Женщина, которая съела в поезде апельсин




Перевод с финского Р. Виртанен

 

Женщина села в поезд на промежуточной станции. Пройдя в середину вагона, отыскала свободное место. Ей было не по себе – кругом чужие люди. Подобрав юбку, она уселась поудобней. Проверяя, цел ли багаж, то и дело доставала из‑под сиденья сетку, затем задвигала ее на место. Поезд остановился на следующей станции. Как только он стал снова набирать скорость, женщина вытащила сетку, извлекла из нее мешочек с апельсином. Из сумочки вынула маленький, потемневший, с затупившимся лезвием и красной ручкой ножик и стала счищать кожуру с апельсина. Казалось, будто рука женщины всегда держала этот ножичек. Движения были осторожные – женщина боялась запачкать юбку. Очистив апельсин, она собрала кожуру, сложила ее в мешочек и выбросила в ящик для мусора. И только тогда начала есть апельсин.

 

Почему она вдруг вспомнила Ээту? Его полное имя Эдвард, хотя никто этого не знал, кроме священника, записавшего имя в церковную книгу, да матери, побывавшей в молодости в Америке и позаимствовавшей там имена для своих сыновей. Брата Ээту назвали Георгием, хотя все звали его Юрьё. Сама мать так и не знала, как пишутся и произносятся имена ее сыновей. Главное – они были необычными.

Возможно, мысль об Ээту навеял ноябрь за окном: тяжелые тучи готовы вот‑вот обронить снег на землю.

Считая осеннее межсезонье лучшим временем года, женщина любила его больше весны и лета. Бывало, после осенней вспашки земля лежит затвердевшими комьями, еще не укрытая снегом. А по весне из‑под талых снегов снова потянет запахом земли.

Ээту и Хилма венчались в ноябре. Чуть морозило. Во дворе кое‑где в уголках сбился первый снег. Остроконечные ветви деревьев неподвижно тянулись ввысь.

Когда Ээту вел невесту из старой избы в новую половину через двор, затянутый тонким ледком, его новые сапоги поскрипывали. Нельзя было оступиться на заиндевелой траве.

Торжественный священник в черной рясе ожидал появления молодых. Родственники и соседи столпились у стен возле крыльца. И вот они вышли: Ээту в черном пиджаке и сапогах, Хилма в белой фате с вуалью, на голове венок из еловых веток. Мать Ээту дернула головой – то ли не смогла скрыть недовольства, то ли испугалась приметы – такие ветки к покойнику.

Теперь не часто и вчерашнее упомнишь. А старое виделось как день вчерашний. Женщина задумалась: «А что было вчера?» Будто с давней фотографии смотрит на нее Ээту. Скуластое, загорелое лицо, гладкое – как в день венчания. Вдруг оно становится другим – старым, морщинистым, изможденным. Под конец жизни Ээту высох, стал прозрачным как воск, череп и тот как‑то заострился, особенно выдавались кости за ушами. Отвисшая кожа на шее тряслась, когда Ээту шевелил губами.

Воспоминания утомили женщину – от них на душе тяжко и больно. Так уж вышло – мечтала в молодости повстречать принца, даже цветы под подушку прятала в ночь на Ивана Купалу, а явился простой крестьянин, коротышка, с глухим голосом. После сна, ранним утром голос мужа звучал как ворчанье сердитого кота, но в целом Ээту был человеком добрым. На их свадьбе он смеялся и шутил – только вот о чем говорили, Хилма уже не помнит. Ускользают воспоминания, стирается в памяти прожитая жизнь – дни, похожие друг на друга, и все‑таки разные.

С годами они с Ээту привыкли друг к другу, стали больше молчать. Да и стоило ли говорить – каждый знал заранее, что скажет другой, ведь их разговоры, как и сама жизнь, были такими обычными. Хилма вставала в четыре утра, шла к скотине, в семь кормила кашей семью, затем провожала детишек в школу, наводила порядок в доме, стряпала, снова шла в хлев. Летом работала на сенокосе, осенью и весной – на поле. Усталая, едва добиралась до постели. Назавтра снова вставала с солнышком.

В редкие минуты отдыха Хилма припоминала, сколько хлебов да караваев выпекла, сколько молока надоила – ни в один ларь, ни в один бидон не уместить. На душе становилось тепло – даже матери Ээту не в чем было ее упрекнуть. Хилма помнит, как накануне свадьбы та бегала по селу, жалуясь, что не будет, дескать, из Хилмы доброй хозяйки. Вскоре пришлось свекрови замолчать – силы покинули ее, и все легло на плечи Хилмы. Она‑то и стала новой хозяйкой в доме.

Об этом так странно вспоминать. Даже апельсин теперь не кажется вкусным. И за окном мрачно и сыро – хоть бы снег, что ли, выпал. И поезд знай стучит… пусто, пусто, пусто. Хилма отчетливо слышит это слово – колеса отбивают «пусто». Резкая боль отдается в висках. Начинает казаться – не поезд, а лес, земля мчатся со страшной силой назад, и женщине трудно удержаться на месте от такой скорости. Во всем этом чудится что‑то знакомое – так уже было, когда они с Ээту вернулись домой с венчания: в одно мгновение с благословения попа и господа бога Ээту и Хилма стали мужем и женой, одной плотью, одной кровью, хотя все как прежде – Ээту тот же, что утром, только щеки румянцем горят, и она, Хилма, та же, только теперь жена, давшая обет верности.

А может, то было, когда последний из сыновей покинул родительский дом, уехав на учебу? Наступившую внезапно тишину разорвало тогда кукование кукушки на часах – раньше Хилма ее не замечала.

На память приходит и другое – время добрых ожиданий: ясное утро, свежий ветер, влажное крыльцо, запах морозца, мычание коров. И вечер – в избе за столом, друг против друга, сидят они с Ээту, пьют простоквашу и едят соленого сига. Тогда было все по‑другому. А потом настала пустота. Хилма помнит, как вернулась с кладбища, где оставила свежую могилу мужа. Тогда тоже стоял ноябрь. С реки дул пронзительный ветер, мокрый снег прилипал к башмакам. Люди уже ушли на поминки. Хилма стояла у могилы, ей хотелось побыть одной. Все кончилось слишком быстро, она даже не успела почувствовать боли. Оттого‑то стояла, еще не совсем сознавая, что смерть сделала ее вдовой. Хилма стряхнула снег с цветов, расправила ленты на венках. Было трудно представить, что Ээту лежит в могиле. Она не торопилась уходить, будто ждала, что сама скорбь сдвинет ее с места. Хилма плакала, когда мерзлые комья песка застучали по крышке гроба, но не от горя – просто были похороны, люди, одетые в черное, плакали, все казалось торжественным. Хилма испытывала какую‑то неловкость, не осознавая до конца глубины горя – была только одна пустота.

Хилма не плакала еще неделю – разрыдалась, лишь когда дети, приехавшие делить имущество, собрали вещи Ээту и отнесли их на чердак. «А то будешь на них смотреть», – пояснили они. Надо же, все унесли – фланелевые подштанники Ээту, заштопанные на локтях свитера, выходной пиджак, помазок, обмусоленные трубки – словом, все, что было частью их дома и жизни. Хилма плакала при этом безудержно, содрогаясь всем телом. Потом плач стих, слезы высохли, осталась лишь тупая бесконечная боль.

Хилма тайком трогает уголки глаз – слава богу, сухие. Сидящая напротив девушка виновато отводит взгляд. «Значит, заметила, подсмотрела, тоже мне, пигалица – ресницы вон как густо накрашены, волосы на плечи свисают – хоть бы заплела их. У Ауне тоже были длинные волосы, – вспоминает Хилма. – Девушка похожа на нее. Только у Ауне волосы были густые и кудрявые – не как у этой. Взгляд, пожалуй, такой же, дружелюбный, но эта держится самоуверенно – для такой своя жизнь важнее чужой».

Ауне этого не любила. Она вообще была не как все – зато чего только с нею не случалось! И что это Хилма вспомнила Ауне – пора бы забыть с годами? Так нет же, Ауне всплывает в ее памяти: вот она посреди избы, руки на круглых бедрах, волосы растрепаны. Стоит себе, удивляется и смотрит на Хилму свысока – а ровня ли она ей: у Хилмы в хлеву шесть дойных коров, у Ауне ни одной коровенки. Все равно стоит гордая – круглый подбородок вздернут, губы сжаты. При такой‑то бедности откуда только у них с Сантери дети брались – целая дюжина сопливых по углам избенки. Все подчищали, а потом ребятишки отправлялись за подаянием по домам. К Хилме первой приходили. Ауне знала, кто их выручит, но сама не шла – посылала детей. Никто не отказывал им. Встанут, бывало, в дверях, не говоря ни слова, – мать не велела просить. А приходили всегда в обеденное время, смотрят на стол, шмыгают носом. Хилма совала им в руки полкраюхи хлеба, ощущая при этом свое превосходство. «Я плачу за хорошие дни свои, за благосклонность неба, – думала она про себя. – Всевышний знает, кто доброту проявляет, кто нет». В те минуты на душе у нее было спокойно – недаром Хилма любила вспоминать об этом. А теперь вот уже давно воспоминания эти не согревают ей душу.

По правде говоря, ее ничто не согреет. Даже жарким летом она чувствует озноб и внутреннюю дрожь в теле. Ест и пьет, как неживая, будто не она смотрит с фотографии на комоде и тоскует по той, прежней Хилме. Вот какие невеселые думы лезут в голову здесь, в поезде, во время приятной поездки. А виновата Ауне – не дает она Хилме покоя. Она… «Шлюха она», – подумалось Хилме и в этот раз. Хотя это неправда – Ауне вовсе не такая. Что поделать – на то божья воля, что дал ей такую внешность.

Вот Ауне вышла из‑за леса, идет лугом. Хилма наблюдала за ней из окна через шторку: дешевое кретоновое платье вьется на ветру, обтягивает бедра; цветы, раскиданные по верху платья, шевелились на груди как живые, из‑под косынки выбились каштановые кудри. Хилма не могла отвести взор, хоть и было в этой женщине что‑то порочное, греховное, что заставляло даже стариков встрепенуться. Только когда Ауне поравнялась с кустами смородины, Хилма отпрянула от окна, повернулась к плите. Ауне вошла в дом, подсела к столу, стала пить кофе и уминать булочки. Странно, как она успевала отправлять их в рот и одновременно говорить.

Ауне перескакивала с одной темы на другую. Рабочие и крестьяне – братья, и те и другие бедные, живут подаянием господ. Правительство поступило неверно, позволив господам акционерам скупить лес на корню. А хозяин маслобойни – тот и вовсе хитрец – одной рукой дает, двумя берет. Про Сантери и Ауне Хилма думала: «Это они бедняки». Но не Хилма и Ээту, у которых пять гектаров засеянной земли, да и леса немало. Были на селе, конечно, и такие, у кого было пятнадцать гектаров и больше, но таких было немного.

Ауне не смущало молчание Хилмы. Она считала его знаком согласия. Ауне горячо говорила об эксплуатации и гнете. По мнению же Хилмы, здесь, в ее чистенькой избе, не место было таким речам. Но возражать Ауне было бессмысленно – это ее распалило бы еще больше. У нее на все был готовый ответ, иногда она просто поясняла, что Хилма чего‑то не знает, потому что не читает газет, либо не те, какие нужно. Еще она говорила, что священник и господа акционеры – это только пешки, исполнители воли больших господ.

Поэтому Хилме лучше было помолчать. Возражала она только в мыслях, придумывая даже слова, которые могли бы остановить неумолкающую Ауне.

В конце своей речи Ауне стукнула кулаком по столу, заверив, что мщение ждет господ, что они получат с избытком за все, если даже прольется кровь, как в революцию восемнадцатого года. Хилма громко вздохнула: «Вот дела!»

Первым вспомнили председателя акционерного общества по продаже древесины. Это ему‑то Ауне собирается голову свернуть? Такой приятный и образованный. Ауне все грозится, агитирует. Тоже мне деятель: ос боялась и не могла зарезать корову, когда та заболела. Ауне прибежала за Хилмой – она и прикончила корову топором. Ауне ревела в углу хлева, закрывшись фартуком. Вдруг вскочила, начала обнимать отрубленную голову, а потом стонала и причитала, измазанная кровью.

Хилма понимала – корова была единственной скотиной в хозяйстве Ауне, на покупку другой денег не было.

Хилму знобит – в вагоне сквозняк. Женщина натягивает на плечи платок и продолжает думать об Ауне и ее жизни – безбожной, неправильной. В церковь Ауне с мужем не ходили даже в сочельник, хотя Ээту отвез бы, только попроси. Но они этого не делали. У Сантери не было своей лошади, с работы его возил Ээту. Ауне бегала по дворам, все речи говорила, в своей лачуге не задерживалась. Уложит детей в ряд, накроет одеялами – только ее и видели. Пока она бегала, избенка разваливалась, в углах поселилась бедность. Откуда только – ведь Сантери работал с утра до ночи? Объяснить этого никто не мог.

Земли у семейства с самого начала было не больше двух гектаров, да и избенка неважная. Лесу всего двадцать стволов, которые ушли на починку дома и строительство бани. Задумал Сантери прикупить земли. Ээту обещал подписать ходатайство о ссуде. То ли другая подпись нужна была, то ли просто ссуды не дали, но дело так и не сдвинулось. К тому же Сантери одному из первых отказали в постоянной работе.

А Ауне все равно смеялась. Все двадцать лет, которые Хилма знала подругу, ее смех был таким же раскатистым, громким, – как в тот день, когда Сантери привез Ауне из церкви в свою избенку. Сантери весь светился, держа Ауне за талию и кружа ее: «Глядите, все глядите, какую я отхватил». Все глазели – прежде на деревне такой не видели.

Как только Ауне вошла в дом хозяйкой, перестал Сантери появляться в компаниях – сидел возле жены. Даже на деревенских праздниках не отходил от нее – с трудом переманивали его на мужскую половину. Бабы посмеивались: «Ну и клад у Ауне, что мужику надо его все время охранять». Завидовали они – Сантери был видный мужчина. Ауне раздражала баб. Разгоряченная после танца плюхнется на скамью, утрет лицо подолом, выставит грудь из выреза платья. Как ни в чем не бывало откусит пирога, а чтобы еще больше досадить бабам, пройдется, покачивая бедрами, за кружкой кваса в другой конец стола, вернется на место и пьет за их здоровье. Все знали, что Ауне подсмеивается над бабами, но никто не решался говорить про это. В глаза Ауне не ругали, шушукали за ее спиной. Да и скажи ей прямо – оказался бы посмешищем, Ауне была остра на язык.

Только однажды Хилма видела ее другой.

Надо же случиться, что Ауне заглянула к Хилме именно в тот день, когда Ээту и Сантери, ехавшие в одном вагоне, вместе вернулись с зимней кампании[52].

Восторг Ауне не знал предела, едва она увидела вошедшего в избу вслед за Ээту Сантери: она то безудержно смеялась, то говорила без остановки, висла на муже, целуя его без стеснения. Она благодарила судьбу за счастье – свое и Хилмы, за то, что их мужья вернулись целыми и невредимыми. А ведь сколько других полегло там, в лесах. Теперь война позади.

– Для меня эта война была последней. Если господам угодно будет затеять новый военный поход, пусть отправляются без меня и проиграют, – сказал Сантери, ставя пустую чашку на блюдце. Вид его был серьезным.

– Конечно, – подхватила энергично Ауне, – сколько женщин стали вдовами. А сирот – сколько их в Финляндии и России. Не хочу, чтобы мои дети оказались в их числе.

Ауне с улыбкой посмотрела на Сантери.

– Кроме того, рабочие не станут больше убивать друг друга.

Скоро Ауне и Сантери взялись под ручку и отправились к себе домой.

Вторая мировая война началась внезапно. Хоть и жили тревожными ожиданиями, в случившееся было трудно поверить. В воздухе запахло смертью. Жизнь не сулила ничего доброго. Военная истерия охватила господ, ветер, прошумевший в их головах, понес армию на восток.

Среди первых на фронт ушел Ээту. Сантери сдержал свое слово – он просто исчез. Даже Ауне не знала, где он. На прощание лишь сказал ей, что он не один.

Шли месяцы. В домах поселился страх – каждый кого‑то ждал. А если не ждали, еще того хуже – значит, для кого‑то война и жизнь уже закончились. Многие чувствовали, хотя вслух не признавались в этом, что война распространялась как чума и разила людей без пощады, унося и своих и врагов. Думали по‑разному. Иногда прислушивались к речам правителей, ища в них утешение, но недолго жили верой в обещанную победу. А страх одолевал так сильно, что казалось, войне не будет конца. Вести с фронта шли нерегулярно. О Сантери ни слуха ни духа. Но вот однажды ночью Хилму разбудил стук в дверь. Раньше дверь не запирали, но с войной появились разные проходимцы – поди знай, что у них на уме. Так подумалось Хилме и теперь. Вскоре она различила голос Ауне.

Ауне ворвалась в избу в одной ночной рубашке, в валенках на босу ногу. Лицо и волосы в снегу – видно, падала, пока бежала. Ей было трудно говорить – она тряслась и задыхалась. Наконец с плачем упала на скамью. Из ее невнятной речи Хилма только и разобрала, что Сантери передал привет через какого‑то человека. Сантери с начала войны вступил в лесную гвардию[53]. Месяц назад охранной полиции и солдатам удалось обнаружить их. В боях многие гвардейцы погибли, значительная часть попала в плен и только нескольким удалось вырваться. Оказавшись в окружении, некоторые гвардейцы покончили с собой, Сантери и его приятели прятались под трупами и с наступлением темноты бежали. В бою Сантери был ранен, пролежал в снегу несколько часов, простудился. Больше тот человек ничего не знал – их дороги разошлись. Домой Сантери вернуться не мог – здесь его бы наверняка схватили. Днем к Ауне уже наведывались двое с расспросами о муже. Она почувствовала недоброе. Скрывавшийся весь день на опушке леса, гвардеец пришел к Ауне как стемнело.

– Господи, – спохватилась вдруг Ауне, – да ведь этот человек во дворе!

Хилма перепугалась, увидев на пороге мужчину. На нем были не по росту большие – небось краденые – подвязанные веревкой брюки и холщовый плащ. При виде незнакомца Хилму охватила непреодолимая неприязнь к нему. Она не сказала даже обычного «добрый вечер».

Мужчина тоже молчал, хмуро оглядывая избу, будто желая убедиться, что больше никого здесь нет. «Такой и убить может», – мелькнула мысль у Хилмы. Прилипший к плащу снег начал таять. Мужчина снял шапку, обнажив густые длинные волосы. Только теперь Хилма разглядела в госте молодого парня, почти мальчика.

Хилма отправилась в погреб за едой. Когда она вернулась, парень сидел на лавке за столом, уставившись перед собой. Хилма подала ему полкраюхи хлеба, бидон с молоком и кусок сала. Масло она пожалела – нелегко было отказываться от последнего, сбереженного для себя. Когда парень разделся, по избе поплыл терпкий запах пота.

Хилма налила в таз воды, достала из шкафа белье Ээту и положила его на скамью перед парнем. Тот что‑то буркнул и схватил хлеб. Некоторое время он ел жадно, не выпуская кусок, но вдруг глубоко вздохнул и начал медленно откусывать маленькие порции. Не поднимая глаз от стола, парень чесал то грудь, то затылок. Наверно, вши. Вши и блохи. Грязный весь!

Когда парень умылся, поел, надел сухое белье, Хилма указала из окна на сарай. Парень ушел. Хилма видела темную тень на снегу, затем схватила одеяло и бросилась вдогонку. Вернувшись в избу, выглянула из окна – парня во дворе не было. Спит, наверно, уже на сеновале.

Хилма вспомнила слова Ээту, сказанные на прощанье – тогда она не очень‑то поняла, о чем говорит муж: «Не всяк бандит, кто постучит в дверь. Кому‑то, может быть, помощь нужна». Вот таких, как этот парень, имел в виду Ээту. Даже если он коммунист, что из этого. И Сантери коммунист, и Ауне, должно быть…

Ауне снова начала всхлипывать. Хилма собрала оставленные парнем на скамейке вещи и сунула их в печь. В угасших углях уже не было жара, и Хилма подожгла сухую бересту. Отблески пламени подрагивали, освещая похудевшую фигуру и тусклые волосы Ауне. Хилма глядела на поникшую голову подруги – в душе ее росло злорадство от того, что Ауне теперь стала как все, что несладко ей. Ауне на миг забыла ораву голодных детишек, вечную борьбу за кусок хлеба, в которой она обычно оказывалась в проигрыше – бедность одолевала ее. Так же звонко, как некогда хохотала она сама, посмеялась над нею теперь жизнь, отомстив сполна. И как же плохо было ей сейчас!

 

В утренних сумерках Хилма уловила звон бубенцов. Выглянув в окно, увидела въезжавшие во двор сани. Накинув жакет, спустилась вниз отворить дверь. Приезжих было трое – господа, по виду даже офицеры. Их нетрудно было признать по знакам отличия, в петлицах и на погонах. И осанка не солдатская – у солдата даже по стойке «смирно» спина горбится.

Господа пояснили, что направляются на север и желали бы выпить кофе, передохнуть, накормить лошадь. Заплатят деньгами или, если хозяйка пожелает, продуктами. Хилма не сказала ни да, ни нет. Ее охватил страх – сильнее, чем ночью, когда она укрыла беглеца в сарае. Глянув на пристегнутое к поясу оружие, Хилма пришла в сильное смятение – пропуская гостей в избу, сделала перед каждым из них реверанс.

Одеваясь в своей комнате, она прислушивалась к шагам в избе: небось уже шарят, может, дверцу печи приоткрыли и обнаружили остатки несгоревшей одежды. Хилма посетовала на свою леность – встать бы пораньше, все равно не спалось после ухода Ауне. Сварила бы кофе. Господа бы теперь не задерживались, да и опасность миновала бы.

Мужчины сидели рядком на скамье. Один из них время от времени поглядывал во двор – окно выходило прямо на сарай. Лишь бы не вышел беглец и не побежал в сторону леса. Догонят, застрелят. А тогда и Хилме конец.

– В доме найдется сено? – спросил один, выглядывая во двор. Хилма замерла на месте.

– Да, конечно, я дам сена, – ответила она. – Схожу в сарай.

Мужчина поблагодарил. Хилма в мыслях воздавала славу лености господ, не утруждавших себя заботами. Слава богу, не сам пошел.

Мужчины следили за движениями Хилмы, переговариваясь о морозе и еще о чем‑то. Хилму это успокоило – она поверила, что они действительно едут на север и ничего не знают о Сантери. И только однажды от сказанного кем‑то из них дрогнула рука Хилмы и выплеснула из ковша воду.

– В ваших местах беглецы часто появляются? – спросил человек как бы между прочим, словно читая мысли Хилмы.

– Я имею в виду дезертиров, – пояснил человек, и Хилма почувствовала, как все трое испытующе уставились на нее. Хилма пригнулась, откинула дверцу плиты, начала раздувать огонь, хотя он уже разгорелся.

– Остыла, вот и горит плохо, – произнесла громким голосом Хилма. И только потом ответила:

– Дезертиров‑то? Кто их знает.

И снова начала дуть. Будто вспомнив, добавила:

– Говорят, какой‑то чужак проходил. Недели две тому назад.

Осмелев, Хилма продолжала, оживленно размахивая руками:

– Вон там, околицей прошел.

Ей стало смешно, когда мужчины завертели головами в разные стороны. Только теперь Хилма поймала себя на том, что солгала. Она лжет? Не к добру это. У нее никогда раньше не было причины лгать – да и умения тоже. Зачем же ей теперь лгать? Может, лучше рассказать всю правду – там в сарае беглец, – идите, берите? Но, взглянув на холеные лица и твердые подбородки своих гостей, Хилма подумала, какая участь ждет вчерашнего парня. Жалость, как теплая струя, разлилась по всему телу. Жалость к преступнику, нарушившему присягу.

– А больше незнакомцев не видели, – спокойно произнесла Хилма и с силой захлопнула дверцу плиты. Она ведь говорила истинную правду – какой же незнакомец тот парень, если он друг Сантери? Хилма боялась поглядеть в сторону офицеров – а вдруг они ее насквозь видят? Верят ли сказанному? Может быть. А если не верят, это их забота. Однако спрашивать перестали.

Усадив мужчин за стол, Хилма отправилась в сарай за сеном – нельзя было больше откладывать. Не дай она лошади сена сейчас, пока мужчины пьют кофе, как знать, сами пойдут рыскать.

Коровы встретили приход хозяйки мычанием. Она вдруг вспомнила, что забыла вечером принести из сарая сена. Было много хлопот, да и устала. Вот и аукнулось. Хилма сгребла у коров сено, получилась целая охапка. Проходя мимо, успокаивала их: «Погодите, и вы получите, только вот господ отправлю. А это – господской лошади, своей буренке после». Приговаривая, Хилма так рассердилась на военных и их лошадь – аж затылок зачесался.

К приходу Хилмы мужчины уже выпили кофе. Она хотела было проститься с ними, но гости не собирались уезжать. Напротив, они снимали мундиры и все трое укладывались на скамьях. Что тут скажешь? Оставалось лишь глядеть. Таким скажи – неизвестно как поймут.

Хилма хотела налить себе кофе, но кофейник был пуст. Все до последней капельки выпили. Небось и гущу отведали. Она взглянула на мужчин – те еще не спали. Они молчали, делая вид, что не замечают Хилму, держащую пустой кофейник. Сытый голодного не разумеет. Может, сварить себе кофе? Пожалуй, лучше притвориться, что ничего такого не случилось. Хилма отправилась в хлев, желая, чтобы господа поспали в ее отсутствие.

Нужно было спешить. Вдруг гостям вздумается выйти во двор? Увидят следы, ведущие к сараю, начнут ворошить там. При этой мысли Хилма дернула коровье вымя с такой силой, что корова замычала на весь двор. Остальные уставились на хозяйку широко раскрытыми изумленными глазищами. Невдомек им было все происходящее – попробуй объясни, почему им приходится лизать голые стены кормушки, а не жевать сено, за которым хозяйка не смела идти.

Когда Хилма вошла в избу, мужчины сидели за столом, разложив перед собой бумаги и карты. Как по команде повернулись к двери три головы. Хилме казалось странным все это – трое военных в ее избе, за ее столом. «Будто сон какой‑то», – вздохнула она, подойдя к мойке. Хилма заметила, что дверь, ведущая в комнату, плотно притворена, а фотографии на комоде расставлены в слишком строгом порядке. Процеживая молоко, Хилма нарочно гремела посудой, чтобы не слышать приглушенного разговора мужчин. Лучше не слышать, еще лучше, если б они ушли и забылось это утро.

Как она ни старалась, все‑таки ее слух уловил, что эти люди чего‑то ждали. Они по очереди выглядывали в окно и выходили на крыльцо. К полудню их беспокойство стало явным.

Когда Хилма готовила еду, к крыльцу подкатили сани – двое военных, двое гражданских – местных шюцкоровцев[54]. Дело принимало серьезный оборот, речь шла не просто о залетных. Сомнений не было: они искали Сантери.

Хилма успокоилась, лишь когда приехавшие уселись за стол как ни в чем не бывало. Она мешала кашу, подливая воду. Не ответила на просьбу господ сварить им кофе.

Перекусив, четверо уехали. Остальные трое, выйдя на крыльцо, глядели вслед исчезающим за лесом саням – они мчались бесшумно, не обнаруживая себя перезвоном бубенцов.

Гости снова разлеглись на лавках, захрапели. После обеда опять разглядывали свои бумаги, будто и не собирались ехать. Хилма работала весь день как машина. К вечеру смирилась с мыслью, что гости заночуют. Она постелила им в горнице – не пожалела льняных простынь из приданого – только бы ушли поскорей. Этими простынями после свадьбы не пользовались, только изредка стирали и убирали на место. «Что поделаешь, пусть спят да сопят, – ворчала Хилма про себя. – Пусть радуются, подлецы. Ну и жирные боровы! Кругом война да голод, а этим господам лишь бы отсыпаться».

Хилма ужаснулась своих мыслей. «Вот если бы господа услышали? На месте пристрелили бы».

Когда мужчины начали готовиться ко сну, Хилма со свечой отправилась во двор. Уходя, она сказала им что‑то про коров и сено.

Отперев сарай, Хилма вошла, затаив дыхание. Было темно и тихо. Свеча плохо разгоняла мрак. И все же Хилма уловила треск сухого сена – кто‑то только что здесь был. Был и ушел. Правда, сарай был заперт. Хилма облегченно вздохнула. Для собственного успокоения она осветила все углы, примяла местами сено, чтобы в случае проверки ничто не указывало на пребывание здесь человека. Опасность еще не отступила – неизвестно, что могли предпринять господа. Хилма не обнаружила в сарае и одеяла. Парень взял его с собой. «Взял так взял – ему оно понадобится», – вздохнула Хилма.

Утром гости поднялись рано. Хилма слышала сквозь сон их шаги и тоже поспешно встала. Она высыпала последний кофе в кофейник, с досадой посмотрев на пустую банку. Ладно, лишь бы уехали. Когда гости вышли, кофе был уже готов, но Хилма налила себе первой. Наконец господа стали собираться. Одели ремни с оружием, запрягли лошадь, уселись в сани. Один из гостей достал из саней консервы, шоколад, кофе и другие лакомства, передал их Хилме. Она заметила на продуктах иностранные этикетки. «Немецкие», – подумала Хилма. Ей вдруг неудержимо захотелось бросить все это под ноги господам. Но она стояла, замерев, и глядела, как они усаживались, готовясь отъехать. И вот сани тронулись, заскользили в сторону леса.

– Наконец‑то! Надо же, приехали как к себе домой, сели будто за свой стол и уехали, не сказав ни слова. Правда, дали эти чужеземные коробки. А наши‑то мужики в это время по лесам крадутся, умирая от голода и страха.

Вот какая теперь жизнь.

– Все война и война – одна закончилась, началась другая. «Братьями по оружию» называемся. И что этому истеричному болтуну Гитлеру надо было, почему не оставил Финляндию в покое? Нет же, сюда притащились, жизнь людей поломать. Воевать, воевать против русских, за освобождение Карелии! Мало им своей земли, чужую подавай. Вот так война и начинается. Финляндия теперь как часть Германии. Известно, зачем немцы пожаловали к нам. Русские вряд ли снова стали бы воевать, если бы немцы не пришли. Думается, не случилось бы этого несчастья без «братьев по оружию». Ауне так говорила. Конца этому смертоубийству не видать. Верно, ни одной семьи не осталось, где кто‑то не погиб.

И Ээту где‑то там. Кто знает, вернется ли живым.

Хилма уставилась в оконное стекло, разглядывая в нем свое отражение. На нее смотрела незнакомая женщина, сохранившая в памяти воспоминания о войне, хоть и минуло почти тридцать лет. Тридцать мирных лет. А война все еще дает о себе знать: мы сами не замечаем, как говорим «тогда, до войны» или «во время войны», словно это было вчера, в прошлом году, летом, зимой. О войне говорим естественно и просто, как о неминуемой смене времен.

– Вот теперь говорим о дружбе с русскими… Они победили в войне, могли бы захватить нашу страну, поставить колхозы, вздернуть президента. Но не захотели, ушли к себе.

Не раз Хилма думала обо всем этом и всегда попадала в тупик. И сердце начинало щемить от извечного вопроса: правда ли, что война была кем‑то загодя подготовлена, что обманутых мужей насильно увезли на фронт. Не по милости божьей это случилось – руками господ слажено было.

Хилма почти не говорила с Ээту о войне. Вернувшись с фронта, муж сказал, что благодарен всем богам за возвращение на землю из ада. Смерть была много раз так близко, что не верилось в спасение. Долгие годы ему еще снилась война, он вскакивал среди ночи в холодном поту и остаток ночи просиживал в кресло‑качалке с трубкой в руках. Хилма не расспрашивала его ни о чем – по бессвязным рассказам Ээту она знала ужасы войны.

 

Запомнила она и то утро, когда, стоя на крыльце, смотрела вслед исчезающим саням.

– Проваливайте, проваливайте, и никогда не возвращайтесь, – разнесло ее слова эхо. Хилма испугалась, но повторила их погромче, словно желая, чтобы офицеры остановили сани и услышали ее голос. Но сани были уже далеко.

Хилма замерзла, но не трогалась с места. «Когда наступит мир – должно же придти такое время! – нипочем не буду варить кофе господам», – думала она, разглядывая глубокие следы от полозьев. Тихо падали огромные снежинки, цепляясь за одежду, ложась мягкими белыми хлопьями на консервные банки.

 

«А может, это дочь Ауне? – подумала Хилма про девушку, сидящую напротив. – Пожалуй, нет. Ее дети теперь старше, хотя пойми современную молодежь, – имея нескольких детей, матери выглядят на те же шестнадцать». – Хилма не нашла в девушке сходство с Ауне.

– Где теперь Ауне, жива ли еще? Наверно, состарилась, исхудала, поседела, согнулась.

Знакомые незаметно, потихоньку исчезали друг за другом: одни умерли, другие переехали, как Ауне.

Годами, десятками лет люди ходят рядом, – мы их словно не видим, а исчезнут – только тогда замечаешь их отсутствие. Вдруг не станет того, с кем делился, кто понимал тебя, кто говорил как никто другой. С годами все отчетливее всплывает в памяти прошлое. Ход времени незаметен – только пальцы почему‑то делаются непослушными, плохо держат иглу, а утрами все тяжелее вставать.

– Ауне не дала о себе знать ни единым словом. Обещала, клялась. На прощанье плакала, обнимала. Мол, свидимся, встретимся, письма писать будем. Уехала в город с Сантери и детворой.

Хилма поначалу ждала письма. Шли недели и месяцы – ни строчки. Начала ждать открытки. «Может, у Ауне много работы, устает, нет сил написать. Могла бы хоть адрес выслать. Я бы рассказала, что поле ее заросло сорняком, не ухожены цветы и розы». Хилма была уверена, что получит от Ауне открытку к рождеству. Не переставала ждать и после рождества, успокаивая себя, что открытка залежалась на почте, не завтра – послезавтра придет.

Под пасху ожидание снова обмануло ее. В ящике комода лежала написанная ею открытка, с почтовой маркой – осталось адрес вставить. Небось и поныне там лежит.

Ауне постепенно исчезла из мыслей Хилмы. Много лет подряд Хилма выходила воскресным утром на лужок, поглядеть, не идет ли Ауне в своем кретоновом платье. Но та не шла, и воскресенья теряли свою былую прелесть.

А в ушах Хилмы все еще звучит смех Ауне, звонкий, раскатистый – другого такого нет. Однажды Хилма спросила себя, откуда он берется. Вот у нее же нет повода для веселья, хоть и живет много лучше, чем Ауне.

 

Было это в ночь на Ивана Купалу. Они сидели вчетвером в избе Хилмы и пили приготовленный ею кофе и сваренную мужчинами понтикку[55]. Вид за окном был как на изображениях в алтаре – все очертания явственней, чем днем. Через открытое окно проникало благоухание сирени и густой запах роз. Куковала кукушка, как и подобает в такой праздник. Хилме казалось, что все же чего‑то не хватает, какое‑то беспокойство ее мучило, как, впрочем, с нею случалось и раньше. Ауне восхваляла свет и аромат – что тут нового? И чего это она открыла настежь окна – комары влетали целыми стаями? Это раздражало, почти обижало Хилму, как и смех Ауне над крепкой понтиккой и своими шутками – что в этом смешного?

Только закуковала кукушка – Ауне принялась считать, и чем дальше она считала, тем лучше все понимали, что кукушка набавляет ей одной годы жизни и счастья, и смеялась Ауне только этому.

Хилма все же спросила:

– Чему это ты смеешься, Ауне?

Ауне задумалась, мягкая улыбка тронула ее лицо, глаза сощурились.

– Всему. Это у меня в крови. Я смеюсь и в радости, и в горе, – вкусила и того и другого за свою жизнь, – тихо произнесла она и вздохнула.

Все умолкли, слушая Ауне. Хилма сознавала, что Ауне только что сказала что‑то важное для всех, кто был здесь. Слова ее пугали и восхищали, от них бросало в холод и в жар, и хотя Хилма не до конца поняла их смысл, она почувствовала, что они прозвучали как ее собственная песнь. От крепкой понтикки глаза Ауне блестели. Раскрасневшийся Сантери глядел на жену с гордостью, будто хотел всем своим видом сказать: «Вот какая баба у меня в избушке, а избушка что дворец». Хилму это больно задело: ее Ээту никогда не смотрел на нее так. Ей вдруг захотелось унизить Ауне, как‑то уколоть ее, посмеяться над ее словами, но она не нашлась. Нельзя было испортить чужую песню, выкинуть из нее слова, как нельзя было и выучить их. Это Хилма сознавала.

 

Стрелки часов бегут не спеша. Скоро доберемся до места. Хилма вздохнула. Как всегда, ее встретит Якко: «Добро пожаловать, бабуля. Молодец, что приехала». И не скажешь ему: «Что ж не приехать – ничто меня не держит». А Якко расплывется в улыбке – есть что показать бабуле. На этот раз третий ребенок, девочка. У бабули теперь шестеро внуков. Хилма только поддакнет. Якко поинтересуется, что дома, а она расскажет, что ничего нового, разве что корова отелилась да свинья приболела. В остальном все как прежде. Хотя на самом‑то деле все по‑другому. Потом Якко предупредит, чтобы бабуля не поскользнулась на обледенелом перроне. Можно подумать, что она только и делает, что падает.

Уже которая поездка – к Якко да обратно, к Микко да домой, к Антти и к себе. И больше никуда.

У Якко квартира в центре, в новом доме – три комнаты и кухня. Невестка, наверно, опять что‑нибудь купила, не может жить без кредита. Только в прошлом году купила обеденный стол и стулья, стильные, модные такие, да крутящееся кожаное кресло. А ведь старая мебель была еще вполне приличная.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: