– Ад и вечные муки, ад и вечные муки!
Эркки выскочил в коридор и бросился бежать. Двери в коридоре открывались, и люди, высунувшись из них, смотрели ему вслед.
В марте отец прислал письмо, в котором писал, что у матери обнаружили опухоль в желудке. На пасхальные каникулы Эркки поехал домой. Мать стала совсем маленькой, точно усохла. В середине мая отец позвонил, что она скончалась. Эркки сдал комнату и отправился домой.
Похороны были назначены на ту же неделю. Из‑за теплой погоды тело умершей перенесли в церковный морг, и гроб забили. Желавшие проститься с покойной заблаговременно начали собираться перед церковью; человек от похоронной конторы принес венки и цветы, ими украсили часовню для отпевания покойников и стали ждать гроб. Священник прибыл на черном «рекорде» и, поставив его у церкви, подошел к отцу и прошептал ему, чтобы выносили гроб. Отец собрал людей, и шестеро мужчин спустились в подвал. Человек от похоронной конторы отправился вместе с ними и показал, как лучше просунуть лямки под гроб, как лучше взять их на плечи и держать.
– Что, если мы с Эркки пойдем впереди, Матти и Вяйно посередине, а Эйно и Кари позади? – предложил отец.
– Пойдем так, чтобы старые люди не оказались все на одной стороне, – ответил Матти.
– Я спрашивал, нельзя ли открыть гроб, но пастор считает, что этого не следует делать, погода такая теплая, что тело уже почернело. Я то думал только о том, что Эркки не видел ее с пасхи, – заметил отец.
– Лучше не открывать, – сказал человек от похоронной конторы.
– Тогда и в памяти сыновей она останется такой, какая была при жизни, – согласился кто‑то.
Священник вошел в помещение, где стоял гроб, и начал поторапливать присутствующих. Лямки подняли на плечи и гроб понесли. Он был обтянут белой тканью, с бахромой по краям и кисточками по углам. Нести гроб было легко, священник спокойно шагал впереди, прижав к груди Библию. Гроб покачивался в такт шагам мужчин, несших его. Провожавшие покойную в последний путь поднялись на ноги, когда гроб поставили в среднем проходе часовни; заиграл орган, священник стоял впереди на возвышении. Гроб тщательно обвязали лямками. Потом, когда люди, несшие гроб, заняли свои места, священник пропел псалом и начал проповедь.
|
– Во имя отца, сына и святого духа, – сказал он. – Смерть – это плата за грехи, – сказал он.
Священник говорил, и женщины, пришедшие проститься с покойной, давясь слезами, время от времени всхлипывали. Наконец псалом допели до конца и принесли венки.
Немного погодя человек от похоронной конторы собрал венки.
Двое мужчин, толкая четырехколесную тележку с гробом, повезли его по проходу часовни на кладбище по другую сторону церкви. Человек от похоронной конторы вез следом венки на другой тележке, священник шел впереди, а провожающие сзади. Церковные колокола гремели на колокольне, у могилы гроб сняли с тележки, опустили его на дно ямы и вытащили лямки с одной стороны. Солнце пекло, на краях могилы песок высох и стал похож на белый пепел, но на дне он был сырой и желтый. Человек от похоронной конторы, у которого был наготове продолговатый фанерный щит, закрыл им могилу и возложил на него венки с цветами и лепты с надписями. В головах могилы насыпали холмик, и священник пропел псалом. Затем он произнес речь, и все отправились домой.
|
– Меня покоробило, когда он стал беспрестанно долбить, что смерть – это плата за грехи, – говорил Эркки вечером, после того как все посторонние, желавшие проводить покойную в последний путь, ушли.
– Ну и пусть себе долбит, – сказал отец.
– Едва ли сам‑то он безгрешнее.
– Я не придаю значения словам попов.
– Что‑нибудь говорила мать перед смертью?
– Я пришел к ней накануне вечером, она была в полном сознании. Оно жаловалась на боли – как будто все шипы на свете вонзились в ее тело, – и так до последнего часа не теряла надежды, хотя и слепой мог видеть, что ей уже ничто не поможет, раз она потеряла в весе тридцать пять килограммов от первоначальных шестидесяти и у нее из желудка ежедневно откачивали четыре литра жидкости. На ней уже нигде не осталось мяса, руки стали сплошь кости да жилы. У нее не было ни одного местечка, куда можно было бы сделать укол, иглу вводили между костью руки и кожей. Одна рука стала совсем черная. Сам‑то я тогда думал, раз смерть неизбежна, пусть бы дали ей умереть спокойно.
– Будет на лесопилке для меня работа на лето?
– Конечно, они возьмут тебя штабельщиком, если я попрошу.
– Попроси.
– Ладно, попрошу.
Эркки вышел посидеть на крыльце. Весна уже наступила, вечер был без сумерек. Хотя сегодня похоронили мать, на душе у Эркки было хорошо и спокойно. На общинной земле за яблонями, за живой изгородью из боярышника разбили большую палатку. Оттуда доносилось громкое чтение проповеди и пение духовных песен. Отец тоже вышел на крыльцо послушать.
– Этот твой отряд пятой колонны, – усмехнулся отец.
|
– Они надеются набрать к рождеству десять тысяч праведников, а то всех нас черти унесут, – ответил Эркки.
– Я верю только в коммунизм в международных масштабах и солидарность трудящихся, – сказал отец.
Эркки засмеялся, отец посмотрел на него и тоже улыбнулся, но улыбка Эркки исчезла, когда он вспомнил, что сегодня похоронили мать. Отец поднялся и ушел в дом, громкое пение псалмов стало каким‑то механическим, оно заполняло все, эхо металось между стенами дома и сарая, доносилось откуда‑то из‑за взгорка. Казалось, оно звучало со всех сторон. Но Эркки думал о своем – о пережитом и о том, что еще предстояло. Он уже знал, что будет еще много всякого и надо искать свои пути.
65° северной широты
Перевод с финского И. Бирюковой
Я приехал в этот город почти три года назад, в марте, но сейчас осень, море еще не замерзло, воздух свеж, и пока я иду на работу через старый город – по широкой площади, мимо школы, мимо огромных магазинов, рекламы которых висят на щитах по всему городу и печатаются во всех газетах – ветер все время дует в лицо.
Этой осенью морозы наступили так внезапно, что с деревьев еще не успели облететь листья, они так и остались висеть, замерзшие, заиндевевшие, а когда снова потеплело, листья отогрелись, и березы в парке около школы пахли, как прошлогодние веники в бане.
Первый же ветреный день стряхнул всю листву с деревьев, и запах в городе изменился: вместе с западным ветром появился аромат целлюлозного комбината, напоминавший о весне в родной деревне, когда уже давно потеплело, а выгребная яма еще не вычищена; это был терпкий деревенский дух. А вот северный ветер приносил в город запах сульфитной фабрики, сладкий, как аромат свежепрожаренных кофейных зерен. И только южный ветер не имел никакого запаха, но южный ветер дул в городе редко.
Я добрался до своей работы, мимо стоявших во дворе машин прошел к двери, через которую входили редакционные служащие, а работники типографии поднимались мимо аппарата, отмечавшего время прихода, на второй этаж.
В гардеробе я снял пальто, вынул из портфеля туфли и переобулся, причесался и направился в свой кабинет, здороваясь в коридоре со знакомыми.
В кабинете я сел за стол и стал смотреть в окно на город, видневшийся за широким двором и торговым центром. Я был не совсем здоров и дорога в несколько километров утомила меня. Центр города, отделенный железнодорожными путями, застроен приземистыми и однообразными зданиями, лишь некоторые поднимались выше других, например церковь с башней и куполом.
Я посмотрел почту и прочел письма. Потом разложил их по своим местам: одни сунул в папки, другие – в мусорную корзину. Перелистал газеты, свою и остальные, пробежал глазами оглавления в журналах. В нашей газете прочел свою собственную статью и отметил типографские ошибки. Журналы я свернул трубочкой и спрятал в глубину книжной полки. От издателей пришли пакеты с книгами, я вскрыл их, просмотрел книги и сложил стопкой на столе второго редактора. Пусть рассылает критикам.
В кабинет вошел второй редактор, а я отправился в кафе, выстоял очередь и с чашкой кофе в руках стал искать свободное место. Сел и начал смотреть в окно на низкие фабричные строения, на железнодорожные рельсы вдали, на трубы маневровых тепловозов. Мне захотелось, чтобы ветер уже принес с собой снег. Я выпил кофе, но снега так и не было. Наконец я поднялся и вернулся в кабинет.
Второй редактор разговаривал по телефону и я за это время набросал две заметки, перечел их и подписал в набор.
В кабинет зашел сотрудник, второй редактор положил телефонную трубку и завел с ним беседу. Я собрал свои бумаги, заметки передал второму редактору, поскольку была его очередь макетировать газету.
– Что, на сегодня с работой покончено? – спросил он.
– Если кто спросит, я в окружном архиве, – сказал я.
– Серьезно? – усмехнулся он.
Сотрудник спросил меня о статье, которую я обещал написать по просьбе главного редактора. Статья была еще не готова. Я сказал, что выбросил ее в корзину.
– Почему? – спросил сотрудник.
– Потому что она получилась очень скучной, – ответил я.
Он молча глядел на меня. Второй редактор напомнил, что вечером я должен быть на одной встрече. Я вышел.
Дома я снял в прихожей пальто, из стоявшего тут же маленького книжного шкафа взял книгу и отнес на стол в комнату. Утром я поленился застелить постель и теперь уселся на нее. Сквозь неплотно задернутые шторы я видел в окно кусочек неба, серого и тоскливого. Я направил абажур маленькой лампы на стол и включил свет. Я наглухо задернул оконные шторы и теперь в них не было ни единой щелки, сел и стал читать. В книге рассказывалось о путешествиях финских исследователей прошлого века в Азию. Ученые часто испытывали трудности из‑за незнания языков, загадочного характера местных племен и их странных обычаев. Я сидел и читал до тех пор, пока не кончил книгу, потом я положил ее в стопку прочитанных на пол возле стола.
Я оделся и отправился в бар. В это время, ближе к вечеру, в баре было пусто. Блюдо, которое я заказал, девушка разогрела в микроволновой печке, и еда была настолько горячей, что обжигала рот. В бар вошли парни из профессионального училища, они включили музыкальный автомат, слушали пластинки и все вместе играли в карты. Потом они заспорили, кто сколько выиграл и кому сколько причитается.
Я вышел. Было уже совсем темно и в свете уличных фонарей мелькал редкий снежок. Подойдя к своему дому, я обогнул его так, чтобы меня не было видно из окон.
Я поднялся на крыльцо, стал искать ключ и тут заметил возле двери мальчишку‑рассыльного из редакции. Он протянул мне конверт. Я вскрыл его, оборвав край, а заодно и часть письма. Второй редактор напоминал о вечерней встрече, где мне необходимо было быть, чтобы дать материал в газету. Огрызком карандаша я написал на оборотной стороне листа «Не пойду, это не важно», сунул письмо в конверт и велел мальчишке отнести его в редакцию.
В комнате я раздвинул шторы и долго сидел возле окна, глядя на белые хлопья. Когда снег перестал идти, я снова задернул шторы и лег на кровать. Так в одежде я и заснул, посреди ночи открыл глаза и больше спать не мог. Из стопки книг я взял одну и читал до утра.
Прошло три месяца. В феврале стояли холодные и прозрачные дни. На обочинах высокими сугробами лежал снег, улицы песком не посыпали, и в центре города мне случалось видеть закутанных в платки старушек, которые, толкая перед собой высокие санки, направлялись за покупками, и детей, бегающих на лыжах прямо по дороге. Хотя мороз часто доходил до тридцати градусов, холод не чувствовался, потому что море замерзло и ветра не было.
Каждый день я ходил в редакцию, но долго там не задерживался. Я писал положенное мне количество материалов, в очередь со вторым редактором макетировал газету, но по старым образцам, и хотя я всегда говорил, что макет портят объявления, которые постоянно вставлял секретарь редакции, в глубине души я знал, что я просто не умею красиво разметить полосу. Часто я замечал, что газетные страницы получаются бестолковыми, потому что материалы расположены бессистемно и даже самые короткие статьи переносятся со страницы на страницу. В таких случаях я спешил уйти из наборного цеха и отсиживался в кабинете, если там никого не было, или же уходил в город.
Когда я приехал сюда, стояла зима, и я иногда вспоминал ее. Снег падал крупными хлопьями, и на вокзале было много военных, ходили патрули, ездили «джипы». Я выстоял очередь на такси и поехал по адресу, указанному в газетном объявлении, внес в комнату свои нехитрые пожитки, одежду и книги. Потом я вышел на улицу и вдоль длинного ряда деревянных низких домов направился к центру города. Уже тогда я видел, как ломали эти домики, чтобы освободить место для многоэтажных зданий. На каменных фундаментах еще стояли стены и высокие круглые печи, а рядом с развалинами были сложены распиленные циркулярной пилой бревна. По фундаментам, обломкам кухонных плит и кафельным печам я пытался представить себе жизнь, которая десятилетиями текла тут, в этих домах.
Я вошел в первый попавшийся пивной бар, где было полно народу. Меня провели к столику, за которым уже сидели мужчина и женщина. Они не сказали мне ни слова. Официант принес заказанное пиво. Посреди бара, развлекая публику, стоял старик с гармонью. Каждый раз перед тем, как запеть, он спрашивал, какую песню желает публика, и каждый раз из‑за отдельного заднего столика справа поднимался и подходил к музыканту сутулый мужчина. Он протягивал пятерку и просил спеть «Зов равнины». Гармонист, отбивая такт ногой, подбирал аккорды и хрипло заводил: «Прошло мое детство на севере, и помню его я всегда…»; вскоре к нему присоединялись пьяные голоса со всех столиков.
Других песен в тот вечер не пели. Я не знал слов, но мой сосед по столику пододвинул ко мне отпечатанный на ротапринте лист, пальцем указал нужное место и я запел вместе со всеми: «И вновь я вижу луга, любимая снова со мной…»
Ночью я шел домой, насвистывая эту мелодию. Снегопад кончился, мороз окреп. Все звезды казались твердыми и яркими.
В ту первую зиму я много ходил пешком, хорошо изучил городские улицы и парки в центре и заречную часть, где возле мостов теснились уродливые многоэтажные дома, а повыше стояли старые деревянные домики, которые распространяли вокруг приятный запах горевших в печи дров.
Той зимой потеплело в апреле и все сразу перепуталось: ночью морозило, днем пригревало солнце, все таяло, на дорогах стояла слякоть, к вечеру холодало, а ночной мороз покрывал дневные лужи тонким ледком.
На реке тронулся лед, я бродил по прибрежным улицам, переходил по нижнему мосту на другую сторону, мимо электростанции шел вверх по течению, по плотине возвращался обратно, и однообразный ритм шагов усыплял ненужные мысли, как делает это вино, но только медленнее.
На ходу я внимательно разглядывал то, что обнажал таявший снег: коричневую прошлогоднюю траву, голые ветки, мусор, по которому сейчас можно было прочесть историю прошедшей зимы. В верховьях реки таяли лесные и болотные снега, воды настолько прибавилось, что пришлось открыть все шлюзы и направить течение в прежнее русло, и река свободно текла мимо турбин целую неделю. Я смотрел, как тяжелый черный поток вырывается из шлюзов и разбивается внизу на пенистые брызги, взлетавшие высоко вверх, словно белый дым.
Я думал, что наступила весна, но снова выпал снег, продержавшийся неделю.
В конце мая еще шел снег, а на березах уже проклюнулись почки, и ребятишки слепили под моим окном снежную бабу, воткнув ей вместо пуговиц и глаз желтые пуховки вербы. По дороге на работу я сильно простыл, получил недельный отпуск и провалялся дома, читая подряд все книги, что у меня были об исследовательских экспедициях и путешествиях в Арктику. Я не стал покупать лекарства, выписанные мне редакционным врачом, а просто переболел свою болезнь, потому что болезни для этого и существуют. Я перенес жар под сорок, сумбурные ночи и дневную вялость, предшествующую вечернему подъему температуры. Я ел мало и похудел. В день, когда у меня последний раз был жар, температура упала потом так стремительно, что я решил: умираю. Но все‑таки я не умер, и когда закончился мой отпуск, снова вышел на работу.
Весна сделала все свои дола за неделю. Листья на березах, которым пришлось ждать из‑за затянувшейся зимы, выросли до своей нормальной величины, а красно‑коричневые тополиные сережки сменились зеленой листвой.
Теперь я работал целыми днями, писал о культурных событиях и городской жизни, комментировал материалы, помещенные в других газетах. Я участвовал в редакционных совещаниях и планировал специальные летние выпуски, задумывался над повышением своей квалификации и способами избавления от типографских ошибок. За одну из моих публикаций меня даже похвалили, то ли шеф, то ли главный редактор, а может, просто кто‑то из отдела новостей.
Однажды, когда я работал над очередным выпуском, наклеивая на макет полоски статей и копии снимков, в кабинет зашел Исола, человек с жидкой бородкой, одетый в вельветовый костюм, и, не говоря ни слова, бросил мне на стол какую‑то книгу. Потом он уселся на стул и закурил сигарету, выпуская дым через плотно сжатые, пожелтевшие от табака зубы. Я видел его несколько раз прежде, когда он приходил в редакцию в надежде сбыть свои стихи и статьи. Стихи у него не брали, а статьи всегда передавали в общий отдел, и даже для этого отдела они были маловаты по объему, а Исола потом являлся справиться о своих материалах или же звонил по телефону.
Исола молча наблюдал, как я работаю. Я закончил макет и сказал, что иду в наборный цех. Там был перерыв, и я оставил макет на столе у метранпажа. Во всех отделах редакции было пусто, сотрудники ушли пить кофе и только несколько исхудавших за лето редакторов остались у телефонов, чтобы отвечать на звонки. Исола стоял на пороге моего кабинета, и я вошел туда вслед за ним.
Сев за стол, я взял книгу, которую он принес. Это была тонкая книжка стихов, каждое стихотворение состояло из двух строчек, и на каждой странице было напечатано только одно стихотворение.
– Я принес это на рецензию.
– Ну что ж, передадим по назначению.
Исола сказал, что послал книжку самому Кекконену, но ответа пока не получил. На обороте обложки я увидел фотографию Исолы, а под ней текст, многословно превозносивший его самого и его стихи. Я заполнил почтовый бланк и прикрепил его к книге.
– Я пошлю это рецензенту. Если он захочет написать о стихах, дадим материал в газету, – сказал я.
Исола был очень доволен. Он рассказал мне, что написал уже три книги и все три издал за свой счет, употребив на это свою пенсию по болезни и пенсию той женщины, с которой сейчас живет.
Я не знал, что сказать на это. Еще Исола сообщил, что послал заявление о приеме в союз писателей, назвав при этом в числе рекомендующих и меня. Он считал, что так будет вернее. Кто были остальные, он не сказал. Я предположил, что одним из них был Кекконен, но Исола заявил, что рассчитывает на другой отклик из Тамминиеми, и это должна быть огромная поддержка его книгам. Кекконену он послал все три сборника. Я сказал, что прочел статью Исолы в сборнике, выпущенном Губернским комитетом по делам искусств и что мне она понравилась. Исола обрадовался и предложил мне сигарету. Я не курю, поэтому Исола закурил сам и рассказал мне о том основном и принципиальном, что связывает его с темой искусства.
Я сказал, что угощаю его кофе, и мы отправились в кафе. Мы сели за столик отдела новостей, за которым оживленно переговаривались редакторы, и Исола замолчал. Мы выпили кофе и вернулись в кабинет. Исола собрался уходить, напомнив мне на прощание о рецензии. Потом он сказал, что сходит еще к главному редактору, и, вытащив из внутреннего кармана пиджака еще один экземпляр книги, пошел по коридору в кабинет главного редактора.
Я пробыл в редакции до конца своей смены и отправился домой.
Мой отпуск начался с Иванова дня, но из города я не уехал. Были теплые солнечные дни, и казалось, что погода установилась не на одну неделю. Теперь я каждый день сколько хотел бродил по городу, по рынку и торговому центру, ходил вверх по реке, по большому парку мимо библиотеки добирался до ботанического сада и читал там названия знакомых и незнакомых растений по‑фински и на латыни, и потом снова возвращался в центр. Я видел, как повсюду в городе ломали старые деревянные дома, а на их месте строили блочные, уродливые, непонятного цвета.
Часто ходил я и на кладбище. Там, в тени высоких елей, было прохладно. На могильных плитах я читал имена и даты рождений и смертей. Потом я высчитывал, сколько лет прожил человек. Я видел похороны ребенка. Отец нес маленький гробик, за ним шли празднично одетые, серьезные дети и плачущие женщины в черном. С того места, где я сидел, я плохо разбирал, о чем говорит священник, но молитву я слышал хорошо и видел, как засыпали могилу и опускали на холмик цветы.
После тихих и знойных ночей пришли грозы. Вокруг города горели леса, и я читал о пожарах в газете. Ночами я спал тяжело, без сновидений, а утром просыпался с трудом.
В эти дни я не встречал знакомых. Я разговаривал с продавцами на рынке, но не больше, чем того требовала покупка, и в антикварных лавках спрашивал о книгах, которыми сейчас интересовался. Хозяева лавок уже знали меня и в задних комнатах складывали книги, которые мне приходилось волей‑неволей покупать. Так я прочел все, что попалось мне тогда о полярных экспедициях.
Грозы начинались всегда после обеда, и я стоял у окна, наблюдая за молниями. По их вспышкам и раскатам грома я старался определить место, куда должна ударить молния, и направление грозового фронта. К вечеру грозы прекращались и я снова бродил по городу и освеженному дождем морскому побережью. Я рассматривал ольховые заросли и изогнутые морскими ветрами стволы сосен, плоты в море и рыбацкие лодки, которые здесь были особенной формы – посреди открытой кормы невысокая каюта.
Сразу после отпуска я заявил об уходе. Как и положено, после этого я проработал еще месяц. Уволился я в конце августа. В картонные коробки, которые выбрасывали водители тяжелых грузовых фургонов, я упаковал свои немногочисленные вещи и кое‑какую мебель.
Я уезжал из города вечерним поездом. В спальном вагоне второго класса моим соседом оказался словоохотливый мужчина, который еще до отправления поезда стал расспрашивать меня, не из этого ли города я родом. Его очень удивляло, почему раньше мы с ним не встречались, хотя я прожил в городе больше трех лет, а он часто печатался в газетах. Я не видел в этом ничего странного и вышел в коридор.
Поезд тронулся и передо мной развернулась панорама города. Было еще тепло, и в воздухе пахло шпалами и смазкой. Поезд, медленно набирая скорость, миновал вокзал, старые магазины, потом поверх новых низких строений я разглядел здание своей редакции. На всем этаже, где размещались отделы, и на этаже типографии горел свет. Потом город остался позади, поезд шел вдоль тянувшегося к югу широкого поля, я смотрел на него и на первую после города деревню.
После деревни снова открылось поле и я видел все как на ладони: сараи, дома, маленькие кубики строений вдали от железнодорожного полотна, невысокий березняк возле них. А по межам в поле росли такие же невысокие ивы. Я не заходил в купе, пока разговорчивый сосед, по моим подсчетам, не заснул, и долго‑долго сидел в коридоре, глядя в темноту.
Ауликки Оксанен