В защиту итальянского кино 2 глава




В своей памятной записке я цитировал также и статью на эту тему, которую опубликовал в 1937 году. Я уточнял: пусть кинохроника отражает «внутреннюю», фантастическую действительность. Я прилагал список — сорок человек, способных активно содействовать постоянному выпуску моего злободневного журнала. В этом списке кроме уже названных авторов были Эрколе Патти, Пьетро Солари, Маркези, Гуарески, Стено, Бьянколи, Антон, Бранкаччи, Лонганези, Питигрилли, Эмилир Радиус. Сандро Паллавичини проявляет большую осторожность, чем я, и, когда я ему говорю о цвете, отвечает мне, что мы должны соразмеряться с нашими возможностями. Соглашаемся, что мы могли бы также некоторое количество метров отдать мультипликации, какое-нибудь неожиданное красное пятно, если это оправданно. Что касается содержания, то оно ограничилось бы примерно такими сюжетами:

Шотландия. Футбольный матч между Шотландией и Ирландией. Судья, окруженный игроками, подбрасывает монету (орел или решка) для выбора ворот. Но монета вдруг куда-то исчезает. Судья нагибается и тщетно ищет ее. Монету ищут и игроки. Куда она девалась? Сначала один, потом другой, потом десять, двадцать зрителей присоединяются к поискам. Вдруг один из игроков пускается наутек. «Это он взял!» — кричит судья. Судья, игроки, публика преследуют вора, укравшего монету. Мы видим, как они все выбегают за большие ворота стадиона. Конец фильма.

Чикаго. Рождественская ночь. Город покрыт снегом. Высоко в небе светит луна. Это ночь под рождество. Старик Дед Мороз с мешком за спиной шагает по крышам и влезает в каминную трубу. Опустившись по трубе в комнату, он подходит к кроватке, в которой спит ребенок. Дед Мороз кладет на кроватку игрушки. Но ребенок вдруг резко вскакивает: у него на голове детский чепчик, но это прятавшийся в засаде взрослый мужчина. В руке у него револьвер. Из темноты выскакивают еще два-три типа и отнимают у Деда Мороза его большой мешок. Старик, подняв руки вверх, пятится к камину и исчезает. Гангстеры развязывают мешок, из которого сыплются разные игрушки; гангстеры, один схватив дудочку, другой взгромоздившись на лошадь-качалку и так далее, предаются безумной радости. Конец фильма.

Боливия. Эпизод войны в Чако. Боливийские солдаты, укрывшиеся в траншее. Перуанские солдаты, тоже сидящие в траншее. Командир перуанцев кричит: «В атаку!» Командир боливийцев кричит: «В атаку!» И те и другие выскакивают из траншей с примкнутыми штыками и бегут навстречу друг другу. Боливийский офицер спотыкается и падает. Солдаты обеих воюющих сторон останавливаются. Боливийский офицер поспешно подымается и отряхивает брюки. Перуанский офицер кричит: «Вы не ушиблись?» Боливийский офицер отвечает: «Нет, нет, пустяки, спасибо». Перуанский офицер вновь командует: «В атаку!» Такой же приказ отдает офицер боливийцев. Обе стороны продолжают свой воинственный бег навстречу друг другу. Конец фильма.

«Bis», N 18, 1948, 13 luglio.

Тетрадка для ночных записей.
10 ноября 1941

Друзья-профаны нередко спрашивают меня: «Есть ли у нашего кино недостаток, который можно выразить одним словом?» В самом деле, недостатки легче, чем достоинства, резюмировать одним словом. Если бы на смертном одре дьявол заставил нас высказаться столь сжато, то вместе с последним вздохом мы бы произнесли: продюсер. Однако при этом мы были бы уверены, что данное суждение приблизительно, злонамеренно и малооригинально. Быть может, оно сложилось при воспоминании о том, как одного продюсера заботило только то, сумеет ли он в совершенстве подражать женскому голосу по телефону, говоря, что его нет, или о том, как другой засыпал во время чтения сюжета, причем виноват в этом был сюжет? Возможно, что и так, но сюжет был приобретен.

Одним словом, чего мы хотим? Мы ощущаем срочную необходимость в продюсерах, способных указывать нам на наши ошибки, в людях, с которыми можно разговаривать. Некоторых таких мы знаем — образованных, блестящих и любезных, — однако их слишком мало, чтобы выпускать сто сорок фильмов в год. ˂...˃

Мое первое воспоминание о кино относится к 1916 году. Гуаццони снимал тогда «Освобожденный Иерусалим»: сотни людей бегали взад и вперед с короткими и длинными мечами по большому лугу, меня в статисты не взяли, и я удовлетворился тем, что наблюдал за съемками этой сцены из-за ограды. С этого дня я начал питать к Гуаццони сильную неприязнь. В тот год я был влюблен в Леду Жиз; по правде сказать, мне думалось, что щеки у нее чуточку толстоваты, но я верил выходившим тогда газетам, «Пело» и «Контро пело» («По шерстке» и «Против шерстки». — Пер.), и поэтому она казалась мне прекрасной. Леда Жиз очень любила кататься в коляске, и я иногда бежал следом за нею от Виа Национале до Сан-Сильвестро, где она жила (ее дом недавно снесли).

После я никогда не влюблялся в кинозвезд и надеюсь, что милостивый боже оградит меня от этого до конца моих дней.

В том же году какие-то буяны преследовали, выкрикивая оскорбления, коляску другой дивы, пребывающей по сию пору в полном здравии; тогда шла война и многим казалось, что эта актриса держится слишком вызывающе.

Что, эти люди хватили через край? Нет, перебарщивали кинозвезды: например, бедняга Гионе ездил взад и вперед по Корсо в коляске, закинув нога на ногу и сжимая в иссохших пальцах желтую тросточку, и ему никогда не надоедало, что на него глазеют.

«Cinema», N 129, 1941, 10 novembre.

1940 — 1943

Только два актера

Необходимо воспользоваться тем, что мы немножко навеселе, иначе никогда не решишься сказать продюсеру: я задумал фильм обычной длины только с двумя актерами, привязанными к стульям в подвале. Я думаю о нем всерьез, и, если бы я поддался искушению предложить его продюсеру, этого было бы достаточно, чтобы на всю жизнь испортить с ним отношения: «Мил человек, расходы-то ерундовые, всего лишь стоимость пленки да два актера — каких-нибудь сто пятьдесят тысяч лир». Он бы ответил: «Кино — это движение». А я представляю себе это так: сидят двое моих героев, к тому же еще привязанные к стульям, свободу двигаться я оставлю их языкам — только одни крупные и очень длинные планы их лиц. Это друзья, они не знают, кто это насильно заставил их так сидеть, они одни, немного испуганы, удивлены, и их это даже чуточку веселит. Спустя некоторое время чей-то голос их информирует о кое-каких их личных делах: тот, который справа, получает доказательство, что тот, который слева, наставил ему рога. Они сидят всего в полуметре друг от друга; плюют друг другу в лицо, кричат, испускают стоны и рычание. Прошло десять минут. Что же случится в остальные восемьдесят минут? Это будут минуты молчания, крупные планы носов, пор кожи, какого-то волоса. Потом они начинают беседовать, выражать самые различные чувства, вот они уже почти достигают святости, плачут вместе, смирные, как ягнята. Мы узнаем их тайную жизнь, но затем они вновь начинают плевать друг другу в лицо, а потом опять возвращаются к возвышенным разговорам. При этом они остаются все время связанными, мы видим, как в сыром подвале смешивается их дыхание. Финал, наверно, запретила бы цензура.

Одна минута

Познать старую ситуацию по-новому: ссору, одну минуту этой смертельной ссоры, которая превращается в девяносто минут кино, ничего к ней не прибавляя, а только убыстряя, замедляя, возвращаясь назад, продолжая, останавливая, укрупняя, уменьшая, ставя рядом, разъединяя, противопоставляя, располагая одно за другим (вставить звуки погребального плача в сцены, когда покойный был еще жив и действовал во всей своей цельности — качестве, о котором ни он, ни другие даже не подозревали и которое проявляется в его походке, в его поступках, кажущихся подлинными и которые действительно не придуманы; таким образом становится ясно, что покойный — не плод фантазии автора, и достигается невиданное ранее сопереживание зрителей).

Straparole. Milano, 1967.

Возвращение из Бовилле.
5 ноября 1943

Я вернулся этой ночью из Бовилле, где в течение года спасалась моя семья и где с сентября находился и я. Вечером приехал грузовик и шофер привез мне записку от Де Сика: надо снимать фильм, да и в Риме сейчас спокойнее, чем в Бовилле. Мы погрузились, передавая друг другу по цепочке вещи, как это делают при пожаре (грузовик не мог въехать в наш узкий переулок), немцы долго бродили вокруг нас, спрашивая, куда мы едем. Вдалеке, в трех-четырех километрах от селения, вдруг раздался взрыв бомбы, словно кто-то сбросил ее случайно. Накануне в полночь была длительная воздушная тревога, мы все сгрудились на террасе в полной темноте, самолеты с грохотом проносились у нас над головой, мы разговаривали вполголоса, чтобы нас не услышали там, в небе; также и другие неотличимые друг от друга селения неподвижно замерли под этим грохочущим куполом; дети смеялись; невозможно было себе представить, что в самолетах сидят люди, такие же, как мы; как только звук обретал определенность, в душе рождалось желание, чтобы долина стала шире и уменьшилась возможность попадания, если снова начнут бомбить; а между тем все четче вырисовывалась перпендикулярная линия, идущая из темной выси к тому месту, где мы стоим, и мне хотелось отвести ее рукой в сторону. Вчера же мы видели, как над Чепрано взвил в небо столб дыма, хотя из-за большого расстояния не видели бомбардировщиков. Над долиной взад и вперед летают самолеты, и мои дети сразу же узнают, чьи они: когда на них смотришь с вершин Бовилле, они похожи на рыб, разрезающих прозрачную водную гладь. В сентябре я ехал на телеге, когда надо мною пронеслись три самолета, уже смеркалось, и казалось, что они играют. Один, кувыркаясь, снизился и обстрелял нас, пули попали в фонтан метрах в двадцати от нас, потом, описав молниеносно дугу, самолет присоединился к остальным. Мы даже не успели испугаться.

Однажды вдруг показались два автомобиля, направлявшиеся в сторону часовни святой Либераты, жители Бовилле глядели на них сверху. Один из жителей, смотревший в бинокль, сказал: «Это немцы, и с ними женщина». Все пригнулись, потому что стоять во весь рост, сгрудившись, — это словно приглашать их, и стали выбирать слова, хотя нас от немцев отделяли добрых два километра. Они остановились за деревьями и вышли из машин вместе с женщиной — это была одна из Фрозиноне, которая таким образом зарабатывала деньги. С полчаса все было недвижимо, только время от времени из-за стены высовывалась чья-то голова. Закончив свои дела, они тронулись в обратный путь. Раньше, чем автомобили, мы увидели облако пыли, поднятое ими перед собой. Машины вышли из-за деревьев и покатили в направлении Фрозиноне.

Другой раз английский самолет упал совсем близко от селения, меня разбудило блеснувшее в окне пламя. Летчики, живые и невредимые, выскочив из самолета, стали пинать ногами глазевшего на них мальчика.

Прощай, Бовилле, прощай, многочисленное крестьянское семейство Капонья! Они садились все вокруг стола, посреди которого стояла общая миска, и каждый точно рассчитывал свои движения, беря из нее пищу. Этот ритм казался случайным, а на самом деле даже паузы были рассчитаны так, чтобы дать самому старшему выбрать не спеша; мать, отец и дочка притворялись, что беседуют со мной, для того чтобы между одним и другим куском проходило какое-то время; девочка ела сколько хотела, а родственники, в какой-то степени терпевшие ущерб из-за ее прожорливости, вознаграждались за счет медлительности ее родителей.

В Ферентино среди ночи часовой неожиданно нам крикнул: «Стой!» — так как у грузовика горел белый свет заднего фонаря; часовой кричал, водитель не слышал, а я, сидевший, скрючившись, с детьми среди домашнего скарба, не мог дотянуться рукой до кабины шофера и постучать, чтобы предупредить его, так как мне мешал шкаф. Я думал: вот сейчас солдат выстрелит, это белое пятно света мы тащили за собой, словно жестяную банку, привязанную к хвосту кота. Навстречу нам ехали, направляясь на Юг, грузовики с немецкими солдатами, они сидели на скамейках будто в зале ожидания, держа наготове автоматы.

В Рим мы приехали в три часа утра, нам не попалось навстречу даже ни одного ночного полицейского. У Сан-Джованни из-за перегрузки машины в моторе что-то сломалось, и мы простояли больше часа, боясь, что нас обыщут и конфискуют продукты. Дома меня удивило, что достаточно повернуть выключатель, чтобы увидеть вокруг вещи, вселяющие бодрость и уверенность.

«Cinema Nuovo», N 12, 1953, 1 giugno.

Италия, 1944

Вместе с Латтуадой, Фаббри, Моничелли я решил поговорить с Понти: достаточно иметь немного денег, грузовик с необходимой аппаратурой, съемочные камеры, кассеты с пленкой, несколько юпитеров, и мы выедем из Рима всего с несколькими страничками сценария, но с ясной основной идеей, с моральной, или, более того, политической (я не решаюсь сказать — художественной) канвой фильма. Ход развития фильма будет зависеть от того, что нам случится встретить, или, лучше сказать, от того, что мы сумеем встретить в освобожденной части нашей страны. Я буду комментировать наш полный приключений путь, мы сами будем актерами и зрителями — в зависимости от обстоятельств. Проект этот родился у меня несколько месяцев тому назад как результат глубокого убеждения, что только в переживаемый нами момент люди обладают той силой искренности, которую они очень скоро вновь утратят. Сегодня разрушенный дом — это разрушенный дом, запах мертвых еще не развеялся, с Севера доносится грохот последних выстрелов, — в общем, растерянность и страх можно изучать in vitro[23]. Кино должно попытаться документально запечатлеть все это, оно располагает специфическими средствами, позволяющими ему перемещаться в пространстве и во времени, собрать воедино в зрачке глаза зрителя многообразное и различное, — но кино сумеет сделать это только в том случае, если откажется от обычных приемов повествования, а его язык будет стремиться достичь соответствия с содержанием (даже самые современные содержания продолжают излагать старым языком, причем в большинстве случаев он определяется капиталом). Я не знаю, удастся ли найти несколько необходимых нам миллионов лир. По мнению Латтуады, нам понадобится не больше пяти миллионов. Пусть нам только дадут грузовик — и мы отправимся в Неаполь, в Калабрию, может быть, на Сицилию, кто знает, куда мы поедем. Займет наша поездка месяца два. Вот примерно как это будет: мы остановимся в какой-нибудь разрушенной деревеньке, где люди среди развалин постепенно возвращаются к жизни. Мы поговорим с ними на площади; я расскажу им обо всем, в чем виноват; сначала они будут смотреть на меня как на чудовище, но только таким образом я смогу выступить как обвинитель, возложить на каждого его долю ответственности, вытащить из анонимности. Мы непрерывно будем продолжать этот спектакль, а декорациями будут служить сорванные с петель двери и ворота, погребенные под обрушившимися на них стенами. Я скажу: ты только и делал, что плотно захлопывал за собой двери, вокруг только и слышался, что шум дверей, которые захлопывались за такими прекрасными итальянскими семьями. Кто-то из присутствующих пытается оправдаться; он не понимает, что я даю ему возможность излить душу. Про нас говорят в других странах, что мы коварны, у нас нет чувства собственного достоинства, что мы непостоянны? Еще хуже того: мы проиграли войну нарочно, дабы иметь возможность наконец сказать, что нам плохо живется. Надо признаться, что добрым крестьянам становится скучновато, тогда я показываю у них над головой самолет, который сбрасывает бомбу. Бомба вот-вот готова упасть, но я ее останавливаю в небе... «Смотрите на бомбу, повисшую в нескольких сотнях метров у вас над головами, хотите, чтобы она упала?» Все начинают кричать: «Нет, нет!» Я заставляю ее спуститься еще на двести метров и вновь останавливаю. Во время того, как бомба падает эти двести метров, которые я прослеживаю при помощи рапида, я успеваю навести объектив камеры на убегающих людей, я рассматриваю их испуганные лица и заставляю их мысленно возвратиться на год назад (и показываю эти сцены), на десять лет, в годы детства, потом перенестись в будущее, в то время, когда они уже умрут. Просто удивительно, как изменчивы лица этих людей и как они, застывшие на площади, глазея на меня и на киноаппарат, слушающие меня с безразличным видом, могут совершить такое множество поступков, в десятую долю секунды побледнеть или перескочить, как заяц, через изгородь, толкнуть во время бегства старуху, которая — посмотрите на нее — упала в пыль с задранной юбкой. Если я позволю разрушить дом и под развалинами останутся их дети, они кинутся разгребать кирпичи. Я прекращаю разборку развалин, и вот они вновь слушают мою проповедь и говорят мне, что они, мол, ни при чем, что они неповинны. Мы воздвигаем посреди маленькой площади самодельный экран и показываем куски пленки, отснятой в других местах — в поле, на ферме, где пришлось. Комментатор (повторяю, это я) пытается объяснить стоящим на площади людям, что и эти итальянцы плачут, умирают, убивают, убегают и ложатся в постель с женщинами, что они не очень отличаются от других, от тех, что стоят на площади, и что когда они пьют воду, то она булькает у них в горле точно так же, как и у этих здесь на площади (звук должен быть совершенен, чтобы бульканье слышалось отчетливо). Потом я покажу руки убитого, торчащие из развалин. «Остановимся на минутку», — скажу я. Они недовольно поморщатся, испугаются. Начав с этих рук, мы постепенно восстановим все остальное: самого человека, его деревню, другие селения и города, весь мир и, если хотите, другие планеты (некоторые несчастные полагают, что для кино это очень трудно), потом вернемся к рукам — покажем, как они медленным движением однажды утром расправляли черную рубашку в спальне, где пахло мылом, как этот человек побрился, отправился на площадь, вернулся домой, пообедал с семьей, потом лег подремать после обеда. Это все происходит в 1932 — 1933 годах, выберите любой год до войны. С 1932-го я перескакиваю в 1943-й, из 1943-го возвращаюсь в 1932-й. Внимание должно непрерывно перемещаться — из довоенных лет в годы войны и в послевоенные годы, словно голова, которая поворачивается то в одну сторону, то в другую, когда следишь за игрой в теннис. Но зрители устали, они готовы послать ко всем чертям моралиста. Тогда я неожиданно делаю следующее: из под развалин вдруг раздается голос, он выходит из репродуктора, расплющенного под обломками. По полуразрушенному селению разносится голос Муссолини, потом слышатся аплодисменты. Среди аплодирующих мы видим и того человека, руки которого показали вначале. Он курит трубку. Очень крупный план мужчины, курящего трубку и аплодирующего, — продолжительность плана пять минут. Всем хотелось бы, чтобы этот голос, который выходит из репродуктора, замолчал, но они не знают, как это сделать. Мы же садимся на наш грузовик и едем дальше, неожиданное поджидает нас за каждым поворотом дороги.

«Bis», N 10, 1948, 18 maggio.

Виа Пани́ко.
Сентябрь 1947

Де Сика ласковым голосом, растянув губы в улыбке, говорит привратнице публичного дома на Виа Панико, которая загораживает нам дорогу, стоя в дверях с ящиком для денег в руках: «Нам хотелось бы зайти посмотреть, только разок взглянуть, это нужно для кино, я — Де Сика». Женщина говорит: «Смотрите на здоровье», идет впереди нас и кричит: «Всем встать!» Клиенты в зале ожидания поднимаются, не понимая, что происходит. В одной из гостиных сидит карабинер, он там один-одинешенек — это отдельная комната для карабинеров. Нас встречает, как дорогих гостей, управляющая собственной персоной и говорит, обращаясь к Де Сика: «Мы ведь с вами коллеги», — в самом деле, она была знаменитой артисткой оригинального жанра и выступала в варьете по всей Европе. Лет десять назад она, с рыжими волосами, поднятыми вверх на манер гребня, имитировала оперных певиц, и я частенько видел ее на сцене. Она говорит нам: «Мои девочки все замужем. Я человек справедливый. Хотят они задержаться на полчаса за столом? Я закрываю на это глаза. Желаете заглянуть в какую-нибудь из комнат?» Де Сика говорит: «В научных целях, в целях изучения человечества». — «Сперва я поведу вас в лазарет, у нас есть одна легкобольная». Больная лежит в постели, на спинку кровати облокотился мужчина — это ее муж, мужья приходят каждую субботу за деньгами. «Сегодня мы дали ей слабительное, завтра она сможет встать». Затем она объясняет, что у всех женщин есть дети и что она очень строга в отношении чистоты. Потом управляющая стучит в одну из дверей: «Анна, открой на минутку». Голос из-за двери: «Я занята». — «Открой, набрось на себя что-нибудь». Дверь распахивается, появляется женщина в одной рубашке. У Де Сика под мышкой кожаная папка, у Бьянколи поднят воротник пальто, у Гуэррьери суровое выражение лица — он старше всех нас. В постели лежит мужчина, глаза у него лезут на лоб, и он поспешно натягивает на себя одеяло. Де Сика обводят комнату взглядом и говорит: «Хорошо, очень хорошо». Управляющая стучит в другую комнату, дверь сразу же открывается, какой-то мужчина стоит, пристегивая подтяжки, он узнает Де Сика и фамильярно ему улыбается. «Де Сика», — говорит он, продолжая улыбаться и качать головой. Де Сика улыбается также фамильярно и говорит: «Очень приятно». Девушка, уже одетая, спрашивает глазами, хотим ли мы еще что-нибудь посмотреть, Де Сика отвечает: «Достаточно, спасибо». Спускаясь по лестнице, мы встречаем девицу, облаченную в нечто вроде очень широкой черной сетки, сквозь которую все видно. За ней идет старик. Оба прижимаются к стене, давая нам пройти. Управляющая говорит, обращаясь к Де Сика: «Чувствуйте себя здесь как дома, приходите когда хотите, изучайте что хотите».

«Bis», N 16, 1948, 29 giugno.

Месса бедняков.
7 декабря 1947

Де Сика и Амидеи идут не спеша, а я иду впереди с Ладзарини. Подходит мужчина лет пятидесяти, в очках и плаще, меня с ним знакомят, мы приподнимаем шляпы; следует короткое молчание, как всегда после взаимного представления, и мы тем временем доходим до церкви святых Нерео и Акиллео. Мессу бедняков придумал в 1942 году один священник, умерший в туберкулезном санатории в Швейцарии. В своем завещании он просил друзей: «Продолжайте каждое воскресенье служить мессу бедняков, ты делай это, а ты — то-то; ты, Ладзарини, возглавишь парикмахерскую». Подходим, перед дверью состязаемся в любезности с человеком в плаще, входим в притвор, полный оживленно беседующих людей, тут человек сто-двести оборванцев с лицами изможденными или порочными, худыми телами, покрасневшими глазами, многие в коросте или прыщах, некоторые женщины держат на руках полуголых детей, одна беременна, и живот у нее острый, как нос корабля. Навстречу нам идет приличный господин, потирая руки от холода. Ладзарини препоручает нас ему и, надев белый халат, начинает брить, причесывать, бить вшей — у одного из его клиентов волосы настолько слиплись от грязи, что вылитые ему на голову полстакана воды впитываются, словно иссушенной землей. Иногда здесь моют и ноги, для этого сюда, кажется, приходят некоторые богачи, но их обычно человек пять-шесть. Во дворе под навесом кипит огромный котел; какой-то бедняк с двумя или тремя болтающимися за спиной жестяными банками говорит женщине лет сорока, с опухшими веками, что, судя по ее виду, она в прекрасной форме, ухаживает за ней, и она охотно принимает его ухаживания — после мессы я послежу за ними, у женщины грязные руки с обкусанными ногтями. Дама в длинной шубе из белого овечьего меха что-то записывает, стоя в оконной нише; три женщины, на одной из них старая военная куртка, говорят все враз, обсуждают вопрос о субсидиях, протестуют против муниципальных властей; дама продолжает делать заметки, месса вот-вот начнется, притвор уже опустел, последний оставшийся пытается ножницами еще немножко подровнять усы. Бедняки уселись на скамьи, в церкви нет других прихожан, кроме них. Священник читает с кафедры проповедь, и в тот момент, когда в окно падает солнечный луч, вдруг начинает говорить о солнце — оно, мол, один из способов, при помощи которых нас посещает господь. Половина слушает внимательно, половина — нет. Один, с базедовой болезнью, чисто выбритый и причесанный, но без рубашки под пиджаком, пришел с женой и детьми; какой-то ребенок справляет малую нужду за колонной, двое других гоняются друг за дружкой, женщина с изможденным лицом, в очень короткой юбке плачет, две другие ее утешают, вдруг она резко поднимается со скамьи и хочет уйти, делает пять-шесть шагов, возвращается и садится на свое место, через несколько минут она уже смеется и подает знаки какому-то мужчине, сидящему в первых рядах. Раздается стук в большую входную дверь церкви, один из руководителей открывает глазок и говорит, что входить нельзя, надо было не опаздывать. Прийти сюда может каждый, но обязательно вовремя, к началу мессы: если приходить постоянно, могут дать также и что-нибудь из одежды. В дверь еще два-три раза сильно стучат. Я задаю вопрос, есть ли среди этих людей какой-нибудь вор или убийца. Мне указывают на того мужчину в очках и плаще, с которым я познакомился перед тем, как войти в церковь, — он известен здесь под прозвищем Купидон, у него тик — то и дело он нюхает руки. Он был арестован за попытку изнасиловать девочку. Одет он здесь лучше всех и никогда не садится на общие скамьи, а усаживается поближе к руководителям, чтобы его приняли тоже за руководителя.

«Bis», N 9, 1948, 11 maggio.

Жил-был когда-то...
Январь 1948

Жили-были когда-то король, волшебник, фея, ведьма. Но их больше нет. О чем же в таком случае рассказывать детям? Жил-был когда-то один человек. Действительно когда-то? Достаточно выглянуть в окно — и мы увидим там множество людей. Поймаем одного из них при помощи лассо. Готово! Помогите мне, привяжем его к стулу обрывком веревки. Но будем действовать по порядку, сначала установим, обитатель ли он Луны или в самом деле человек. Это человек. Посмотрите на его руки, на пальцы — один, два, три, четыре, пять, этот называется указательным. Вы, наверно, скажете, что им он нажимал на спусковой крючок винтовки? Пум! Кто-то упал. Где? В какой-то части света. Много лет назад, во время войны. Много воды с тех пор утекло, согласен. Исследуем его глаза. Туловище покройте папиросной бумагой, может быть, даже цветной (в доме она всегда найдется). Пусть будут видны одни только глаза. Или лишь один глаз. Вы думаете, что менее выразительным окажется вот так оставленное ухо? Оно слышало так много стонов. А глаз видел, как рухнула стена, у ее подножия кто-то был: я могу вам даже сказать, какой он носил номер ботинок — сорок третий. Нога торчала из-под развалин, словно перископ. Теперь сдернем папиросную бумагу — вот он перед нами весь, целиком. Он хочет что-то сказать. Он говорит, что он не плохой. Кажется, что он блеет. Он говорит, что стал другим. В таком случае мы требуем доказательств. Он говорит: у меня все бумаги в порядке. Показывает документы. Разве он может сделать что-нибудь плохое, раз у него документы в порядке и поставлены все печати? Он говорит — мама, папа, дети, друзья, мир, он хорошо выучил эти слова. Если вы дадите ему кусок торта, он съест его весьма изящно, а потом пренебрежительно скривит губы. Не доверяйте ему, не развязывайте его — пусть он представит доказательства или так и остается связанным. И не давайте обмануть себя, когда он смеется. Я предостерегаю вас: достаточно звука трубы, удара барабана, вида знамени (какого?), громкого приказания — и он схватился за оружие! Ах, вы его уже развязали, вы ведь так молоды, вы позволили ему уйти, я слышу его шаги по тротуару. Куда он пойдет? Но что вас заставило опять освободить его? Как всегда, надежда?

Straparole. Milano, 1967.

Ясновидящая.
12 февраля 1948

Сегодня в 3 часа дня мы отправились к ясновидящей — на узкую улочку против Виллы Торлония. Ей лет пятьдесят, волосы у нее рыжие, глаза как у Распутина. Входим в комнату полную людей — это спальня. Ясновидящая сидит в кресле, посетители по очереди говорят громким голосом, перед всеми о том, что их тревожит. Она, легонько качаясь из стороны в сторону, призывая Иисуса Христа, выражает свое мнение, словно в трансе. Потом кладут немного денег на тумбочку у кровати и уходят. Я ввел ясновидящую в сюжет «Похитителей велосипедов» — к ней отправляется герой фильма, когда у него крадут велосипед; кто-то ему сказал, что она закрывает глаза и видит, где что находится. Я был тут года два назад, сопровождая одну свою приятельницу, поэтому мне и пришла в голову эта мысль. Де Сика сказал мне: «Пойдем посмотрим?» Некоторые из присутствующих его узнают; несмотря на свои язвы желудка, раки, долги, они оживляются, смеются, указывают на него пальцем. Ясновидящая его не узнает. Первый из моих друзей, который идет к ней исповедоваться, говорит, что у него украли велосипед, мы жадно ловим каждое слово, чтобы все использовать в сценарии. Он выдает себя за рабочего, а ясновидящая отвечает, что не стоит тратить силы на поиски велосипеда, так как он все равно его не найдет. В это время на пороге появляется девушка — почти хорошенькая, — которая торопясь сообщает ясновидящей, что была у адвоката и что он не внушает ей доверия. Ясновидящая не допускает, что адвокаты могут не внушать доверия, раз они состоят членами адвокатской коллегии. «Молись, дочь моя, молись». Девушка говорит, что ей больше неохота молиться. Ясновидящая настаивает, ведь достаточно только сказать «Иисус, не покидай меня». Девушка уходит, и ясновидящая говорит, что эта девушка уезжает лечиться в санаторий. Подходит очередь Де Сика. Ясновидящая спрашивает: «Как тебя зовут?» Его имя она находит красивым. «Что же хочет ваш Витторио?» Де Сика задает вопрос, будет ли иметь успех газета, которую он якобы собирается издавать. Ясновидящая говорит, что у него не должно быть сомнений в жизни, все вытягивают шеи, чтобы лучше услышать, что говорит Де Сика, если я хорошо помню, он подставляет ей лоб для поцелуя. Сузо Д’Амико не хочет подходить к ней, но мы настаиваем. Когда ясновидящая понимает, что Сузо занимается кино, она восклицает: «Я видела, что у тебя какое-то странное лицо». Сузо спросила у нее, будет ли иметь успех какой-то фильм, и ясновидящая отвечает, что все, что делается с благой целью, идет во благо. Я сижу в кресле, мучаюсь от головной боли и желания спать. Время от времени открывается дверь, кто-то входит и выходит. Я пытаюсь угадать жалобы вновь пришедших и всякий раз ошибаюсь. Уходит мать, рыдая из-за неприятностей, которые ей доставляет сын, уходит женщина лет пятидесяти, которой муж наставляет рога. Ясновидящая вдруг говорит, что хочет побеседовать с этим лысым господином, который сидит в кресле ее бабушки, не открывает рта и хочет, чтобы его не заметили. Она при общем молчании встает, делает восемь-девять шагов, которые ее отделяют от меня. Спрашивает, как меня зовут. Говорит, что, по счастью, я не тот Цезарь[24]. Я остаюсь сидеть и смотрю на нее снизу вверх. Она дотрагивается до моего лица и продолжает говорить, причем тон ее становится все более оракульским. Она говорит, что видит вокруг меня стадо, и хочет, чтобы я дал ей руку, сжимает ее и продолжает, устремив пристальный взгляд куда-то поверх моей головы. Она говорит: «Ты должен взять трубу, ты должен затрубить в трубу». Встать мне или остаться сидеть? Встать означало бы придать торжественность ее словам, согласиться с ними; продолжать же сидеть означало бы уронить ее авторитет в глазах посетителей. Она говорит, что предо мной долгий путь, но что она освободит его от препятствий. Мне начинают нравиться ее пророчества, Гуэррьери принимается хохотать, за ним — Де Сика и Сузо тоже, некоторые думают, что они плачут, так как они, закрыв лицо руками, выбегают из комнаты. Сколько прошло времени? Я не осмеливаюсь поднять головы, перестаю слышать слова ясновидящей, наверно, она уже вернулась на свое место. Медленно поднимаю голову и вижу, что она возвращается ко мне с распятием в руках. Одна из женщин зажигает свет, какая-то девушка всхлипывает, что делают остальные, я не знаю, я только смертельно боюсь рассмеяться, я не хочу смеяться, я готов задушить того, кто заставляет меня рассмеяться, чтоб не хохотать, я согласен плакать, но слез никак не выжать. В каком-то далеком уголке сознания, который я мог бы совершенно точно определить, у меня возникает мысль, что ясновидящая, возможно, и права в отношении меня, ибо сколько раз я говорил себе, что я подлец, и если бы я нашел в себе силы быть им чуточку больше, потом во мне произошла бы какая-нибудь перемена к лучшему. Ясновидящая продолжает что-то говорить, пятясь с распятием в руках к своему месту и продолжая по-прежнему пристально глядеть на меня, но я не выдерживаю ее взгляда. Если бы меня принялись пинать, я бы расхохотался, эти несчастные женщины осыпали бы меня ударами, а я бы смеялся.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-10 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: