О НОЧНЫХ КОШМАРАХ СОВРЕМЕННОСТИ




 

«И люди все садятся в машины, сэр, и выезжают на улицы. Им кажется, они могут уехать куда-нибудь в безопасное место. Им так кажется, хотя их и предупредили, что это бессмысленно. Родители заталкивают нас с сестренкой в машину. У них и мысли нет насчет еды, одежды, ничего такого. Потом мы выезжаем на шоссе, а оно сплошь забито машинами. И люди сигналят, кричат, визжат. И мне приходит в голову, что вот так оно все и кончится – мы все умрем в огромной автомобильной пробке…»

«…а мне снится, что, когда передают предупреждение, я далеко-далеко ото всех, кого я знаю. И я должен до них добраться. Я просто хочу увидеть их еще раз, прежде чем… Но…»

«…они объявляют об этом по телику. Ну, знаете, у вас четыре минуты… Но такое впечатление, будто никто не обращает внимания. Никто и ухом не ведет. Отец храпит себе в кресле. Я кричу. А маму больше всего беспокоит, почему не показывают „Перекрестки"…»

«…дома сперва раскаляются докрасна, потом добела, и люди тоже докрасна и добела…»

(«Как же ты это увидишь – ты ведь уже умрешь. Глупый».)

«…и мой маленький братик, он корчится на полу, весь обугленный, и я знаю, что надо его добить…»

«Таблетки, сэр, яд. Мы садимся в кружок и глотаем их все вместе…»

«…и никто не хочет первым выходить из убежища…»

«И, так смешно, мне снится, что я – единственная, кто выжил. И даже ни одной царапины. А кругом один этот пепел. И я хожу кругом и думаю, ведь так же не может быть, ведь так не бывает…»

 

ВНУТРИ ТАКОЕ ЧУВСТВО

 

Но все истории когда-то были явью. И все исторические события, битвы и костюмные драмы когда-то произошли на самом деле. Все истории были когда-то просто чувством внутри. И у меня сейчас такое чувство, Прайс, – нет, пить я больше не хочу. Может, лучше двинем отсюда? И у тебя такое чувство. По поводу Ничто. И у Мэри, у нее уж точно было это чувство, в тот августовский вечер…

В один прекрасный день, Прайс, как-нибудь, в далеком будущем, ты скажешь: был у нас однажды такой учитель, историк, который нам давал совершенно сумасшедшие уроки, а жена у него… Иные реальности ждать себя не заставят.

Но когда до конца останется всего ничего, реальности больше не будет, одни истории. Вот и все, что нам останется тогда, – истории. И мы усядемся кружком, в этом чертовом убежище, и станем рассказывать истории, как бедная Шахерезада, надеясь, что это никогда…

 

Свернувшись калачиком внутри ветряка. Шепотки. Сквознячки. Ветер сходит на нет; тополя отращивают тени. Едва ощутимые спазмы – весьма ощутимые спазмы – у Мэри внутри. И Мэри говорит в конце концов, потому что не сработало, ничего не вышло: «Придется идти к Марте Клей».

Итак, дети мои, поскольку волшебные сказки не всегда бывают милыми и уютными (загляните еще разок в братьев Гримм) и поскольку сказка без нее все равно что не сказка, позвольте рассказать вам

 

О ВЕДЬМЕ

 

По имени Марта Клей. Которая доводилась женой Биллу Клею (по крайней мере, принято было так считать). Которая жила в хибаре Билла Клея на дальней стороне топи Уош Фен. Которая делала снадобья и предсказания (или, по крайней мере, принято было так считать). А кроме того, помогала избавиться от нечаянных плодов любви…

Но сначала, прежде чем я перейду к Марте Клей, позвольте рассказать вам о наших фенлендских гусях…

Под коими я имею в виду отнюдь не пернатую, клювоголовую и лапчатую разновидность. Не черношеих «канадцев». Не серокрылых, краснолапых или белогрудых, что прилетают к нам из Арктики, ведомые зовом ничуть не менее таинственным, чем тот, что движет их водным сотоварищем по музе дальних странствий, Anguilla anguilla. Не гомонящие, гогочущие V-образные стаи, которые с незапамятных времен облюбовали Фены и подарили фенменам древний знак доброй воли – расщепленное гусиное перышко. Нет. В августовский вечер 1943 года никаких таких гусей вокруг не наблюдалось, потому что гуси прилетают зимой. Но в 1943 году у нас вывелась своя собственная порода гусей. И тоже шумных, и тоже летающих клином вдоль по привычным воздушным путям на тот берег Северного моря; сделанных из алюминия и стали, деревянных распорок и плексигласа; и овладевших хитрым трюком откладывать сильновзрывчатые и зажигательные яйца прямо в воздухе.

Они как раз вставали на крыло, эти грохочущие птичьи стаи, оставляя позади разбросанные там и сям дневные логова (потому что птицы они были ночные) и зависая, ну совсем как гуси, черными шустрыми силуэтами на фоне закатного огненного шоу – покуда мы с Мэри (Мэри – бледная, с закушенной губой, задыхающаяся через каждые два шага) пробирались с Хоквелл Лоуда на топь Уош Фен. Но мы едва обращали на них внимание, нам было о чем подумать, а кроме того, мы настолько привыкли к их монотонному, пульсирующему гулу по вечерам, что воспринимали их едва ли не как явление природы, едва ли не как настоящих гусей. Пока мы с Мэри шли к хижине Марты Клей, они отправлялись в полет, взяв курс на Гамбург, Нюрнберг и Берлин. И у каждого из наших бравых пилотов, штурманов, пулеметчиков и бомбардиров было сердце, и каждый сосал когда-то материнскую грудь, и у граждан этих обреченных городов тоже были сердца, и они тоже были вскормлены материнским молоком.

Наши руки не для скуки, мы руками можем все. В 1793-м апокалипсис пришел в Париж (всего-то навсего несколько тысяч голов); в 1917-м – в болота Фландрии. Но в августе 1943-го (да-да, сухой язык исторических источников гласит, что, несмотря на грандиозные масштабы того, предшествующего кровопролития, Первая мировая унесла много меньше человеческих жизней, чем Вторая, а гражданских лиц там погибло всего ничего), он градом детонирующих при падении гусиных яиц обрушился на Гамбург, Нюрнберг и Берлин…

Но обо всем об этом у нас даже и мысли не было (собственных проблем по горло) в тот августовский вечер.

Любовь. Ль-любовь. Ли-ль-любовь. Она и вправду – оберег от зла? Сможет ли она во веки вечные поддерживать связь между причиной и следствием?

Помочь тем полным дурных предчувствий гражданам Гамбурга и Берлина, которые обнимают сейчас своих любимых и шепчут ласковые слова в ненадежных подвалах и наскоро отрытых на задних дворах бомбоубежищах? В состоянии ли она рассеять черную, в огненных всполохах тучу, которая застит внутренний горизонт, когда вдруг поймешь: это твоих рук дело, ничего бы не случилось, если б… При чем тут несчастный случай, ты сам изжарил своего гуся…

По фенлендским дорожкам, вдоль фенлендских канав; сквозь ракитники и заросли бредины, по тропкам, просекам и дощатым мостикам, которые известны были только нам, детям Фенов. Как Хереворд и Торфрида (ах эти уютные и мороз-по-коже полуночные чтения), когда они после взятия Или бежали через топь. Их ведь тоже, как рассказано в книге, в годину бедствий поддерживала любовь. Но мы-то не в придуманной истории…

 

До лачуги Марты Клей путь не ближний. Вдоль южной оконечности топи на север, к узкой полоске лугов между топью и длинной, вытянувшейся к востоку излучиной Узы у Ньюхайта. По левую руку пламенеет закат. По правую – бескрайние армии камыша. Вдалеке, над самой серединой топи, поднимается дымок из свайной лачуги Билла Клея. Значит, Билл Клей сейчас там, по летнему своему обыкновению. Значит, Марта одна.

У Мэри вниз по ноге бегут, обгоняя друг друга, две ленивые, смазанные на ходу о высокую траву струйки крови. Мы, вздрогнув, останавливаемся оба. Перед глазами, с готовностью, картина: окровавленный, липкий, похожий на вырезанное овечье сердце выкидыш на примятой болотной траве. Он что?.. Прямо сейчас? Господи, Мэри, если мы застрянем здесь в темноте. Сумерки сгущаются. Время сов и блуждающих огоньков. Самое время появиться и ведьме. Мэри, возьми меня за руку. Мэри, держись. Мэри, я люблю тебя. Мэри, пойдем. Ведь мы должны до нее добраться? (А мы хотим до нее добраться?)

Но мы таки до нее добрались. И увидели Марту Клей…

Ни островерхой шляпы, ни помела, ни ухмыляющегося черного кота на плече (один только брехливый, слюнявый, замызганный беспородный ублюдок на веревочной сворке у дома, который возвестил наш приход и вызвал из дому Марту Клей с масляной лампой в руке). Я вижу маленькую женщину с массивной круглой головой. Я вижу женщину в древних кожаных башмаках. В тяжелой серой юбке, сварганенной чуть не из конской попоны. Из-под которой торчат обтрепанные подолы бесчисленных нижних юбок, когда-то, может быть, и белых, а ныне напоминающих по цвету старческие зубы. В засаленной блузке, жесткой и липкой, как старая, отслужившая свое парусина, и рукава закатаны по локоть. А поверх блузки и юбки – как будто Марта Клей, по профессии ведьма, подрабатывает в свободное время уборщицей – линялый, в цветочек, до самой до земли рабочий фартук.

А увидев Марту, мы почувствовали запах Марты…

Но – будет об ее нарядах. (И о запахе тоже!) Какое лицо! Маленькие, влажные, пронзительные глазки. Кожистый кисетик рта. Нос: костистый (но уж никак не крючком). Лоб: кочковатый, лоснящийся, цвета табака. Волосы: седые, тусклые, утянутые на затылке в тугой пучок, а в пучке торчат два длиннющих гусиных пера. А щеки! Щеки! Они не просто румяные и круглые. Не просто красные. Не просто свидетельство долгих, в десятки лет, из года в год и безо всякого перехода столкновений с зимней стужей и палящим летним солнцем. Они – два огненных пузыря. Два больших переспелых томата.

(И если уж речь зашла о переспелости, эта вонь…)

«Ага, ага. – Она поднимает лампу чуть повыше. – Какими судьбами к стар’й Марте? Не часто к Марте гости захаживают в такое-то время дня. К Марте гости ва'ще не часто захаживают. Какими судьбами к стар'й Марте?»

Приняв во внимание окровавленную юбку Мэри и то, что она еле держится на ногах…

Я решил сразу и начистоту:

«Мы хотели попросить вас…»

«Эт' значт, Хенри Крика парнишка? Том Крик. Диков брат. Эт' значт, приятель Фредди Парра?»

«Мы…»

«А эт' значт, Харольда Меткафа девчонка? Которая в монстырскую школу ходит. Така' вся умница и красавица. Ну, так и зачем, значит, к Марте пожаловали?»

«У Мэри…»

«П'томушто гости к Марте не часто захаживают».

«Нам сказали, что вы…»

«Да уж ты молчал бы, молодой! У меня покаместь глаза на месте, или как? Ты хоч' сказать, что эта маленькая мисси обзавелась, м'л, чем-то, от чего она не прочь избавиться. И если приглядеться, эт' самое, оно уже вроде как уже принялось само от себя избавляться. Ты эт', что ли, мне хотел сказать?»

Я киваю.

«Ага. Ага. А мы, значт, в этом уверены? Мы, значт, все знаем точно? Птомушто, видишь ли, паренек, откуда Марте знать, вдруг у нашей мисси просто месяц такой нехороший? Просто, знаешь, такие бывают ссачки-кровячки. П'томушто мно-ого их таких. Девчонок-т'. Монстырок. Чуть крови кап, они уже и кипятком сцать, жуть чего натворилось. У них, м'л, робеночек намечается. Откуд' робеночки беруцца, эт' оне еще не знают, а к Марте сюравно бегут соплями мазать».

Она глядит, блестя глазами, на Мэри, потом на меня, потом опять на Мэри.

«Так, вот об чем я вас и спраш'ваю, голубочки мое, вот я и спраш'ваю, отчего мы такие уверенные, отчего мы?..»

«Потому что – мы занимались этим делом! – срывающимся голосом выкрикивает Мэри. – С ним вдвоем. Чем нужно, тем и занимались».

«Ага. Тогда другое дело. – Она рассыпается долгим довольным смешком. – Значит, Том Крик с Мэри Меткаф. Тогда другое дело. Заткни св'ю пасть, Долбак! – (Зашедшемуся лаем, рвущемуся с веревки псу.) – Значт, вместе этим делом, значт, на пару?»

Мэри судорожно хватает ртом воздух. Хватается за живот.

«А знаете, что старик-т мой, Билл, говорит? Он говорит, чегойт' Фредди больше не заходит. Птицу брать. С бутылк'ми. А Билл, чтоб без бутыл'к, он не любит».

Мэри стонет.

«У нас ничего нет, – говорю я. – Чтобы вам дать. Но мы что-нибудь принесем – все, что угодно. Пожалуйста, Марта. Ну пожалуйста».

«Па-ажалсста, Марта, Па-ажалсста. Миссис Клей для тебя, понял, молодняк? Чему тебя в школе учили? Миссис Клей».

Мэри опускается на колени.

«Ну да, дочурка, с'час падать начнем. Окочуримся мне тут, было б радости. Ево оттеда доставать не так сладко будет, как туда ево запихивать. Ладно, молодняк, надо б ее в дом занесть, что ли…»

 

Дети, вам когда-нибудь доводилось попасть в иной мир? Завернуть за угол, туда, где Сейчас и Давным-Давно – одно и то же, а время течет как будто бы где-то в иных краях? Если вам случится когда-никогда, попав в город Гилдси, зайти в тамошний Фенлендский музей (открыт в 1964 году на Рыночной улице, в бывшем помещении Хлебной биржи) вы увидите макет старого фенлендского крестьянского дома в полную величину. Но он же ничего вам не скажет, он вам даже и близкого не даст представления о…

Плетенные из прутьев стены, обмазанные смесью глины с рубленой соломой, а поверх – белая когда-то штукатурка. Земляной, плотно убитый пол. В сложенном из кирпичей камине горит торф. Торфяный дым, способный заглушить даже Мартину вонь (состоящую, если уж на то пошло, на добрую половину из того же торфяного дыма). Решетка, сковородки, вертела, таганы; вместительный чайник. В камине устроено нечто вроде плиты. Два стула с цельнодеревянными спинками, стол на козлах. В одном из углов задернутая наполовину грязная занавеска приоткрывает крытую овчинами лежанку. Деревянный, грубой работы кухонный стол с буфетом. Лампы. Оплывшие свечи в блюдцах. И все. Потому что сверх того – существа не домашней породы. Целая куча предметов, которые ни один нормальный человек не стал бы держать в доме – да что там, вообще где бы то ни было держать. Два кремневых дробовика чудовищного калибра, подцепленные на крючьях на каминной стене. Сети, лопаты, жерди, косы, серпы, ведра. С потолочной балки свешивается, как две отрезанные и мумифицированные ноги, пара высоких кожаных болотных сапог. Но гляньте только на потолок! Чем он там еще увешан. Он увешан битой птицей. Кряквы – утки и селезни, – чирки, ржанки, бекасы. Там висят полоски меха и угревой кожи и водяная крыса с окровавленной мордой, подвешенная за волосатый хвост. Там висят пучки всех ведомых и неведомых листьев, трав, кореньев, стручков, на всех возможных стадиях зрелости и усыхания. И еще какие-то уродливые, почерневшие от дыма предметы, о происхождении и назначении которых даже спрашивать не хочется. И невероятное изобилие всевозможных мешочков и сумочек, о чьем содержимом также не хочется спрашивать.

В буфете странный набор никак не связанных между собой предметов: алюминиевые кастрюли, жестянка соли «Серебос» [52]; к углу буфетной полки пришпилена пожелтевшая вырезанная из газеты фотография. Черчилль, с неизменной сигарой. Как они сбрелись в одну компанию, пришельцами с какой-нибудь, в далеком будущем, авангардистской инсталляции…

 

Но мы уже сделали шаг в иной мир. Туда, где все вещи замерли; где прошлое будет повторяться снова и снова…

 

«Тебе лучче'б лечь на койку, дочка. И снять па'штан-ники…»

 

Не сюда же! Не на эту груду вонючих овчин!

 

«А ты б лучче сделал штон'т' полезное, молодняк. Кипятку. Чайник вон. Огонь разведи. Вода в насосе – накачай».

Руки Марты: ногти как старое олово.

Мэри, пошатываясь, идет к кровати. Марта за ней следом. Занавеску она не задергивает. Я отворачиваюсь.

 

«Эт'ты прально делаешь, молодой. Головенку-т' отворотил. Када на пару этим делом занимались, небось, не такой стиснитльный был, а? Ладно, дочка, а теперь расскажи-к' ты старой Марте, что ты такое над собой сделала, чтоб до такого сея довести. Тыкала чемньть? Или, можть, прыгала-скакала?»

Я, с кувшином и большой кружкой, выхожу наружу, искать насос. Брешет пес. Почти стемнело. Мы останемся здесь на всю ночь. Мы останемся здесь навсегда. Когда я снова вхожу в дом, Марта держит в руке перекрученные, пропитанные кровью трусики Мэри, как кусок сырого мяса.

«Что не так, молодой?»

Она выходит мимо меня на крыльцо.

«На, Долбак. Есттьчо пожевать».

И бросает окровавленный комок ткани куда-то в темноту.

«Так, молодой, давай за кипяток».

Открыв дверцу буфета, она вынимает бутылку, тряпку, миску и кусок свернутой в рулон клеенки. Потом берет стоящий у очага котелок, отливает в него по чуть-чуть из стоящих на буфете банок, а потом – от свисающих с потолочных балок пучков пригоршню того, пригоршню сего.

Ни наговоров, ни заклинаний.

Она ставит котелок поближе к огню. Подходит к кровати и расстилает клеенку поверх овчин.

«Давай-ка, дочка, жопку суда переклади. И глотни вот эт'ва. Мартино л'карство. Нравицца-не нравицца, пей, моя красавица».

Она протягивает Мэри бутылку. Та пьет; поперхнулась, опять пьет. И вдруг поверх бутылки на меня выкатываются два совершенно ошалелых глаза.

«Глотай. От-так. Гляди на Марту, ток' на Марту. Ну, какая хорошенькая. Глотай. Мартино лекарство. Для твоей'ж пользы. Гляди на Марту».

Мэри погружается в небытие, роняет бутылку обратно Марте в руки. Глаза у нее остаются открытыми. Меня прошибает мгновенная мысль: Марта ее отравила, убила ее. А теперь моя очередь – крошки Гензеля, который, надо же, очень кстати, стоит как раз возле печки.

«Ну – как там чайник, эй, молодняк? Да не бойс' ты за нее. Давай, лучч' помоги мне стол перетащить».

Мы переносим стол поближе к кровати. Мэри не шевелится. Кровь на клеенке. Потом Марта зажигает вынутой из пламени щепочкой лампу и ставит ее на стол, а потом рядом с ней еще и свечку на блюдце. Возвращается к очагу, наливает из только-только зашумевшего чайника воды в котелок с таинственными снадобьями и опускает котелок вместе с чайником обратно на решетку. Подхватывает ведро и ставит у изножья кровати. Потом протягивает руку и снимает с балки один из кожаных мешочков. Там, завернутые в ветошку, лежат какие-то штуки. Штуки, похожие на длинные ложки, на щипцы, на бутылочные ершики, на ложки для обуви.

«У Марты цел' набор инструментов-т'. Ты не поверишь, молодой. Не поверишь, скок'йих у меня».

Она раскладывает эти штуки на столе, как заправский хирург. Чайник пустил пар. Она велит мне перелить содержимое котелка в миску, добавить воды из чайника и перенести котелок на стол. Я приношу горячий, полный каких-то плавающих ошарошек, чайного цвета отвар и ставлю, куда сказано. Она по очереди опускает в раствор каждую из своих хирургических штуковин. Потом подталкивает свечку в блюдце на самый край стола, туда, где лицо Мэри. Поднимает руку Мэри и кладет ее на стол, рядом со свечой. Рука у Мэри совершенно безвольная. Потом наклоняется и что-то говорит ей в самое ухо. Мэри не шевелится, не переводит взгляда, и только глаза у нее как будто делаются шире.

«Ну-ну, дочк', Марта больно-т'те делть не собирается. Марта-т'те только добра хочт. А если больно будет, ну и прихлопни ладошкой свечку. Прям' на сам' пламечко».

Мэри моргает.

Марта поднимает голову, принюхивается к идущему из миски пару, опускает в миску руки, потом оборачивается ко мне.

«А ты шел бы отсед', молодняк, и поскорей. Посиди там снаружи тихонько и не путайся у старый Марты п'д ногами. И перестань мне сопли распускать».

(Потому что именно этим я и занят.)

«Держи».

Она сует мне в руки бутылку, из которой только что поила Мэри. Я мотаю головой. В следующую секунду горлышко уже проталкивается у меня между губ, и я машинально глотаю.

«От'так. И давай займись чемньть. Щипать умеешь?» Она задирает голову туда, где под потолком застыли неровные шеренги битой птицы. Я, как сомнамбула, киваю (у кухонной двери, после терпеливых маминых инструкций – после того, как отец свернул ей шею, – ощипывал красновато-коричневые перья старой переставшей нестись курицы).

«Сними какую там и ощипай для Марты. Мил' дело, птичонку-т' пощипать, а? Как оно?»

Я иду туда, где балка, и протягиваю руку к изумрудноголовому селезню.

«Не, молодняк. Ты утку бери. – Она хихичет и задергивает занавеску. – Ты утку бери!»

 

И вот, пока внутри Марта Клей служит службу, которую только она и может сослужить Мэри, ваш будущий учитель истории садится снаружи и принимается прилежно ощипывать утку. Стоит темная – хоть глаза коли – августовская ночь. Сонмы звезд, серебряных гусей, плывут по ночному небу. У него начинает кружиться голова. В руках у него уже не утка, а курица. Он сидит в залитом солнцем затишке между курятником и кухонной дверью, и там стоит мама, а на маме фартук. Вот только курица не мертвая, а живая. Она принимается бить крыльями и нести яйца, одно за другим (значит, зря ее решили в суп). Неостановимый, бесконечный поток яиц, их так много, что приходится призвать на помощь маму и ее передник. Но мама говорит, что на самом деле это не яйца, а упавшие звезды. А это они и есть, мерцают и перемигиваются в пыли. Мы несем упавшие звезды в курятник. Который совсем не курятник. А остов старого дощатого ветряка на берегу Хоквелл Лоуда. И там, подобрав колени, лежит голая Мэри. Мама потихоньку уходит. А Мэри начинает рассказывать про месячный цикл, и про всякие чудеса у нее в дырочке, и про то, откуда берутся дети. Она говорит: «А знаешь, я несу яйца». И он, невежда, но невежда, пылающий тягой к знаниям, говорит ей: «Что, прямо как куры?» А Мэри смеется. А потом кричит, а потом говорит, что она Божья мать…

 

Утка падает у меня из рук (значит, все-таки утка). Это не сон. В сон нельзя проснуться. Темно. Я здесь; здесь сейчас. Я сижу (задремал, голова упала вперед) на скамейке у лачуги, в которой Марта Клей, всем известная ведьма…

И Мэри. Мэри тоже вынырнула из самогонной анестезии, из ведьминского зыбкого гипноза, вынырнула в сон, который вовсе не сон, и – она молится. Она выкрикивает слова молитвы жутко, неостановимо, бессмысленно.

Я бегу к дверям. Запинаюсь. Бегу обратно, к маленькому окошку, которое должно глядеть прямо на зашторенную лежанку. Есть такие вещи, которые происходят наяву, хотя должны происходить только во сне. Трубка – нет, длинная камышина, целый стволик болотной осоки – торчит у Мэри в дырочке. Другой конец у Марты во рту. И Марта, скрючившись промеж окровавленных коленей Мэри, закрыв от напряжения глаза, сосет, сосет из всех своих ведьминских сил. И щеки – два кровавых пузыря – работают, что твой кузнечный мех.

Я врываюсь в дом. Отдергиваю грязную занавеску. Марта вроде как раз что-то выплюнула в ведро. Я ору: «Мэри!» Но Мэри меня не слышит. Ее имя мячиком отскакивает обратно ко мне. Она меня не узнает. Она – маленькая монастырка, исступленно творящая молитву:

«СвятаяМарияМатерьБожьяСвятаяМарияМатерь-БожьяСвятаяМарияМатерьБо…»

Свеча расплющена у нее под рукой. Я чуть не падаю через ведро. В ведре то, из чего делают будущее. Я бегу наружу, чтобы проблеваться.

 

ВЫШЕ ГОЛОВУ

 

Он чуть ли не пытается помочь мне выйти на улицу. Он растерян, он хочет проявить заботу. Его учитель пьян… (И как так вышло, что наш Прайс, наш подрывной элемент, проявил такую выдержку и осмотрительность? Когда я не в силах устоять перед еще по одной и все, он заказывает себе томатный сок.) Учитель не имеет права напиваться пьян. Он должен держать строй, и подавать пример, и трезвый образ жизни. Вот в чем главная учительская странность. Не в шутовстве. Ученик не должен быть поводырем учителю. Когда бунтарь становится подпоркой для тирана…

Но как – глотнешь – и беда не кажется такой уж… Но как реальность обретает… А знаешь, мои предки по материнской линии, они на выпивке построили целую империю…

«Да, кстати, Прайс, тебе это должно понравиться – он хочет уволить к чертовой матери Историю. Не только меня, понимаешь, предмет. Убрать всю эту бодягу…»

Широкий, размашистый – и уводит в сторону – жест в адрес равнодушных новостроек юго-восточного Лондона.

«Пожалуй, за руль садиться не стоит, а, как ты считаешь, Прайс? Не стоит? Извини – не смогу тебя подбросить. Поеду на автобусе. А машина пусть стоит у школы».

«Все равно ворота уже заперли. Я вас провожу до остановки».

Мы мерим шагами тротуар.

«А-астарожно».

На автобусной остановке я возглашаю: «…всю эту бодягу, всю…» Он еще больше мрачнеет и отводит взгляд. Когда за мной приходит мой пятьдесят третий, непременное: «Ну, до свидания, сэр. Вы – поосторожней, сэр».

«До свидания. Эй, Прайс, выше голову. Что так кисло? Я до конца семестра никуда не денусь. Надо же нам разобраться с Французской революцией. Ты что, забыл? Эй, Прайс, – (уже с площадки, пока автобус увозит меня прочь), – не позволяйте ему этого сделать!»

 

А История едва ли найдет время упомянуть о том, что в ночь накануне Французской революции Людовик XVI как раз оплакал своего первенца.

 

НАЧАТЬ СНАЧАЛА

 

Мы относим ребенка в машину. По какой-то странной прихоти обстоятельств он спит. И даже не мокрый. На долю секунды мне кажется: он умер от испуга. Мэри сидит на заднем сиденье и крепко держит его обеими руками, а я веду машину. То, что происходит дальше, больше всего напоминает пародию на бешеные авторалли впавших в панику молодых мужей, чьи жены ни с того ни с сего вдруг принимаются рожать. С той разницей, что ребенок у нас уже есть и мы гоним на полной, чтобы отдать его обратно.

С заднего сиденья торопливо-покаянный монолог Мэри: «Это было так просто. Так просто. Я видела, как она вошла. Оставила коляску у входа. Разве она не понимала, что это рискованно? Я была у фруктового стеллажа, шла к кассе. Уйма народу. Большая такая коляска, не сидячая. Может, ей и нужно-то было всего ничего, вот она и подумала – с этой коляской, в толпе. Я видела, как она ушла в какой-то проход между полками. Думала, никогда не решусь. А потом поставила корзину. Ничего в итоге не купила. А взамен вот… Я посмотрела вдоль прохода. Пошла к коляске. Огляделась. Взялась за ручку. Толкнула, надавила, они все так делают. И сказала: „А вот и я. Пойдем-ка отсюда“. Никто даже и не догадался. Никто даже и не догадался, что я не настоящая…»

Мэри, тебе пятьдесят два года.

«И я поняла, что он согласен. Потому что он мне улыбнулся. Как только я толкнула коляску, тут он и улыбнулся. Ты правда мне улыбнулся? И не плакал. Ведь ты же не плакал? Потом я выкатила коляску за угол, а там в лифт – и в паркинг. Сумки положила в багажник, а ребенка на заднее сиденье, и одеяла туда же. Я знаю, что так не делают. Надо было тебя в них завернуть и чем-нибудь перевязать, правда? Но он не плакал. Совсем не плакал…»

Но говорит она так, как будто ее ввели в транс и она теперь вынуждена изображать из себя женщину, которая признается в совершенном преступлении. А правда настолько невероятна, что никто и никогда в нее не поверит. Правда в том, что она была свидетельницей чуда. Бог сошел в «Сейфуэйз» и одарил ее, отдал ей некую ценность совершенно бесплатно. Ребеночка в капусте. Он сказал, Иди, исполни волю Мою. Возьми его. Он твой…

(Об этом она станет рассказывать председателю суда и профессионалу-психиатру. И только мужу – профессиональному историку – она преподносит вымышленные, чисто исторические факты.)

«А ты сможешь ее узнать, Мэри, – я имею в виду мать – ты сможешь?»

«Да. Да, конечно…»

Я гляжу на нее в зеркальце заднего вида. Ясные, сияющие глаза. Значит, она и дальше будет излагать эту липовую легенду (…и поехала себе, и поехала. Никакой паники, никакого шума. Никакой погони, полицейских машин…), она и дальше собирается играть роль стареющей дамочки с подвыподвертом, которая ни с того ни с сего украла ребенка. В действительности же…

Как будто мы не в одном и том же пространстве. Как будто между нами стеклянная стена. Она – на заднем сиденье, а я – нечто вроде таксиста. Куда поедем, леди?

(Куда? Куда теперь?)

Или еще того лучше, задержанный, он же подозреваемый, в хвостовом отсеке патрульной машины; и начинается допрос:

«Значит, коляску вы бросили? Значит, потом вы поехали домой…»

(Нам еще предстоит поближе познакомиться и с патрульными машинами, и с проедемте-в-участок.)

Огни – Стрелковый холм, Блэкхит, Льюишэм. Пятница в лондонском пригороде. По Льюишэм-Хайстрит не протолкнешься. Мне что теперь, сигналить, мигать фарами? Дайте дорогу, у нас несчастный случай!

Но куда такая спешка? Что за гонки? Когда обычный телефонный звонок. Откуда эта потребность вернуться на место. Четверть шестого. Мы подъезжаем к паркингу. Паркуемся на третьем уровне.

«Значит, машину ты оставила здесь?»

Это называется восстанавливать ход преступления. От конца к началу. Аналогично историческому методу; аналогично тому, как вам приходится выяснять, как так случилось, что вы стали тем, кем стали. Если повезет, может, и выясните. Если повезет, доберетесь до той точки, откуда можно начать сначала. Совершите революцию.

Я выключаю мотор.

«А теперь отдай мне ребенка, Мэри. Здесь и сейчас. Мы приехали. Сейчас я возьму у тебя ребенка».

Как будто говоришь – тоже с ребенком.

«Мэри, я возьму у тебя…»

Она, как будто в трансе, отдает его мне. Но на самом-то деле он остается с ней, он у нее на руках. И так теперь будет всегда.

Я держу его. Невероятно, но он все еще спит. Он и знать ничего не будет. Ему это привиделось во сне.

«А теперь мы пойдем обратно в „Сейфуэйз“. Туда, где ты…»

Мы пойдем обратно по собственным следам, мы вернемся…

Она идет как зачарованная, как сомнамбула. (Бог ждет. Он сам все объяснит. Та история, что я рассказывала тебе в машине, – полная чушь.)

«Значит, коляску из лифта ты выкатила здесь?»

Ни прохаживающегося туда-сюда полицейского. Ни отдаленного гула голосов.

Так, может быть, никто и не…

Или, может быть, сцена сместилась теперь в иное измерение: плачущая женщина в полицейском участке. Констебль участливо и безнадежно предлагает чашку чая. Врывается обезумевший муж, его вызвали по телефону. Коляска в ожидании судебной экспертизы… А покупатели возвращаются к своим покупкам. Драма сыграна. Проволочные тележки наполняются…

И тут явимся мы со своей идиотской историей. Женщина? Какая женщина? Какой такой ребенок? Мы и понятия…

Я ошибся. Мы выходим из лифта и поворачиваем за угол мимо комнаты матери и ребенка и детского игрового загончика: у входа в «Сейфуэйз» небольшая толпа. Полицейские шлемы. Охранники. Гомон зевак, глазеющих от входов в «Даблъю-Эйч-Смит» и в «Маркс-энд-Спенсер» [53]).

Значит, драма не сыграна до конца. Наверное, мать отказалась куда бы то ни было ехать. Ну, давай, Мэри. Смелей, смелей. Мы восстановим… Мы вернемся. Иди же, Мэри. Всего несколько шагов. Вспять. Чтобы вперед.

Или…

Да. И об этом я тоже подумал. Она же Мэри глаза выцарапает. Вся толпа тут же набросится на нас. Уж я-то кое-что понимаю в толпах (так, например, в Париже, во время революции…) Оплюют и разорвут на части. И рев. Суд Линча в Льюишэме.

Но выходит по-другому. Выходит как на сцене. Толпа расступается. «Пожалуйста, прошу вас – мы принесли ребенка. Пропавшего ребенка». Толпа умолкает. Мать стоит в центре площадки. Я вижу ее. С ней рядом двое полицейских, мужчина и женщина, и они терпеливо пытаются в чем-то ее убедить. Она молоденькая. Этакий тинейджер. Сама еще ребенок. Совсем ребенок. Ребенок.

Она оборачивается. Заплаканные, пустые глаза. Она выхватывает взглядом из толпы меня; вернее, не меня – ребенка. И слышит его (словно почуяв зрителей, он открывает глаза и вступает со своей несложной партией). Она видит только ребенка. Ни меня, ни Мэри за моей спиной. Ни даже толпы – смазанные, прорисованные по заднику лица. Она делает шаг вперед; мизансцена расписана, ей даже и думать не надо. Она берет у меня ребенка, и ей нет дела ни кто я такой, ни как, ни что, ни откуда, ни почему. И хлынули слезы. Она принимается экстатически, навзрыд повторять слова, которые совсем недавно я слышал сквозь совсем иного рода плач: «Моя деточка, моя деточка, моя деточка…»

И вот тут Мэри вскрикивает, хватает ртом воздух, выходит из транса и падает в мои объятия. Я шатаюсь, подаюсь под ее весом, непривычный к роли надежи и опоры.

(Мэри, славная моя, ангел мой, сильная моя…)

«Моя фамилия Крик. Ребенка взяла моя жена. Да. Моя жена – она не совсем здорова. Ну вот, мы привезли его обратно. Так что все в порядке. Я очень вас прошу – теперь мы можем быть свободны?»

 

Но мы не можем быть свободны. Вы же понимаете. Все вернулось на свои места, но это еще не конец. «Пройдемте с нами, сэр, пожалуйста, сюда – и миссис Крик тоже». Они хотят звать как, и где, и почему. Они хотят знать, что в действительности… (Господа, мне все это знакомо. Видите ли, я по профессии…)… «Да, конечно, сэр – так, может, начнем?» Но, господа, есть разные версии. (И так всегда бывает; возьмем, к примеру, 1789 год: хлебные бунты или конец золотого века.) Есть ее первое объяснение (которое притянуто за уши) и еще то, что она рассказала мне в машине. «Послушайте, сэр, может, начнем с самого начала?» С начала? А где это у нас такое? Как далеко мы собираемся залезть? Ладно, ладно, я сознаюсь в том, что моя жена умышленно взяла ребенка из оставленной без присмотра коляски. Ладно (до сих пор, не дальше?): я готов признать, что вместе с женой несу ответственность за смерть трех человек (то есть – не все так просто – один из них так и не был рожден, а другой – кто знает, умер ли он на самом деле…)

Но какое все это имеет значение. Она же получила своего ребенка обратно. Ну и это самое… А моя жена, господа, вы же видите, она не в состоянии…

 

Полегче, полегче, г-н Учитель Истории. Эк вы запели. Получается, в классе вы ищейка, но, стоит вам самому оказаться в ситуации подследственного, тут же начинаются фокусы. Historia, или Исследование (как в Натуральной Истории). Так вы утверждаете, что это был несчастный случай, не так ли, сэр? И всяческая болтовня насчет чудес – побоку? Чего мы хотим от вас добиться, так это объяснения…

Подавайте нам историю. Так точно, без историй никуда. Даже когда полиция сбыла дело с рук и пошло своим чередом судебное следствие, появились журналисты, и тоже в поисках историй… Почитайте-ка вот это. Украла ребенка. Прямо у входа в «Сейфуэйз». Что за женщина…? Говорит, это Бог ей велел. Вы в состоянии поверить в подобную чушь? Да, конечно, психиатр дал положительное заключение – да, да, но кому какое дело до ученой чепухи? А муж у нее – учитель в школе. (Недолго ему осталось.) Подумать только, наши дети…! Положим, с работы его уволят (положим, крыша у нее съехала)… Ну что там, опять? Фотография в четверть полосы – счастливая Мать с невинным Младенцем. Что я почувствовала, когда… Слушайте, да это прекрасный материал, драма из реальной жизни. Давайте-ка еще.

 

О ЩУКЕ

 

А Дик, пока я за ним наблюдаю, забирается на кровать и, дотянувшись до висящего на честном слове ящика из стекла и красного дерева, где плывет на воздусях распяленное чучело щуки весом в двадцать один фунт, пойманной Джоном Бедкоком в день Перемирия, просовывает руку внутрь, поскольку с тех времен, когда подписывали Перемирие, одна стеклянная боковина успела куда-то подеваться, а затем (даже Дикова большая мосластая рука входит без труда) в раззявленную, ощетинившуюся зубами пасть этого выдающегося представителя…

 

Ни мертвая, ни живая. Убитая, но не канувшая в вечность. Призрак… Эти беспокойные ночи, когда мы с Диком спали в одной комнате, и даже мамины истории…

Лунный свет на вытаращенных бессонно глазах, на зубах-сосульках. 11 нояб. 1918 г.

Дважды ее приходилось убирать, потому что мне снились кошмары. Но она была – главное Диково сокровище. (И свадебный подарок.) «Это всего лишь рыба, Том. Мертвая рыба».

Но они же убийцы. Щуки. Пресноводные волки. Хватают уток, водяных крыс, других щук. Зубы торчат назад, туда, где глотка, так, чтобы уж если что попало… Убийцы.

 

И в пасти убийцы рука…

Но Дика больше нечего бояться. С тех пор, как я запирался от него на ключ, прошло уже несколько дней. С тех пор, как мы играли с ним в затейливую игру на нервах: кто кого больше боится? Страх растворился без остатка в чем-то ином. Страх уплыл по течению скандала, который взбаламутил из края в край тихое мелководье повседневной хоквеллской сплетни и не мог не растребушить даже гладкой, как утиная спинка, поверхности Диковых чувств; потому что в сплетне-мелководье есть свой черный омут и в этом омуте барахтается Диков брат.

Значит, бедняжку увезли прямо в госпиталь. Чуть-чуть бы и… Септи-что-то-тамия матки. Марта Клей! Марта Клей! Эта старая… А еще монастырка. Господи, что же в мире-то происходи



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: