– Цзиньлун где? – выдохнул обозлённый Хун Тайюэ.
Присутствующие переглянулись: видно было, что никто не знает. Наконец Мо Янь боязливо выдавил:
– В генераторной, наверное…
Тут все вспомнили, что снова появилось электричество впервые после того, как прекратилось прошлой зимой. Кто разберёт, что на уме у этого Цзиньлуна.
– А ну приведи мне его сюда!
Вёртко, как мышь, Мо Янь выскользнул на улицу.
В это время с главной деревенской улицы донёсся горестный женский плач, от которого сердце сжалось и, словно от недостатка кислорода, голова перестала работать. Но через мгновение волной нахлынули события прошлого. Пристроившись за высокой кучей корней и веток абрикосов, сваленных перед домиком свиноводов, я перебирал в голове туманное прошлое и наблюдал за путаницей настоящего. Перед домиком штабелями стояли корзины с костями передохших прошлой зимой имэншаньских. Белые, под светом луны они отливали зеленью, от них тянуло какой‑то дрянью. Вскоре показалась двигавшаяся приплясывающей походкой человеческая фигура. Она свернула на тропинку к свиноферме и подняла голову. Свет луны, уже походившей на шарик ртути, осветил лицо, желтоватое, как отслуживший много лет черпачок из тыквы‑горлянки, и рот, разверстый в плаче чёрной мышиной норкой. Руки, сложенные на груди, расслабленно повисли, ноги такие кривые, что собака проскользнёт, и выступают в стороны, как иероглиф «восемь».[182]Она так раскачивалась при ходьбе, что казалось, больше качается, чем идёт. Вот такими уродливыми движениями она и «мчалась» вперёд. И хотя это была абсолютно не та Инчунь, какой я помнил её с тех пор, как был волом, я с одного взгляда узнал её. Я напряжённо пытался вспомнить, сколько ей лет, но сознание свиньи окружало сознание человеческое со всех сторон, они смешивались воедино, порождая и волнение, и печаль.
|
– Сыночек мой, что с тобой… – Через дырки в окне было видно, как она с плачем бросилась к кану, толкнув вытянутыми руками Цзефана.
Со связанными руками ему было не пошевелиться, он лишь колотил ногами в стенную перегородку. Изначально непрочная, она ходила ходуном, серая краска отлетала кусками, похожими на блины из мешанки. Народ в комнате не знал, как быть, пока Хун Тайюэ не скомандовал:
– Верёвку, ноги ему свяжите!
Работник фермы Люй Плоская Плешь притащил пеньковую верёвку и неуклюже забрался на кан. Цзефан брыкался как бешеный жеребец, и старику Люю было не подступиться.
– Да вяжи же давай! – взревел Хун Тайюэ.
Люй навалился Цзефану на ноги, но в него с плачем вцепилась Инчунь:
– Отпусти моего сына…
– А ну быстро помогите ему! – крикнул Хун Тайюэ.
– Скоты! – ругался Цзефан. – Скоты этакие! Свиньи!
– Заводи конец, просовывай! – Вперёд метнулся третий из братьев Сунь. – Быстро на кан, помоги ему!
Нога Цзефану обмотали, но прихватили и руки Люя, которыми он крепко держал их.
– Ослабьте верёвку! – заорал тот, когда она затянулась. – Дайте руки вытащить!
Цзефан дрыгнул ногами, и верёвка заплясала в воздухе, как бешеная змеюка.
– Ай, мама дорогая… – Старый Люй откинулся назад, свалился с кана и по дороге врезался в Хун Тайюэ. Сунь Третий, молодой здоровяк, сумел‑таки взгромоздиться задом на живот Цзефана и, не обращая внимания на Инчунь, которая царапалась и проклинала всех и вся, накрепко затянул верёвку. Оказывать сопротивление ногами Цзефан уже не мог. На полу держался за нос старик Люй, меж пальцев у него капала чёрная кровь.
|
Я понимаю, не хочется признаваться в этом, дружище, но мне‑то уж поверь, всё, что я говорю, – чистая правда. В состоянии безумия человек проявляет сверхчеловеческую силу и способен на непостижимые поступки. На том абрикосе до сих пор сохранились наросты величиной с яйцо. Это ты тогда колотился о него головой как сумасшедший. Голова штука твёрдая, хотя в обычных обстоятельствах со стволом дерева ей, конечно, не сравниться. Но когда человек впадает в безумие, голова становится крепче – вот почему, по легенде, от удара Гун Гуна головой о гору Бучжоушань небесный столп разорвал вервия земли.[183]Дерево от твоего удара сильно закачалось, снегопадом лебединого пуха посыпались цветы. Ты отлетел назад и упал на спину, на лбу у тебя вскочила большая шишка, а с бедного дерева отвалился кусок коры и забелел оголённый ствол…
Связанный по рукам и ногам Цзефан продолжал извиваться, словно в теле у него бурлила рвущаяся наружу невероятная сила, как это описывается в романах уся.[184]Те, кто недооценивает воинские искусства, воспринять сверхмощную внутреннюю силу могут, но не в состоянии вместить её, и невероятно страдают от этого. И тогда раскрыть рот в печальном вопле становится единственным способом исторгнуть её. Кто‑то попытался залить ему в рот холодной воды, чтобы погасить пылающий у него в душе злой огонь, но он поперхнулся и зашёлся в страшном кашле. Изо рта и носа вылетели капельки крови.
|
– Сыночек мой… – заголосила Инчунь и потеряла сознание.
Женщины они такие: кто кровь пьёт и глазом не моргнёт, а кто при виде крови в обморок падает.
В это время влетела запыхавшаяся Баофэн с санитарной сумкой через плечо. Присущими хорошему медику качествами она обладала в полной мере и пришла в замешательство совсем не от вида валяющейся в обмороке у кана матери и кашляющего кровью младшего брата. Она «босоногий врач» с богатым опытом. Бледное лицо, печальный взгляд. Руки и зимой, и летом холодные как лёд. Я понимал, что внутри она тоже полна переживаний. Источником её страданий был тот самый «ревущий осёл» Чан Тяньхун – это уже исторический факт, своими глазами всё видел, это можно найти и в рассказах Мо Яня. Она открыла сумку, вынула плоскую металлическую коробочку, достала поблёскивающую серебряную иголку, наладила в точку «жэньчжун» под носом Инчунь и точно, без всякой жалости кольнула. Та застонала и открыла глаза. Баофэн сделала знак, чтобы увязанного, как дрова, Цзефана подтащили к краю кана. Пульс она не нащупывала, температуру и давление не измеряла, будто обо всём знала и оказывала помощь не Цзефану, а самой себе. Вынула из сумки пару ампул, зажала меж пальцев и отломила пинцетом кончики. Набрала лекарство в шприц, подняла к яркому свету лампочки, нажала, и из кончика иглы брызнули блестящие капельки. Картина благословенная, величественная, классическая, не раз виденная на всех этих агитплакатах, в кино и по телевизору. Людей этой профессии ещё называют ангелами в белом, их часто видишь в белых шапочках, белых халатах, с масками на лице; большие глаза, длинные ресницы. У нас в деревне ходить в белой шапочке, маске и в белом халате Баофэн не могла. На ней была синяя габардиновая кофта с большим отложным воротником, на который сверху накладывался воротник белой рубашки и голубой куртки. Такая уж тогда была мода. У молодых воротнички всегда высовывались в несколько слоёв, а если по бедности много одежды не купить, приобретали накладные воротнички по паре мао за штуку. Баофэн в тот вечер красовалась в настоящих воротничках, не накладных. Её бледное лицо и грустное выражение глаз как нельзя больше подходили изображаемому писателями правильному герою. Она смочила вату в спирте, протёрла мышцу на руке Цзефана, ввела шприц и примерно через минуту выдернула. Уколы она чаще делала в ягодицу, а сейчас уколола в руку, видимо, потому, что он был связан. Сам же Цзефан испытал такое сильное душевное потрясение и так переживал, что ему не то что укол сделай – всю руку оттяпай, и то не пикнет.
Тут я, конечно, в высшей степени преувеличиваю. Но в контексте того времени это никакие не громкие слова. Тогда все, в том числе и ты, Цзефан, разве не бросались на каждом шагу такими пафосными речениями, как «не сгибаться под ношей с гору Тайшань», «снесут голову – всё равно что ветром сдует шляпу», «разве не радость – погибнуть [за революцию]»?[185]А кто больше всех наловчился бахвалиться да громкие слова говорить, так это Мо Янь, паршивец этот. Впоследствии, став так называемым писателем, он своё отношение к подобного рода фигурам речи немного пересмотрел. «Язык крайних преувеличений является отражением крайнего лицемерия в обществе, – сказал он, – а язык насилия – предтеча насилия в обществе».
После укола болеутоляющего ты постепенно успокоился. Взгляд устремлён в пространство, но из груди вылетают хрипы. Напряжение в толпе ослабло, словно в промокшей коже на барабане или отпущенной струне. Невольно с облегчением вздохнул и я. Ведь ты, Цзефан, мне не сын, поэтому жив ты или мёртв, сумасшедший или дурак – какое мне дело? Тем не менее я облегчённо вздохнул. Ты всё же порождение чрева Инчунь, а её чрево когда‑то давно, когда я был Симэнь Нао, принадлежало мне. О ком на самом деле стоит переживать, так это о Цзиньлуне, ведь он мне родной. При этой мысли я под покровом голубоватого лунного света помчался к генераторной. Лепестки цветов абрикоса кружились, опадая, словно осколки лунных лучей. Весь сад сотрясался от бешеного рёва дизеля. Понемногу приходившие в себя имэншаньские кто бубнил во сне, кто тихонько говорил сам с собой. Чёрный Дяо Сяосань в накидке из голубовато‑прохладного лунного света сидел перед калиткой Любительницы Бабочек, первой красотки всего поголовья, и, держа передними ногами маленькое овальное зеркальце в красной пластиковой оправе, ловил им лунный свет и направлял в загон, наверняка на её накрашенные щёчки. Оскаленные длинные клыки, идиотская улыбочка, слюна, стекающая от сексуального возбуждения по нижней челюсти струйкой, похожей на выделение шелковичного червя. Во мне взыграла ревность, внутри всё воспылало, кровеносные сосуды в ушах запрыгали как бобы на горячей сковородке – так и хотелось броситься на этого гадёныша. Но в момент несдержанности в душе блеснул луч разума. Ну да, как заведено у животных, за право случки бьёшься не на жизнь, а на смерть. Победитель овладевает самкой, а побеждённый отступает. Но ведь я же, в конце концов, не обычная свинья, да и Дяо Сяосань не такой тупой. Схватиться нам так и так придётся, но время ещё не пришло. От самочек в абрикосовом саду запах течки уже слышен, но не такой сильный. Сезон любви ещё не наступил, поэтому пусть этот грязнуля Дяо Сяосань сначала пофлиртует.
Генераторную заливал свет от двухсотваттной лампы, такой резкий, что глаз не открыть. Этот сопляк Цзиньлун сидел на выложенном красным кирпичом полу, опершись спиной о стену, вытянув длинные ноги и задрав большие босые ступни. С бешено подпрыгивающего дизеля разлетались капли масла. Похожие на капли густой собачьей крови, они попадали ему на ногти пальцев и на подошвы. Он сидел с грудью нараспашку, виднелась алая майка. Волосы взлохмачены, глаза красные, будто он не в своём уме, ужас. Рядом валяется зеленоватая бутылка из‑под водки. По этикетке ясно, что это самый крепкий напиток, какой можно было добыть тогда в Гаоми, – байгар[186]марки «инчжи». Гонят его из гаоляна, это один из «ароматов соевого соуса»,[187]крепость шестьдесят два градуса, ядрёная, как горячий скакун с рыжей гривой, – обычному человеку полцзиня хватит, чтобы с катушек долой. Но обычный человек его по своей воле пить не станет, да и не по карману такое качество. Раз Цзиньлун такую крепкую водку глушит, значит, душевные терзания совсем одолели, видать, надраться бы до чёртиков, и ладно. Ведь кроме пустой бутылки у этого сыночка моего в руке ещё одна, в которой тоже уже меньше половины. Столько этой зажигательной смеси выпить – если концы не отдашь, так полудурком станешь.
Рядом с ним стоял навытяжку паршивец Мо Янь со своими прищуренными глазками.
– Брат Симэнь, не пей больше, секретарь Хун зовёт, указания дать хочет!
– Секретарь Хун? – покосился на него Цзиньлун. – Кто такой, мать его, секретарь Хун?! Указания дать хочет… Это я его позову и дам указания!
– Брат Цзиньлун, – гадливо продолжал Мо Янь, – вы с Хучжу на дереве развлекались, а брат Цзефан увидел. Так взбесился, что дюжине здоровенных парней было не утихомирить. Стальной прут с палец толщиной перекусил. Сходить бы тебе к нему, как‑никак брат родной.
– Брат родной? Кто это ему брат родной? Если только ты, паршивец!
– Брат Цзиньлун, – не смутился Мо Янь, – пойдёшь не пойдёшь – дело твоё, во всяком случае, я тебе передал.
Мо Янь умолк, но уходить, похоже, не собирался. Ногой подкатил к себе валявшуюся бутылку, потом быстрым движением нагнулся и поднял. Прищурившись, глянул вовнутрь – что там смотреть: зелень одна, – опрокинул остатки в рот, причмокивая и прищёлкивая языком, и ну изливать свои восторги:
– Славная вещь байгар «инчжи», не зря так назвали![188]
Цзиньлун поднял зажатую в руке бутылку, запрокинул голову, с бульканьем вылил в горло всё содержимое – по помещению разлился густой аромат, – потом швырнул в сторону Мо Яня. Тот поднял навстречу свою. Бутылки ударились одна о другую, и осколки со звоном посыпались на землю.
– Катись отсюда! – взревел Цзиньлун. – Убирайся, мать твою! – Мо Янь понемногу пятился, а Цзиньлун стал подбирать всё, что было под рукой, – тапки, отвёртку, гаечный ключ, – и швырять в него. – Шпион проклятый, паршивец! – ругался он. – Убирайся, чтоб глаза мои не видели!
Мо Янь отступал всё дальше, успевая уворачиваться и бормотать при этом:
– Вот психи‑то, один ещё не оклемался, так этот спятил!
Покачиваясь, Цзиньлун встал. Держался он нетвёрдо, как игрушка‑неваляшка, по которой шлёпнули ладонью. Под светом луны бритая наголо голова вышедшего за дверь Мо Яня походила на изумрудно‑зелёный арбуз. Спрятавшись за деревом, я наблюдал за этими двумя чудаками, опасаясь, что Цзиньлун может упасть на стремительно крутящийся приводной ремень генератора и его изрубит на куски. Но этого не произошло. Он лишь перешагнул через ремень, потом перешагнул обратно, выкрикивая:
– Спятили!.. Спятили!.. Все, мать его, спятили!..
Взял стоявшую в углу метлу и вышвырнул на улицу. За ней полетело жестяное ведро с дизельным топливом, и под светом луны его запах смешался с ароматом цветущих абрикосов. Пошатываясь, Цзиньлун подошёл к генератору и склонил к нему голову, будто собрался завести разговор с бешено крутящимся маховиком. «Осторожно, сынок!» – рвался из меня крик, и я напрягся всем телом, чтобы, если потребуется, рвануться к нему на помощь. Он наклонился так низко, что почти касался кончиком носа стремительно вращавшегося ремня. Да осторожнее же, сынок, ещё чуть‑чуть, и без носа останешься. Но этой трагедии тоже не дано было случиться. Он протянул руку к дроссельной заслонке и утопил её. Дизель дико взвыл, будто ему мошонку придавили, яростно задрожал и брызнул во все стороны мазутом. Из выхлопной трубы повалил чёрный дым, затряслись и болты, крепящие двигатель к деревянной основе, и казалось, он в любой момент может сорваться. Стрелка мощности стремительно пошла вверх и быстро преодолела предельный показатель. Висевшая в генераторной мощная лампа ярко вспыхнула и взорвалась. Горячие осколки разлетелись во все стороны, ударяясь в стены и балки. Чуть позже я узнал, что в это же время взорвались все лампочки на свиноферме и все помещения так же, как и генераторная, погрузились в темноту. Узнал я впоследствии и то, что перепуганный взрывом Дяо Сяосань, который заигрывал с Любительницей Бабочек перед её калиткой, сунул зеркальце в зубы и вёрткой тенью помчался к себе в загон. Дизель взревел пару раз ещё яростнее и испустил дух. Послышались сильный удар о стену лопнувшего приводного ремня и горестный вопль Цзиньлуна. Сердце ухнуло вниз. «Всё! – мелькнула мысль. – Сыну моему Цзиньлуну, как пить дать, конец пришёл!»
Мрак постепенно рассеялся, в помещение проник лунный свет. Стало видно поднимающегося с земли Мо Яня. Перепуганный взрывом, он приник к земле, высоко выставив зад, – ну ни дать ни взять страус, который при опасности прячет голову, не заботясь о гузке. Любопытному, но робкому, бездарному, но упрямому, тупому и хитрому одновременно, этому паршивцу не по плечу были и добрые дела, которые принесли бы добрую славу, и скандально громкие худые. Этакий персонаж, который всегда доставляет хлопоты и оказывается виноватым. Я знал про его делишки, насквозь видел, что у него за душой. Встав на ноги, этот паршивец, как пугливый зверь, проник в залитую лунным светом генераторную. Видно было распростёртого на полу Цзиньлуна: в свете, проникавшем через оконный переплёт, он лежал как разорванный взрывом снаряда труп. Полоска света освещала его лицо, спутанные волосы, откуда сороконожкой сбегали отливающие синевой полоски крови. Паршивец Мо Янь наклонился с разинутым ртом, чёрными, как поросячий хвост, пальцами потрогал кровь. Сначала поднёс к глазам, потом понюхал, а потом ещё и лизнул. Что вообще на уме у этого негодяя? Ведёт себя так странно, так непостижимо, что теряется даже такая феноменально одарённая свинья, как я. Неужели он может по виду крови Цзиньлуна, по её запаху или вкусу определить, жив тот или мёртв? Или решить этим замысловатым способом, настоящая кровь у него на пальцах или красная краска? Пока я терялся в догадках, вызванных его странным поведением, этот паршивец вдруг вскрикнул, словно проснувшись от кошмарного сна, высоко подскочил и с пронзительным воплем выбежал из генераторной.
– Сюда, скорее сюда! – чуть ли не ликующе орал он. – Смотрите, Цзиньлун умер…
Может, он заметил меня за деревом – всё равно полностью не спрятаться, – а может, и нет. В свете луны пёстрые цветы абрикосовых деревьев так сверкали, что в глазах всё мешалось. Внезапная смерть Цзиньлуна, возможно, была первой в его жизни вестью, стоящей того, чтобы донести её людям. Рассказывать что‑то деревьям он не считал нужным, а только бежал и вопил. По дороге споткнулся о кучку свиного дерьма и грохнулся носом. Я хвостиком следовал за ним. По сравнению с его неуклюжей поступью я двигался легко и быстро, как мастер боевых искусств из романов уся.
Заслышав эту весть, все стали выскакивать из помещения, лица в лунном свете казались зеленовато‑жёлтыми. Цзефан уже не кричит – значит, свалился под воздействием лекарства. Баофэн прижимает к щеке смоченную в спирте ватку: её порезало осколком взорвавшейся лампочки. Ранка зажила, но еле заметный шрамик остался, как напоминание о невозможной сумятице того вечера.
Народ в смятении устремился к генераторной: кто спотыкался, кто пошатывался, кто нёсся сломя голову. Мо Янь бежал впереди всех, по дороге то и дело оборачивался и в красках расписывал увиденное. Я испытывал к этому болтуну непреодолимое отвращение, не важно, родственник он Цзиньлуну или нет. Закрыл бы он свой поганый рот! Пробежав несколько шагов, я спрятался за дерево, вырыл из земли кусок черепицы, перекусил пополам – слишком большая – зажал копытом правой передней ноги и, встав на задние ноги на высоту человеческого роста, тщательно прицелился в его сверкающее, будто покрытое тунговым маслом лицо. Потом бросил тело вперёд для инерции и метнул черепицу. Но не рассчитал и попал в лоб Инчунь.
Ну просто как в пословицах – «коль крыша в доме протекает, тут же дожди зарядят» и «больную утку хорёк и сцапает». При звуке удара я задрожал от страха, вмиг ожили воспоминания далёкого прошлого. О Инчунь, досточтимая жена моя! В тот вечер ты стала самой несчастной из людей. Один из сыновей сошёл с ума, другой умер, у дочери рана на лице, а сама ты получила от меня удар, от какого и помереть недолго!
И меня вырвался мучительный протяжный вопль. От стыда и угрызений совести я уткнулся рылом в землю, потом набросился на оставшуюся половину черепицы и разгрыз в порошок. Как в кадре из высокоскоростной съёмки в кино, изо рта Инчунь серебряной змейкой, пританцовывающей в лунном свете, вырвался печальный крик, а сама она упала на спину, словно фигурка из ваты. Не надо считать меня свиньёй, которая не разбирается в том, что такое высокоскоростная съёмка. Да в те годы режиссёром мог стать любой! Всего‑то нужно – светофильтр, давай, камера наезжает, отъезжает, общий план, крупный план, смена положения, момент, когда, ударившись о лоб Инчунь, плитка крошится на осколки, они летят в разные стороны, а потом разлетаются и капельки крови. P‑раз, перспектива людей с разинутыми ртами и испуганными взглядами… Инчунь лежит на земле.
– Мама! – раздался крик Баофэн. Позабыв про свою рану и скинув ватку на землю, она отбрасывает сумку, опускается на колени рядом с Инчунь и, обняв правой рукой за шею, осматривает рану на лбу. – Мама, что с тобой…
– Чьих это рук дело?! – бешено рычит Хун Тайюэ, подбежав к тому месту, откуда прилетела черепица.
Я не стал прятаться, хотя мог скрыться в любой момент. Наломал дров, хоть и с хорошими намерениями, и готов понести наказание. Хун Тайюэ бросил клич разыскать и изловить бросившего черепицу негодяя. Но он уже постарел, суставы не гнутся, нет былой ловкости. Поэтому первым, кто подсуетился и нашёл меня, был всё тот же противный Мо Янь. Проворные, как у дикого кота, движения как нельзя лучше подходили его чуть ли не болезненному любопытству.
– Вот кто это сделал! – восторженно сообщил он столпившимся за его спиной. Я не двигался и негромким горловым похрюкиванием показывал, что меня мучает совесть и я готов понести наказание. В свете луны на лицах отразилось недоумение. – Точно говорю, он! – обернулся ко всем Мо Янь. – Ещё он может ветку держать и иероглифы на земле писать, своими глазами видел!
– Дружок, – ехидно похлопал его по плечу Хун Тайюэ, – может, ты ещё видел, как он твоему отцу ножичком печатку вырезал, да ещё иероглифами в стиле чжуань?[189]
Мо Янь, он не разбирается, что хорошо, что плохо, и хотел было и дальше чесать языком в своё оправдание, но к нему подскочил третий из братьев Сунь, этот пёс, что горазд нападать из‑за спины сильного, схватил его за ухо и, поддавая под зад коленом, оттащил в сторону.
– Захлопнул бы ты клюв, приятель, каркаешь здесь только! – вполголоса прошипел он.
– Как этот хряк сумел убежать? – недовольно осведомился Хун Тайюэ. – Кто за него отвечает? Куда годится такая работа, трудодни буду снимать!
Со стороны залитой лунным светом дорожки, переваливаясь на маленьких бинтованных ножках, как исполнительница танца янгэ,[190]и загребая лепестки цветов, которые усыпали всё вокруг словно тонким слоем снега, спешила Симэнь Бай. Из глубин сознания, словно мутный ил с потревоженного дна реки, поднимались воспоминания, и я чувствовал, как они раз за разом сжимают мне сердце.
– Свинью в загон! Это надо, а? Ни в какие ворота не лезет! – бушевал Хун Тайюэ и, закашлявшись, направился к генераторной.
Должно быть, беспокойство о сыне позволило упавшей без сознания Инчунь быстро прийти в себя. Она попыталась встать.
– Мамочка… – воскликнула Баофэн, одной рукой обнимая Инчунь за шею, а другой открывая сумку с лекарствами.
Хучжу без слов поняла, что нужно делать: с равнодушным выражением на лице она взяла пинцетом смоченную в спирте ватку и передала ей.
– Мой Цзиньлун… – Инчунь оттолкнула руку Баофэн и, опершись на землю, выпрямилась.
Двигалась она резко, пошатываясь, было видно, что у неё кружится голова. Но она встала и, с плачем призывая Цзиньлуна, нетвёрдой походкой побрела к генераторной.
Первой туда вошёл не Хун Тайюэ и не Инчунь, первой влетела Хучжу. Вторым был тоже не Хун Тайюэ и не Инчунь, а всё тот же Мо Янь. Хоть его и оттащил в сторону и надавал тумаков третий Сунь, подверг издевательским насмешкам Хун Тайюэ, он вырвался из железной хватки Суня и струйкой дыма припустил к генераторной. Не успела Хучжу войти, а он уже одной ногой на пороге. Я понимал, что в тот вечер самой обиженной вообще‑то стала Хэцзо, а в самом затруднительном положении оказалась Хучжу. Ведь это её с Цзиньлуном утехи на кривом абрикосе привели к безумию Цзефана. Заниматься любовью в усыпанной цветами кроне дерева – дело замечательное, какая богатая должна быть сила воображения, но всё испортил этот занудный чертёнок Мо Янь. На весь Гаоми прославился своими проделками, всем надоел. А сам считал себя паинькой и полагал, что все души в нём не чают! Народ втискивался в освещённую луной генераторную, и как в тихом пруду расходятся похожие на осколки нефрита круги от прыгнувших лягушек, раздавался гул голосов. Стоило Хучжу увидеть лежащего в лунном свете Цзиньлуна и кровь у него на лбу, она дала волю чувствам и, охваченная горем, отбросила стыдливость и сдержанность – кинулась на его тело, как защищающая потомство пантера…
– Целых две бутылки байгара «инчжи» уговорил, – комментировал Мо Янь, указывая на осколки бутылок. – Потом выжал дроссельную заслонку дизеля до полной, ба‑бах, лампочка и взорвалась. – В помещении висел тяжёлый дух вина и мазута, а он размахивал руками так комично, что походил на клоуна.
– Уберите его! – заорал Хун Тайюэ надтреснутым, как сломанный гонг, голосом.
Сунь Бао схватил Мо Яня за шиворот, подняв так, что тот даже не касался носками земли, и вытащил на улицу. А тот знай рассказывает, будто его жизнь зависит от того, выскажет он, как всё видел, или нет. Ну скажите, как в славящемся своими героями Гаоми мог народиться такой скверный ребёнок?
– Потом «ба‑бах» – и приводной ремень лопнул, – продолжал Мо Янь, болтаясь в руке Сунь Бао. – Полагаю, лопнул он на стыке, этими железяками он, видать, по голове‑то и получил. Дизель завертелся как бешеный, восемь тысяч оборотов в секунду, производственная мощность зашкалила, ещё повезло, что все мозги не вышибло, как говорится, «посреди беды не без счастливой звезды»! – Ну только послушайте, как излагает, половина на классическом языке, половина на просторечье, этакий начитанный деревенский интеллигент.
– Шёл бы ты со своим «не без счастливой звезды»! – И Сунь Бао зашвырнул его могучей ручищей прочь.
А тот продолжал говорить без остановки даже во время непродолжительного полёта.
Плюхнулся он прямо передо мной. Я‑то думал, этот паршивец грохнется так, что костей не соберёт, а он лишь перекувырнулся, сел и, к моей великой досаде, пустил мне прямо в нос долгого шептуна. А потом закричал в спину Сунь Бао:
– Ты, Сунь Третий, не думай, что я чепуху несу! Говорю то, что своими глазами видел, если и преувеличиваю, то, считай, слегка, а так – чистая правда. – Сунь Третий никак не отреагировал, так он тут же повернулся ко мне: – Вот ты, Шестнадцатый, скажи, верно я говорю или нет? Только не надо со мной дурачком прикидываться, я ведь знаю: ты – свинья незаурядная, не только говоришь по‑человечески, много чего умеешь. Секретарь Хун говорит, что даже умеешь иероглифы в стиле чжуань на печатках вырезать – это он надо мной так издевается, понятно. На самом деле, думаю, такие печатки вырезать тебе, вообще‑то, раз плюнуть. Дай тебе инструмент подходящий, так ты и часы починишь. Я на тебя давно глаз положил и твои способности на дежурстве в правлении обнаружил. Читаю по вечерам «Цанькао сяоси» – так ведь, по сути, для тебя. Мы с тобой закадычные друзья, с полуслова друг друга понимаем. Ещё я знаю, что ты в прошлой жизни был человеком, что тебя с симэньтуньскими тысячи незримых нитей связывают. Верно говорю, нет? Если верно, ты кивни.
Глядя на плутоватое выражение на чумазом личике этого чуть ли не во всём разбирающегося человека, я размышлял про себя: никак нельзя позволять паршивцу болтать всё, что в голову взбредёт. Даже если в нужнике говоришь, за стенкой могут услышать. Если в деревне узнают о моей прошлой жизни и моих тайнах, смешного будет мало. Воспользовавшись тем, что он отвлёкся, я хрюкнул и вцепился ему в живот.
Лишать его жизни я отнюдь не собирался, предчувствуя, что этот паршивец ещё будет важен для Гаоми. Загрызёшь, так от старины Яньло пощады не жди.
Если кусать со всей силы, можно и все кишки перекусить. И я куснул через вонючую от пота рубаху этак на треть, оставив у него на животе четыре кровавых следа. Этот паршивец истошно завопил, в панике царапнул меня ногтями по глазам, вырвался и отбежал. На самом деле, я нарочно ослабил хватку. Не сделай я этого, разве он бы вырвался? Ткнул в глаз когтищами так, что аж слёзы потекли. Сквозь них было видно, что он с перепугу отскочил метров на десять с лишним, задрал рубаху и стал разглядывать раны. Донеслись гундосые ругательства:
– Какая же ты коварная и жестокая тварь, Шестнадцатый, посмел укусить хозяина! Ну погоди, настанет день, я тебе покажу, на что способен.
Я про себя лишь посмеивался. А он набрал лепестков, смешал с землёй и наложил на раны, приговаривая:
– Земля – это террамицин, цветы – цветочная почка, противовоспалительное, дезинфекционное, р‑раз, и хорошо! – Потом опустил рубашку и как ни в чём не бывало припустил в сторону генераторной.
В это время до меня чуть ли не ползком добралась урождённая Бай. Её лицо заливал пот, она задыхалась:
– Шестнадцатый, как тебе удалось убежать, а, Шестнадцатый? – Она потрепала меня по голове. – Будь умницей, возвращайся в загон. Убежал вот, а секретарь Хун меня винит. Ты же знаешь, я – помещичья жена, а это дело нехорошее. Секретарь Хун только из заботы определил тебя откармливать, ты уж мне неприятностей не доставляй…
В душе всё смешалось, на землю закапали слёзы.
– Ты плачешь, Шестнадцатый? – Она ничуть не удивилась, только больше опечалилась. Потрепала меня за ухо и подняла голову, словно обращаясь к луне. – Вот умрёт Цзиньлун, хозяин, никого из семьи Симэнь и не останется…
Но Цзиньлун, конечно, не умер. Иначе всему этому представлению пришёл бы конец. Баофэн оказала ему помощь, и теперь он разошёлся, заливаясь пьяными слезами. Глаза кровью налились, знать никого не желает.
– Жить не хочется, не могу больше… – стонал он, ухватившись за грудь. – Тяжело‑то как, хоть помирай, мама дорогая…
Подступивший Хун Тайюэ схватил его за плечи и стал трясти.
– Цзиньлун! – ревел он. – Это куда годится?! Какой ты коммунист?! Какой секретарь комсомольской ячейки?! Просто руки опускаются! Краснеть за тебя приходится!