Н. Осьмакова. «Единственность Зинаиды Гиппиус» 15 глава




Начальство всполошилось, по хорам забегали педеля и субы, но этим дело и кончилось.

После акта все студенты отправились обедать в недорогие рестораны. В этот день никто дома не обедает. Мы, нашей группой, отправились в «Горную Розу». Выбрали председателя обеда, выбрали magistr'a bibendi и magistr'a cantandi[58]. Все шло более чем чинно, даже натянуто. Старшие студенты вспоминали прежние Татьянины дни, молодые завязали споры – мало‑помалу натянутость прошла, и мы незаметно просидели до семи часов. В семь надо уже ехать в «Эрмитаж». Тройки были наняты на всю ночь.

Вошли мы туда… Господи, твоя воля! Подобия «Эрмитажа» нет! Зеркала все убраны, столы покрыты серыми войлочными скатертями, люстры сняты. Студентов такая масса, что даже сесть некуда. Стоят. Шум, крик – ничего не поймешь. Потребовали мы вина и пива. Тут уже не было разделения – твое и мое – все было общим. Подходит collega, берет твой стакан и пьет за твое здоровье. Но вот заволновался весь зал: профессора приехали!

Вошли почти все профессора, – их встретило Gaudeamus igitur. Начали их качать. Они взбирались на столы, говорили речи, им не давали кончить, толкали со столов, они падали прямо на руки студентов, и их опять качали. Лезли на столы и студенты, пытались тоже говорить – качали и студентов.

Кто‑то крикнул: «Нет инспектора! Послать за ним!»

Моментально составилась депутация – к инспектору. Через полчаса являются депутаты ни с чем. Инспектор – любимец студентов – напился уже до бесчувствия и спит. «Порицание инспектору!» – раздались крики, – и бутылки посыпались в стену!

К десяти часам «Эрмитаж» опустел, все отправились в «Стрельну». Там еще люднее и шумнее. Между студенческими мундирами мелькают черные фраки – это профессора, или старые питомцы университета. На каждом столе – оратор, и говорит или кричит что‑то. В главном зале адвокат У. сказал речь. Качали и его. Все перезнакомились, с профессорами мы пили на «ты». Царствовала коммуна.

Двое вздумали купаться в пруду – в бассейне с живыми рыбками. Вот бородатый студент угрюмо и сосредоточенно бьет стакан за стаканом и тотчас же выплачивает гривенники; а вот на столе лежит мертвое тело, завернуто в шинель, к шинели прикреплена записочка: «Просьба к г‑дам трезвым: доставьте сей предмет по следующему адресу» – и адрес.

К двенадцати часам мы были у «Яра».

Там те же истории, только в еще большем масштабе. В семь утра мы попали домой и на другой день проснулись. Головы болят. Отдание Татьянина дня стали праздновать и только сегодня пришли в себя. Да, выдался денек!

 

17 января

После Татьянина дня все оказались знакомые на курсе, стали дружнее. Стали подтягиваться на занятиях. Князек Редин очень симпатичный человек. Он ввел меня в свою компанию. Бываю и у него, и у его товарища, барона Вальц. Дома хорошие. Брошу окончательно Линевых и К° под предлогом усиленных занятий. Вон из этого омута!

Скоро, однако, и экзамены… А моя мечта… Эх, кабы не сорвалось!

 

1 февраля

В первую минуту это неожиданно взволновало меня. Я даже испугался. Но сейчас же я почувствовал, как переменился с того времени, насколько я теперь сильнее и разумнее… и мне стало приятно, волнение прошло, остался интерес и удовольствие. Но расскажу по порядку, в чем дело.

Я шел вчера, уж под вечер, по Пречистенскому бульвару. Было снежно и мягко, небо низкое, близкое и белое, как молоко, сумерек еще нет, а только предчувствие сумерек. Впереди меня, скорым, но неторопливым шагом шла женщина. Что‑то знакомое почудилось мне в грациозных очертаньях длинной, узкой талии, в тяжелом узле темных волос, проткнутом бледной, черепаховой шпилькой. Одета она была не так, как одеваются московские дамы: слишком легко, в короткой, ловко сшитой кофточке и суконной юбке. Лица я не видел, но она меня сразу заинтересовала. Я нагнал ее, слегка перегнал – и обернулся. Передо мною была Томилина.

Вот тут‑то я и почувствовал волнение. Странно сказать, я чуть не убежал. Но через секунду все уже прошло. Я остановился и с непритворным изумлением сказал:

– Софья Васильевна! Вы ли это?

Она вздрогнула, потом взглянула мне в лицо серыми, узкими глазами, сейчас же узнала меня, слегка покраснела под вуалеткой и, протянув мне руку, произнесла:

– Боже! Какая неожиданная встреча!

Голос ее по‑прежнему был мелодично низок, с прекрасными грудными нотами. Только мне показалась какая‑то неуловимая аффектация, что‑то театральное и в голосе, и в жесте, чего я прежде в ней никогда не замечал.

Мы пошли вместе. Она рассказала мне, что в Москве недавно, всего несколько дней, приехала к мужу, который заболел в небольшом городке (там стоял его полк) и был переведен в московскую больницу. Муж плох, но не безнадежен. По названию больницы я понял, что болезнь душевная. Спился, голубчик, этого и следовало ожидать. Затем выяснилось, что они не живут вместе уже около года. Софья Васильевна была на педагогических курсах в Петербурге, а теперь, как она сразу мне и пояснила, увлекается театром и мечтает поступить в театральную школу. Вот оно откуда, манерничанье‑то! Живет в Петербурге со своей родственницей, матерью Александра Елисеева, но, кажется, с кузеном не в ладах и – что меня даже удивило – не под его влиянием. «Ах, он такой странный! У меня совсем другое общество! Профессора, курсистки… Последнее время я сошлась с некоторыми писателями‑публицистами, не из молодых»… Вот как. Ну, это дело десятое.

Общественное благо и народ. А как это она соединит с театральными туалетами и веселой закулисной жизнью? О, дамские мозги!

Я ни в какие споры с ней вступать не намерен, пусть себе говорит, что хочет. Мне важно, что она мне очень нравится. Иначе немного, чем в прошлом году, я был тогда ребенок, но, пожалуй, еще сильнее. Я поддержал ее, говорил о театре, о том, что давно ей следовало найти дело по душе, предрекал ей славу. Пусть тешится барынька: под гримировкой она будет эффектна на сцене. Теперь, днем, несмотря на вуалетку, я в первый раз рассмотрел, что она вовсе не так молода, как мне казалось в прошлом году. Лицо утомленное, острый подбородок совсем не юношеских линий. И правится она мне не свежестью и красотой, а женского в ней много, что‑то нежное, томное и в самой бойкости беспомощное.

Довел ее, после некоторых скитаний по лавкам, до Славянского. Просила зайти, когда будет время, говорила, что в Москве никого не знает, всегда одна, выходит только в определенные часы в больницу к мужу. Надо будет зайти. Еще бы, чувствовало мое сердце, что мы встретимся! Это не рыжая коммерсантка Линева! Несмотря на ее теперешнюю театроманию в связи с «крайними», в общество которых ее поставили курсы, она все‑таки человек с душой и соображением, да и воспитание не такое, – совсем другой круг. Нравится мне сильно.

 

4 февраля

Был у нее. Понравилась еще больше. Но, странно! От прошлогодних впечатлений ни следа не осталось. Как будто я с ней только что познакомился, все новое. Неужели я так переменился? И думаю, что не только по отношению к женщинам. Что ж, чем трезвее взгляды, тем лучше.

Она живет одна. Номер не из дорогих, тесноватый. Конечно, у нее есть средства, но, видно, не широкие. Да и откуда им быть?

– Я так рада, что встретила вас, Юрий Иванович, – говорила мне Томилина за чашкой чая, сервированного на заграничный лад, со спиртовым чайником. – Вы не поверите, как мне жутко быть одной, в неприветливом, громадном и чужом городе. Как я ни бываю иногда храбра, но должна признаться, что одиночество в толпе меня особенно угнетает. Я кажусь себе такой заброшенной, беспомощной и жалкой, что мне хочется плакать. Это комично, но такова истина.

Она была так мила, несмотря на слегка отцветшее лицо и театральный голос, что я не удержался, взял ее руку и крепко поцеловал и с величайшей искренностью возразил ей, что я рад встрече еще больше, чем она. Предложил ей себя в полное распоряжение.

Мой поцелуй, кажется, слегка удивил и встревожил ее, потому что она покраснела, но через минуту оправилась, благодарила и даже согласилась завтра идти в театр. Сдается мне, что в этой женщине, несмотря на милую внешнюю бойкость, много наивностей, да и традиции в ней крепко сидят, хотя она и вращается в обществе «красных», откровенно одобряющих цинизм. Ну кто бы ей мешал здесь бросить полоумного мужа, давно нелюбимого? Нет, навещает его, живет в Москве одна и, насколько я понимаю, в шалостях не искушена. Все‑таки муж, все‑таки брак. Что ж, в женщине эти традиции похвальны. Напрасно некоторые их стыдятся.

 

6 февраля

Ужинал после театра у нее. Она была очень весела, остроумна, передразнивала актрис, подшучивала над собой. Ко мне относится очень хорошо: некоторые ее слова просто трогают меня сердечностью и доверием. Несмотря на то, что она не очень красива, она так изящна, что в театре на нас обращали внимание, я видел. Платье черное, из тяжелого атласистого сукна, делает ее фигуру еще тоньше и выше. Белый батистовый воротничок, мягкий, придает ей моложавость. Вечером ее комнатка кажется такой уютной: мягкая мебель, ковры, много цветов (она любит цветы, завтра пошлю ей сам, откуда только денег взять?), розовый полусвет… Я был сам не свой. Ее взгляд, ее речи черт знает до чего могут довести. Порой мне кажется, что она кокетничает со мною, не грубо, конечно, а тонко… порою же у нее прорываются странные ноты, и тогда во мне подымается холодная злоба: не смотрит ли она на меня, как на вчерашнего ребенка, гимназиста, который будет робко ухаживать за нею, а она, как королева, иногда, в виде милости, протянет ему руку для поцелуя? Жаль, что придется разрушить эти иллюзии. Быть влюбленным до идиотизма мне еще не приходилось, да и не придется, надеюсь.

Однако в тот вечер она была со мною предупредительна без малейшей снисходительности. И воздух ее номера показался мне такой отравой, что я должен был бежать. Нет, это вздор, что она относится ко мне, как к мальчишке. Глаза говорят другое. Буду верить ее глазам – и своим.

Сегодня опять весь день провели вместе. Она ходила что‑то покупать, я с нею. Давал ей советы. У меня есть вкус. Обедали вместе у Тестова. Завтра я предложил ей поехать посмотреть «Яр». Она опять взглянула на меня тревожно, как после поцелуя руки, потом улыбнулась и сказала:

– Это, кажется, не совсем «принято»? Хорошо, что я уже давно не боюсь слова «не принято». К тому же, – прибавила она с женской непоследовательностью, – меня здесь никто не знает.

Я принялся ей описывать своеобразность «Яра», о котором, как я думаю, петербуржцы имеют плохое понятие. Она заинтересовалась. Мы болтали мирно по внешности, хотя я очень волновался. Никогда еще женщина так не действовала на меня. Что‑то будет? Не перестать ли ходить? Не могу – тянет. Она приворожила меня.

Не люблю я, когда она затевает споры. Зачем это? О своих планах, предположениях, о своих взглядах на жизнь я не могу говорить с женщиной, да и редко с кем могу. Я понимаю, что ей хочется поговорить с человеком, узнать его и показать себя с умственной стороны. Только я слишком ясно слышу звонкие фразы приятелей‑либеральчиков в ее словах; для меня нет сомнения, что это все не ее, а благоприобретенное, и я не хочу спорить через нее с неведомыми людьми. К тому же я со многим и согласен. Не привести ли к ней Чаплина? Приведу! Вот пустится‑то в жаркие разговоры! И совершенно это не изменит ни на йоту мою Софью Васильевну. Хороша она, всегда скажу, а это… это не ее дело.

Университет совсем забросил. У Редина сколько времени не был. Впрочем, князь видел меня издали в театре с Томилиной и потом спросил: «Кто эта элегантная дама?» Наша компания удивляется, куда я пропадаю. А ведь я действительно… почти совсем пропал.

 

7 февраля

Не были у «Яра». Опять ходили за покупками. Что мне нравится в С. – это ее доверчивость. Она так верит каждому сказанному слову, как будто оно уже дело. Это тоже совершенно женская черта, свойственная женщинам даже более умным. И чувствуется, что никакие разочарования не удержат ее от веры. Это – та женская слабость, которая пленяет бесконечно. Женщина не создана для одиночества: она ждет покровителя и не может жить, не веря.

 

8 февраля

Опять не были у «Яра»! Или она хитрит? Или боится? Вряд ли. Она не думает ни о чем определенно, как я не думаю. Хочу мчаться с ней на рысаке, прижав плотно ее тонкий стан.

Чаплина водил к ней. Спрашивал, понравилась ли она ему, молчит по обыкновению.

 

11 февраля

Как это случилось? Трудно вспомнить подробности. Неожиданно, без мыслей…

Мы поехали в девять, вернулись в три. За ужином о чем мы говорили? Не помню. Но сначала она не казалась мне взволнованной. Два бокала шампанского заставили ее побледнеть, но глаза стали блестящие. Она заговорила о том, о чем молчала до сих пор: о своем несчастном замужестве, о тоске жизни, о страхе одиночества…

– Вы спасли меня здесь от самой себя, мой друг, – произнесла она тихо и глубоко и протянула ко мне руки искренним жестом. Я хотел пожать руки, но кровь бросилась мне в голову, я с силой притянул к себе эту милую женщину; через секунду она была у меня на коленях, я целовал лицо и свежие, бледные губы…

Помню ее испуг, ее слабые, умоляющие возгласы, отрывочные слова, то сердитые, то нежные… Она не ждала моих поцелуев… неужели? Во всяком случае, в ней есть что‑то неиспорченное.

Когда мы ехали назад, – она уже не сердилась, не протестовала, с нежной покорностью отдавалась моим поцелуям и только повторяла:

– Если вы… если вы не любите меня немножко… я отравлюсь.

Я улыбался и, конечно, уверял ее, что люблю больше жизни. Но – странно! Сама она ни разу не сказала, что любит меня. Я только теперь это вспомнил. Но я думаю, что любит. Она не такая женщина, как Линева, а между тем мы сошлись так же скоро. Она полюбила меня.

А я? Не знаю. Не знаю даже, хорошо ли я делаю… Э, пусть не хорошо… я счастлив. Сейчас иду к ней. Минуты счастья редки, а дурно я делаю или нет – мучиться буду потом. Любовь ли это, увлечение – без нее теперь не могу жить… Иду.

 

15 февраля

Что я делаю? Гадость, и гадость сознательную…

В моих ли это правилах? Тяжело на душе, а приближается время идти – идешь, торопишься не опоздать.

В нашей колонии страшное безденежье опять. На мели окончательно. Я еще доставал, пока мог, скоро и я сяду.

Вчера весь день провел, как сумасшедший. Катались, гуляли, были в театре… Я забыл и товарищей. Сегодня опять должен был идти вечером к ней, не пошел, отговорился срочной работой, но ничто в голову нейдет, сижу и думаю.

Нехорошо. Соня – женщина милая, еще неиспорченная, хотя со странностями. Например, у нее вся веселость пропала, редко‑редко рассмеется, и говорит, что любит меня, избегает, хотя я и без слов это чувствую. Нехорошо то, во‑первых, что Соня – не свободный человек. Будь она свободна – дело другое, а то ведь замужем, все это украдкой… Нет, не нравится мне такое положение дел!

Сегодня я спросил про мужа.

– Очень плох, – ответила Соня, и мне показалось, что у нее глаза блеснули. Как это нехорошо! Она хочет уже его смерти. Я верю, что я ее первый любовник, это ведь видно, но, во‑первых, не известно, почему первый?

Может быть, просто потому, что случая не было.

Ведь мы очень скоро сошлись, победа была не трудна. А во‑вторых, мог ли бы я теперь жениться на Соне? Я, студент первого курса, с неопределенными надеждами на будущее… У меня брат на руках, я не имею права себя связывать. Соня гораздо старше меня, привыкла жить не семейно, мечтает, вон, о театре… Средств ни у нее, ни у меня… Характер нервный, часто мне даже непонятный… Такая ли жена мне нужна? Но пусть я не говорю, я понимаю и разделяю ее отвращение к беспорядочности наших отношений, но ведь «теперь» мне жениться было бы безумием! Нравится она мне страшно и до сих пор, но тянуть эту историю не могу. И себя погублю окончательно и ее. Потом нам обоим тяжелее будет. Брошу все…

Полно! Хватит ли сил бросить?

Думаю, что хватит.

 

17 февраля

Опять пересилил себя и не пошел к ней. От нее письмо, милое, удивленное и кроткое. Боится, не заболел ли я. У нее и мысли нет, что я могу почему‑нибудь нарочно не прийти. Она сказала мне как‑то очень искренно, что она только потому прощает себе наши отношения, что уверена в моей любви на всю жизнь. Конечно, она думает, что я женюсь на ней, если муж умрет. Но должна же она понять… муж может тянуть годы, да и я, – разве есть мне смысл теперь жениться? Еще когда это все может быть? Неужели до тех пор длить эти неправильные отношения? Нет, не могу, это гадость с моей стороны! Я должен перед своей совестью, должен ее оставить, собрать всю силу характера.

Но эти письма… Я не выдержу. Разве уехать? Идея! Поеду в Казань, к тетке. Давно меня звала. Ночью и поеду. Денег доехать хватит. Решено. Еду!

Написал ей письмо. У меня рука дрожала. Чуть не разревелся, ей Богу. Все ей написал с полной откровенностью. Написал, что бегу от нее, потому что продолжать отношения в таком виде – не могу, не в моем характере, а она не свободна, как не свободен и я, будучи едва студентом первого курса. Я оставлял решение вопроса будущему, признавая свои обязанности к ней, как к женщине, которую я не только люблю, но и уважаю.

Кажется, хорошо?

На душе – камень, меня поддерживает только сознание исполненного долга. И за что она меня полюбила? В сущности, мы очень различны. Мы часто даже не понимали друг друга. Но ее существо привлекает меня… Довольно. Недаром я сознаю себя сильным.

 

25 февраля

Вчера приехал из Казани. Немного – пожалуй, даже больше, чем немного, – увлечение улеглось. Первые дни было тяжело, последние не так. Теперь тянет к ней тоже, но не так, как прежде.

Застал от нее пять писем. Не знаю, что в них было, я их сжег, не читая. Справился о ней в гостинице: уехала, слава Богу! Не могу даже и пойти.

Наши бедствовали страшно – ни одного сантима. Все заложили. Сидели, запершись, боялись кредиторов.

Выручил их: тетушка меня в Казани побаловала.

Отчего Соня… виноват, Софья Васильевна уехала? Что муж? Как она приняла мое письмо? Поняла ли она, какая сила характера нужна мне была для моего поступка? Она уехала… в Петербург. А если я встречусь с нею? Нет, не встречусь, не хочу. Не теперь, по крайней мере. Через годы… А она живет у Елисеевой. Шура Елисеев, кажется, болен, прерывает курс и едет за границу. Так я слышал.

Экзамены на носу. Да я их не боюсь. Во мне проснулась вся энергия, я деятелен и жив. Я уже сделал многое для исполнения моего плана. Решил окончательно теперь приняться горячо за дело. Всех, кого можно было, поставил на ноги. Знаю, меня будут осуждать многие, но иду сознательно на это. Я добьюсь своего, я верю в свою звезду. Не сорвется!

Ах, Соня, Соня… Какая была милая женщина… Воображаю, как ей тяжело… Но потом она поблагодарит меня в душе; я знал, что делал.

Раскрывается передо мною дорога жизни…

 

Петербург, 9 сентября, 91

Не сорвалось! Я в Петербурге. Я – студент института инженеров путей сообщения! Да, сбылся мой план. Я задумал мой переход еще до Рождества. Что, в самом деле! Ну, что мог дать мне университет? А здесь передо мной широкие перспективы, все будущее в моих руках! Пять лет ученья – не беда! Я работы не боюсь. Я все взвесил и думаю, что каяться мне не придется. Попасть было трудно. Наверно, многие решат, что я попал по протекции. А протекция здесь – удача и удача! Слава Богу!

С Чаплиным мы разошлись, хотя он тоже перевелся в Петербург, но в университет. Перед моим отъездом крупно поговорили. Он просто не умен, я думаю. Назвать меня карьеристом… что ж, карьера не маловажная вещь! Сказал, что напрасно я прикидывался либералом – прикидывался! Никогда я не прикидываюсь. Многим либеральным взглядам я сочувствую, но невольно осуждаю всякую крайность. Человек должен руководствоваться здравым жизненным смыслом, а не кличками: либерал, консерватор! Это скучно. В конце Чаплин объявил мне, что я «человек своего времени» и «не способен ни на какой порыв». Это я‑то, с моими безрассудствами и смелостью, которая до сих пор, впрочем, сходила мне с рук, не способен на порыв! А что я «человек времени» – это не плохо. Гораздо хуже, если б я, как Чаплин, был человеком времени моих дедушек. А порыва и молодой удали, да жизненной энергии, право, во мне достаточно.

Институт – далеко не то, что университет. Совсем другой характер. Нашел кое‑кого из земляков. Славный народ! Скоро приедет Редин. Они тоже переехали в Петербург, но князинька перевелся в университет.

Ходил по родственникам. Двоюродный брат Жорж отличный малый. Вчера он, его приятель Кот и я здорово кутнули. Квартиру я нашел дивную – полный пансион за легкое занятие с одним юношей. Далековато от института – зато экономно. Люди, кажется, хорошие. Сам Петербург мне нравится, хотя я и ждал найти его грандиознее.

 

14 октября

Живется отлично. Лекции посещаю аккуратно. Характер институтских занятий мне нравится чрезвычайно. Много самостоятельности.

«Совершил» кое‑какие знакомства.

Одно знакомство очень интер…

 

8 декабря

Совершенно окунулся в светскую жизнь. Некогда и не хочется писать дневник. Приобрел большие знакомства. Лекции идут своим чередом, уроки тоже… на все хватает времени. Не ожидал, что втянусь в эту жизнь. Я стал отчаянным танцором – дирижером, устроителем вечеров, делаю визиты… Тетушка моя рада – та, настоящая, madame le comtesse, – и снабжает меня финансами через меру. «Наконец, – говорит, – ты взялся за ум!» Скоро, пожалуй, надоест, вот что плохо.

Приглашений получаю больше, чем дней в месяце. Приходится сортировать. Даже сплю мало!

 

20 января

Праздники пролетели, как один день. Скоро и конец учебного года. Ну‑с, Юрий Иванович, как вы себя чувствуете? Несмотря на светский вихрь, прочитанное профессорами знаю, хоть сейчас к ответу. Стало быть, все отлично. Дневник обрывист – некогда записывать.

 

6 апреля

Экзамены идут отлично. Время провожу так же.

Совсем завертелся с NN.

Кокетка первой руки, борьба идет страшная.

За весь год один раз видел Томилину, и то издалека, в театре. Был с ней, кажется, Чаплин. Изящна по‑прежнему. Убежал. Еще рано нам встречаться. Елисеева бы хорошо увидать, да его нет в Петербурге. На юге где‑то, лечится. Это не уйдет. А по воспоминаниям он умный человек. Хоть и совсем другого склада, а чувствовалось как‑то, что он мне по плечу. Мать его в лицо я знаю, симпатичная дама, а недавно познакомился с Андреем Петровичем Шатиловым, ее братом, дядей Александра Елисеева. Шатилов довольно известен, бывший профессор истории, кажется, серьезный, ученый, слывет за чудака – вероятно, потому, что живет один и очень замкнуто. С сестрой, Лизаветой Петровной, впрочем, в больших ладах. Я не нашел в нем ничего странного, разве что рассеян немного. Человек еще не старый, лет сорокадвух‑трех, высокий, седые, пушистые волосы и предобрые глаза из‑под черных бровей. Человек, видно, умный, жаль, что бросил профессуру и засел в кабинете. О племяннике, Шуре Елисееве, говорил с теплой симпатией. Впрочем, видно, что он слишком добр. – Что это я расписался о Шатилове? Даже опоздал, бегу!

 

27 мая

Все кончено! Уехал из Петербурга перед последним экзаменом (другие сдал блестяще). Добился своего там, куда ехал, но год потерял. Что, Кэти? Чья взяла?

Стоило ли так дорого покупать несколько безумных – даже не счастливых – мгновений? Раскаиваюсь ли я? Нет и нет! Я сказал себе и ей, что свое возьму, чего бы это мне ни стоило, и взял!

Меня назовут сумасшедшим. Пусть! И все‑таки я не поступил бы иначе – таков мой характер, – я не боюсь смелых сумасбродств.

Итак, я, гордость первого курса, – второй год на первом курсе! За меня хлопочут, и сильно, этот пропущенный экзамен я бы мог, шутя, выдержать каждую минуту… У меня везде полные баллы… Э, будь, что будет! Увенчаются хлопоты успехом – отлично; нет – еще лучше. Надо уметь ко всему применяться.

Прощай, дневник, – мало я писал, не было времени. Зато ни одной секунды я не пропустил, а брал, что мог только взять хорошего и веселого от жизни, брал смело и полностью, ведь

 

Молодость не вернется,

Не вернется она!

 

 

* * *

 

На этом обрывался дневник Юрия Ивановича. Последняя строка была написана четыре года тому назад. Теперь, в начале июля, Юрий Иванович, благополучно перейдя на последний курс института и отбыв обязательные работы, отправляется гостить в Лугу на дачу к своему товарищу Елисееву. С Елисеевым он сошелся ближе в последний год.

Юрий Иванович с умилением перебрал листки старого дневника. Потом, тщательно связав их, положил в чемодан: в Луге будет приятно еще раз перечитать милые строки.

 

Часть вторая

 

 

I

 

На балконе собралось довольно большое общество. Вечер был так хорош, что, хотя давно убрали со стола и самовар, и посуду, никто не уходил со своего места. Но было что‑то в этом июльском вечере не зовущее на прогулку. Хотелось сидеть, не трогаясь, и следить, как он, серый, тихий, умирает молча.

Такую бессмысленную и недвижную печаль испытывала Софья Томилина. Она оперлась локтем на перила балкона и смотрела вперед в еще совсем бледный мрак сада. Около нее говорили не очень оживленно, но непрерывно. Софья слышала, не следя за словами, добрый, обстоятельный и монотонный голос Лизаветы Петровны, тетки своего покойного мужа. Она любила Лизавету Петровну, жила у нее последние годы, знала, что Лизавета Петровна обожает ее почти так же, как единственного своего сына Шуру, но ей было теперь невыносимо и горько скучен однообразный голос, и слова, казалось, она все знает, хотя и не слушает. Говорил с Лизаветой Петровной молодой человек в черной венгерке со шнурами. Он стоял, прислонившись спиной к столбу балкона, и слегка ударял хлыстиком по высоким лакированным сапогам. В еще немеркнущем свете заката была совсем ясно видна его фигура, молодая и широкая, даже слишком широкая, почти грузная. Лицо из‑под белого козырька фуражки, свежее, полное и довольное, не казалось слишком юношеским; но года выдавала улыбка, порою совсем ребяческая. В ней и во всей манере говорить, с напускной удалью, несмотря на легкое пришепетыванье, чувствовался тот детский милый задор, на который взрослые смотрят с доброй улыбкой и тайным вздохом.

Между тем слова молодого человека были столь серьезны и дельны, что отвечала на них одна Лизавета Петровна.

– Нет, Сергей Павлович, – говорила она. – Что вы мне толкуете! Если вы пропустите время для покупки сена, потом втридорога заплатите!

– Да никогда не заплачу! Пока – у меня свое есть. Мужики это знают и знают, что я покупать буду. Проходит месяц, другой. У них сено лежит. А я половину коров в город отправляю. Сами приходят просить: за что‑нибудь возьмите. Тут народ бедный, у редкого за зиму лошадь и корова остаются. Нет, с сеном у меня правило не спешить.

– Какой вы обстоятельный, Сергей Павлович! – произнесла с искренностью Лизавета Петровна. – У вас имение в большом порядке. Брат ведь ни во что не входит?

– Нет, где ему! Два часа до смерти! Он бы только на солнышке посидеть. Болен ведь очень. В городе бы ему давно капут.

Что‑то нежное, несмотря на резкость фраз, послышалось в голосе Сергея Павловича, когда он заговорил о брате. Иван Павлович Бологовский, которому и принадлежало Песочное, был действительно болен. Сергей Павлович, или Серженька, как звали его все за глаза, был, напротив, необыкновенно здоров, толст и деятелен и, несмотря на свои двадцать лет, отлично управлял Песочным. Он не кончил корпуса, служить не хотел и терпеть не мог петербургской жизни, которая, как он говорил, ему «уже надоела». Лизавета Петровна, наняв у Серженьки дачу, передала ему, но и за это не сердилась, а невольно удивлялась практичности молодого хозяина и очень его жаловала.

Поодаль, на качалке, сидел Александр Елисеев. Быстро темнело, и его папироска вспыхивала все ярче. Он молчал; небрежная поза выражала не то усталость, не то скуку.

– Вот, Шура, – сказала Лизавета Петровна, – если б тебе дать управлять имением!.. Воображаю, чего бы ты натворил!

– Да я бы и не взялся, – лениво произнес Александр. – Кстати, я не уверен, что и Сергей Павлович такой идеальный хозяин. Для этого нужны опытность, долголетняя практика.

– Нужна любовь к делу, остальное придет. Не слушайте его, Сергей Павлович. Шура бы в своем имении выстроил вместо дач башню под облака и сидел бы на верхушке, пока мужики не свезли бы к себе всю его рожь и овес. Нет, великая вещь – практичность!

– Я этого никогда не отрицал, – по‑прежнему с ленивой насмешкой произнес Александр. – Не правда ли, дядя, – обратился он к Шатилову, молча и тихо сидевшему около Софьи, – ведь мы с вами преклоняемся перед практичностью?

Шатилов поднял голову и ответил с серьезностью:

– Не могу сказать, чтоб я преклонялся, но уважаю ее и, пожалуй, больше тебя, Александр. Мне кажется слабостью презирать какое‑нибудь человеческое качество только потому, что им не обладаешь.

– О, дядя, что за нравоучения! – равнодушно сказал Александр. – Главное свойство нравоучений – их бесполезность. Это пора бы тебе знать. А я, право, не могу положить жизнь на управление имением только потому, что я этого не умею и не чувствую ни малейшей склонности. Сергей Павлович на меня не в претензии. Каждому свое.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: