почему ты поступил так жестоко, и, в общем‑то, простил тебя, но в душе так и осталась незаживающая рана.

Хлыста я в тот день получил по первое число, всё тело было исполосовано. Но Дяо Сяосаню за стенкой досталось гораздо больше. В моих упражнениях с дерева в подаче сигналов воздушной тревоги всё же было нечто умилительное, а вот то, что Дяо Сяосань поносил всех и вся и ломал постройку, можно было расценить как чистой воды вандализм. Когда Цзефан охаживал меня, многие протестовали, но когда хлыст гулял по Дяо Сяосаню, оставляя кровавые следы, твои действия встретили лишь одобрение.

– Лупи его, до смерти забей ублюдка! – в один голос кричали все.

Поначалу тот совершал бешеные прыжки, сломал пару толстых, с палец, стальных прутьев в калитке, но через некоторое время выдохся. Открыв калитку, несколько человек выволокли его за задние ноги из загона на снег.

Цзефан ненависти ещё не утолил: он стоял, расставив ноги, чуть наклонившись и склонив набок голову, и хлыст продолжал оставлять кровавые полосы. Худое синее лицо подёргивалось, щёки вздулись узлами, зубы крепко сжаты.

– Паскуда! – приговаривал он с каждым ударом. – Шлюха! – Когда левая рука уставала, он перекидывал хлыст в правую – обеими руками может, гадёныш!

Дяо Сяосань, который сначала перекатывался по земле, после нескольких десятков ударов застыл грудой мёртвой плоти. Цзефан же не унимался. Все понимали, что он вымещает на свинье застарелые обиды, но никто не смел остановить его, хотя видно было, что Дяо Сяосань может и не выдержать побоев. Наконец к нему подошёл Цзиньлун, ухватил за локоть и презрительно бросил:

– Будет уже…

Снег вокруг был заляпан кровью Дяо Сяосаня. Моя кровь красная, его – чёрная. Моя – священная, его – грязная. В отместку за провинности ему вставили в нос пару стальных колец, а передние ноги сковали увесистой цепью. В последующие дни и месяцы все передвижения этого гадёныша по загону сопровождались громыханием, и каждый раз, когда из громкоговорителя в центре деревни разносилась знаменитая ария Ли Юйхэ из образцовой революционной оперы «Красный фонарь» – «Не смотри, что я скован по рукам и ногам, никаким оковам не сдержать моей героической решимости, устремлённой к небесам», – я проникался к своему старому врагу за стеной необъяснимым уважением, будто он – герой, а я его предал.

Да, как пишет паршивец Мо Янь в рассказе «Месть», с приближением праздника весны для свинофермы наступили самые тяжёлые времена. Корм начисто съеден, две кучи гнилых бобовых листьев тоже израсходованы подчистую – осталось лишь то, что и кормом‑то не назовёшь: заплесневелая кожура семян хлопчатника пополам со снегом. Положение и так было аховое, а тут ещё тяжело заболел и слёг Хун Тайюэ, и всё бремя его ответственности легло на плечи Цзиньлуна – как раз в то время, когда на его долю выпали серьёзные переживания. Любил он, скорее всего, Хучжу; началось это ещё с тех пор, когда она помогла восстановить его армейскую форму, и они давно уже жили как муж и жена. Но к нему не раз подъезжала Хэцзо, с ней у него тоже были «тучки и облачка». Шли годы, обе красотки Хуан не скрывали, что не прочь выйти за него. Но все подробности об этих их секретах – помимо меня, хряка, который не может о чём‑то не ведать, – знал лишь ты, Цзефан. Моё дело сторона, а вот ты глубоко страдал и мучился ревностью, потому что страстно и безответно любил Хучжу. В основном из‑за этого ты тогда и свалил меня хлыстом с дерева, а потом с такой жестокостью, как настоящий палач, отделал Дяо Сяосаня. Теперь, когда мы оглядываемся назад, не считаешь ли ты, что чувство, которое доставило столько мучений, малозначительно по сравнению с тем, что было потом? К тому же в жизни может случиться всё что угодно, браки совершаются на небесах, и тот, кто тебе назначен, в конце концов твоим суженым и станет. Верно, ведь Хучжу в конце концов стала спать с тобой в одной постели?

В то время каждый день из загонов выволакивали трупы замёрзших свиней, а по ночам я просыпался от горестных стенаний имэншаньских: они оплакивали смерть соседей по загону. Каждое утро я видел в щель между стальных прутьев калитки, как Цзефан или кто‑то ещё из свиноводов тащит труп свиньи в своё пятикомнатное помещение. Все свиньи тощие, кожа да кости, у всех торчат вытянутые ноги. Подох отличавшийся буйным нравом Волчий Вой, не стало прирождённой распутницы Цветущей Капусты. Поначалу каждый день падало от трёх до пяти свиней, а в последних числах двенадцатого месяца – пять‑семь. В двадцать третий день этого месяца вытащили уже шестнадцать трупов. Я сделал приблизительный подсчёт, и получилось, что к кануну Нового года на западные небеса[180]отправилось двести с лишним голов. Попали их души в преисподнюю или оказались в раю, мне неведомо, а вот их бренные останки сложили в кучу где‑то на тёмных задворках помещения для работников фермы, и мясо варили и ели Цзиньлун и компания. До сих пор не отделаться от этих воспоминаний.

То, как они сидели при свете лампы вокруг пылающего очага и смотрели, как в котле варятся куски дохлых свиней, в мельчайших деталях описал Мо Янь в своих «Записках о свиноводстве». Там у него и аромат от горящих веток, и вонь от мяса в котле; рисует он даже то, как изголодавшиеся люди пожирают куски мёртвой свиной плоти – у людей сегодняшних такая картина вызвала бы крайнее отвращение. Он, паршивец, сам прошёл через этот ад, и под его пером игра светотени – тусклый свет лампы и яркие отблески огня в контрасте с выделенными лицами, на которых отражается смешение тайных чувств, – предстаёт со всей силой, как на живописном полотне. Чтобы передать эту сцену, он пускает в ход весь набор ощущений, будто хочет донести до нас потрескивание языков пламени, бурление кипящей воды, тяжёлое дыхание людей, хочет, чтобы мы ощутили запах тлена от дохлых свиней, чистый морозный воздух снежной ночи, проникающий сквозь щели в дверях, и услышали, как во сне эти люди разговаривают…

Могу добавить одно, пропущенное этим паршивцем Мо Янем. Как раз когда свиньи на ферме оказались на грани полного вымирания от голода, вечером накануне Нового года под разрывы хлопушек, провожавших старый год и встречавших новый, Цзиньлун хлопнул себя по лбу:

– Нашёл, ферма спасена!

Один раз мясо дохлых свиней ещё можно проглотить, на второй раз тошнит от одного запаха. Цзиньлун дал команду перерабатывать дохлых свиней на корм живым. Я с самого начала понял, что корм пахнет как‑то странно, и однажды глубокой ночью выскользнул из своего загона, заглянул в помещение, где готовили корм, и всю подноготную этой тайны выведал. Должен сказать, что для таких тупых животных, как свиньи, пожирать себе подобных не представляется чем‑то из ряда вон выходящим. Но у меня душа не такая, как у всех, и это породило множество мучительных воспоминаний. Тем не менее инстинкт к выживанию быстро пересилил душевные терзания. На самом деле все эти проблемы выдумал я сам: будь я человеком, есть свинину было бы для меня в порядке вещей. А если я – свинья и если другие свиньи со смаком уплетают себе подобных, что же мне, дурачком прикидываться? Ешь давай, зажмурься и ешь. После того как я научился подавать сигнал воздушной тревоги, кормить меня стали как и всех остальных. Я понимал, что это не в наказание, на ферме действительно стало нечем кормить нас. Жирка у меня каждый день становилось всё меньше, замучали запоры, моча стала красноватой. У меня ещё было преимущество, я по ночам тайком выбирался из загона и отправлялся в деревню в поисках гнилых капустных кочерыжек, но и они попадались нечасто. То есть я хочу сказать, если бы не приготовленный Цзиньлуном спецкорм, даже я, самый умный из всего поголовья, не протянул бы эту долгую зиму и не дожил бы до весеннего тепла.

Цзиньлуновский спецкорм, в который он кроме мяса дохлых свиней подмешивал конский и коровий навоз, а также ботву батата, спас от смерти многих свиней, в том числе Дяо Сяосаня и меня.

Весной тысяча девятьсот семьдесят третьего года нам выделили большую партию обычного корма, и жизнь на ферме пришла в норму. Но до этого шестьсот с лишним голов имэншаньских были обращены в белки, витамины и другие необходимые д ля поддержания жизни вещества, которые позволили выжить четырёмстам остальным. Возопим же все вместе на три минуты в дань уважения этим героям, мужественно отдавшим за нас свои жизни! Под звуки наших голосов распускаются цветы абрикоса, свиноферму заливает лунный свет, воздух наполняется ароматом цветов и потихоньку поднимается занавес сезона романтики и любви…

 

ГЛАВА 27

Клокочущая ревность доводит братьев до безумия. Мо Янь со своим хорошо подвешенным языком сталкивается с завистью

 

Луна в тот вечер нетерпеливо появилась на небе, когда солнце ещё не зашло. В лучах багряной зари в абрикосовом саду царил уют и чувственность. Казалось, вот‑вот произойдёт нечто важное. Задрав передние ноги на ветки, я вдыхал аромат цветов. Через просветы в ветвях я и увидел, как восходит луна – большая, с тележное колесо, будто из оловянной фольги вырезанная. Поначалу я даже не поверил, что это луна, но она светила всё ярче, и сомнения исчезли.

В то время я ещё был по‑детски любознателен и когда открывал что‑то необычное, безудержно хотелось поделиться с остальными свиньями. В этом мы очень схожи с Мо Янем. В одной из его заметок под названием «Привольно цветёт абрикос» рассказывается, как однажды в полдень он обнаружил, что Цзиньлун с Хучжу уединились на раскидистом, усыпанном цветами абрикосе. Лепестки под ними осыпались как снежинки, и он поспешил позвать кого‑нибудь полюбоваться вместе с ним на это романтическое зрелище. Запыхавшись, он прибежал в цех подготовки корма и растолкал Лань Цзефана, который прилёг соснуть после обеда. Вот как он об этом пишет:

 

 

…Резко сев на кане, Цзефан тёр руками красные со сна глаза.

– Что случилось?

На плетёной циновке отпечатались очертания его лица.

– Пойдём со мной, брат, – с таинственным видом сказал я.

Обогнув два отдельных загона для хряков, мы прошли в глубину сада. Была поздняя весна, всё вокруг лениво нежилось, свиньи безмятежно спали, в том числе и этот хряк, любитель откалывать фокусы. Повсюду звенели пчёлы, усердно и неустанно трудясь, чтобы не упустить пору цветения. Среди ветвей мелькали красивым оперением хуамеи, [181] оглашая окрестности резкими печальными криками.

– Ну и что же ты, мать его, показать хотел? – недовольно пробурчал Цзефан.

Я приложил палец к губам, взывая к тишине.

– Пригнись и следуй за мной.

Так мы и двигались дальше. Среди деревьев гонялись друг за другом два серовато‑бурых диких кролика; красивый фазан взмахнул крыльями и, волоча длинный хвост, с клёкотом устремился в рощицу позади заброшенного кладбища. Обогнув домики, где раньше размещалась генераторная, мы оказались там, где деревья разрослись особенно пышно. Несколько дюжин стволов в два обхвата сплелись обширными кронами, образуя почти цельный шатёр. Ветви усыпаны цветами – алыми, розовыми, белоснежными, и издали казалось, что их окутывают облака. Благодаря своим размерам, развитой корневой системе, а также благоговейному почитанию деревенских эти великаны пережили бедствия «большого скачка» в пятьдесят восьмом году и кампании «Больше свиней стране» в семьдесят втором.

Я своими глазами видел, как Цзиньлун с Хучжу, будто две белочки, забрались по склонившемуся стволу. Но теперь их и след простыл. Поднявшийся ветерок качнул крону, и лепестки снежинками посыпались вниз, устилая землю яшмовым ковром.

– Ну и что же, в конце концов, ты хотел показать? – Цзефан повысил голос и сжал кулаки.

А «синеликие» отец с сыном известны упрямством и вспыльчивым нравом не только по всей деревне, но и по всему Гаоми, поэтому никак не хотелось навлекать на себя гнев этого наследного принца.

– Своими глазами видел, как они на дерево забирались… – пролепетал я.

– Кто «они»?

– Цзиньлун с Хучжу, вот кто!

Шея Цзефана резко вытянулась, будто кто‑то невидимый ударил его в область сердца. Уши задрожали, синяя половина лица засверкала под солнцем изумрудными отблесками. Казалось, его обуревают сомнения, он борется сам с собой, но какая‑то бесовская сила влечёт его к этому дереву… Он задрал голову… И, издав горестный вопль, бросился на землю… Лепестки продолжали падать, словно погребая его под собой… Цветением абрикосов наша деревня славится, в девяностые каждую весну в Симэньтунь приезжали городские на машинах, с детьми полюбоваться им…

 

 

В конце Мо Янь пишет:

 

 

Вот уж не думал, что это доставит Цзефану такие страдания. Его отнесли из‑под дерева обратно на кан и разжали зубы палочками для еды, чтобы влить имбирного отвара и привести в чувство.

– Что он такое мог увидеть на дереве, чтобы его этак поразило? – приступали ко мне.

Я сказал… Ну, я сказал, что, мол, тот самый хряк затащил на дерево с романтическими намерениями свинку по прозванию Любительница Бабочек…

– Ну, это ты загнул, – с сомнением качал головой народ.

Придя в себя, Цзефан катался по кану как молодой ослик. А ревел он как тот хряк, что имитировал сигнал воздушной тревоги. Бил себя в грудь, рвал на голове волосы, тёр глаза, царапал щёки… Пришлось связать его, чтобы не нанёс себе серьёзных увечий…

 

 

Не терпелось рассказать всем о красоте этого небесного явления – совместном сиянии солнца и луны, но внезапное помешательство Цзефана повергло всю свиноферму в хаос. Узнав об этом, прибыл секретарь Хун, который только пошёл на поправку после болезни. Он опирался на палку из ивы, лицо бледное, глаза ввалились, седая всклокоченная бородка. Здорово, видать, скрутило, если этот несгибаемый коммунист, который мог, как говорится, гвозди кусать и железо пережёвывать, превратился в старика. Он стоял в головах кана и ударял палкой в пол, словно хотел, чтобы из‑под земли забила вода. В режущем глаза свете электрической лампочки его лицо казалось ещё более бледным, а облик Цзефана, который лежал пластом на кане и беспрестанно вопил, – ещё более свирепым.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: