– Когда же тут поднимать, когда они сейчас с меня двойные деньги требуют? И если я дам, то они надо мной же будут издеваться и в следующий раз тройные потребуют! Они за себя стоят, а я за себя. Тут выбора нет: либо я их буду бить, либо они меня. Только если я ударю, то это в последнем случае, и лишь для того, чтобы им показать, что я их понимаю и за себя разумно постою, а если они увидят, что меня можно «обставить», то уж пощады от них не жди!
– Это что же за взгляд? О диких зверях извольте говорить?
– Не о зверях, зачем же? А просто о людях без образования. Откуда им взять человеческие понятия. Они каждую минуту о брюхе думают, и очень ясно, что им нравственными тонкостями не приходит в голову заниматься. Вы говорите: «поднимите до себя!» И я вам скажу: поднимите! Это надо уж сообща. Дело такое, не скорое. Я бы очень рад, только пока что они и мне, и себе бесцельных гадостей наделают, если я себя с ними неподходящим образом вести стану.
– Я ничего не говорю о практической стороне дела, – произнес молчавший до сих пор Александр. – Но признаюсь, как‑то это некрасиво.
– Положим, и мужик‑то сам был некрасивый, и стоял перед Сергеем Павловичем некрасиво, – со смехом прервал Карышев. – Нет, друг мой Александр Владимирович, сей жизненный случай совершенно вне вашего эстетизма. Вам остается только отвернуться. А с Сергеем Павловичем мы еще поспорим, поспорим.
– Только не теперь, – добродушно прервал Серженька. – И куда это я иду за вами? Ведь у меня дела по горло.
– Да зайдите к нам, – лениво сказал Александр. – Вы совсем пропали. Вам бы вот жениться, Сергей Павлович, – настоящий бы помещик были.
– Я и так буду настоящим. А жениться, пожалуй, мне рано. Разве на богатой, – улыбнулся Серженька.
|
– Чего же лучше, наша княжна, – продолжал пытливо Александр. – Чистоганом за ней пятьсот тысяч. И по возрасту подходит. Поухаживайте.
– Ухаживатель я плохой, Александр Владимирович. Что ж, княжна милая барышня. Только мне жениться рано.
– Ну, рассказывайте, плохой ухаживатель! Наверное, побеждали не мало! Есть сувениры?
Серженька широко и откровенно улыбнулся с полным добродушием.
– Что ж, если бабье лезет! – произнес он по‑кадетски грубо и вместе с тем невинно. – А только, право, я все это давно бросил. Некогда.
– Будто? Ну, а кузина моя, будущая артистка, как вам нравится, а? Изящная женщина!
– Да, чрезвычайно, – произнес Серженька с рассеянной торопливостью. – Только, что это вы меня исповедуете сегодня, Александр Владимирович? Ей Богу, коли пошло на правду, женщины меня теперь очень мало занимают. Я как‑то делом занялся, так мне другое на ум и нейдет. Может, и характер такой… Однако вот уж за мной Аксинья наша бежит. Мое почтение!
Александр посмотрел ему вслед и усмехнулся.
– Вот так молодец! Этакого не прошибешь. Жить умеет. И счастлив. К нему несчастью и подступиться неоткуда. Прав, спокоен… Глубоко прав! Вот что главное.
– Ну, насчет мужиков‑то он все‑таки не прав, – сквозь зубы проворчал Карышев, думая о другом. И сейчас же, следуя течению своих мыслей, прибавил как бы вскользь:
– А что, неужели княжна Нелли так богата? Я почему‑то предполагал, что у нее есть состояние, но такое значительное…
– Весьма значительное, как видите. Все материнское. Отец ничего не имел.
|
– Андрей Петрович – опекун?
– Да… Хитрости особой не требуется. Деньги все в одном месте. С отчетами только глупыми возня. А что?
И Александр особенно невинными глазами посмотрел на своего приятеля.
– Ничего, – ответил тот, старательно очищая срезанный хлыстик от листьев. – Смотрите, Софья Васильевна идет нам навстречу. А я думал, мы сильно опоздали к завтраку.
VI
В сосновом лесу, около дачи, были сделаны дорожки, и лес носил название парка. Сейчас за последней дорожкой, отделяясь небольшим обрывом, была высокая песчаная железнодорожная насыпь. На длинной скамейке под сосной с толстыми красноватыми ветвями сидела княжна Нелли. Она серьезно и смирно, не опуская глаз, смотрела вперед, где на жарком солнце блестели белые линии рельс.
Рядом сидел Александр. Он снял шляпу и, согнувшись, чертил палкой по песку дорожки.
– Что же, Нелли, – произнес он, подымая голову. – Вы так и не скажете мне, что вы думаете о моих словах?
Нелли помолчала.
– Я уж вам говорила, – произнесла она наконец своим глуховатым голосом. – Книги, которые вы мне даете, очень интересны. И вас я слушать люблю. Я, вы знаете, ни в чем не согласна с кузиной вашей Софи. Разве только, когда она уверяет, что «кругом все так мелко! так мелко!» – прибавила она, чуть‑чуть усмехнувшись и полузаметно, но верно передразнив интонацию Софьи.
– Оставим ее в покое, – нетерпеливо сказал Александр. – Софи – истинная женщина, и только женщина. Она ни на одну черту не выше обычного стада женщин, хотя, может быть, между ними и не последняя. Она не существует сама по себе, в ней живет и говорит тот, кто в данный момент имеет на нее влияние. И влияние это может иметь тот, кто захочет. Вы понимаете, что это неинтересно.
|
– То есть, вам неинтересно иметь на нее влияние? – тонко возразила Нелли. – Вы предпочитаете теперь иметь влияние на меня?
– Что вы говорите, Нелли! Разве вы такая, как она? И разве я не отношусь к вам вполне бескорыстно? Ведь, вы знаете, что я в вас не влюблен и ровно ничего от вас для себя не хочу. Если я говорю с вами, хожу за вами, убеждаю вас в чем‑нибудь, – все это только потому, что я чувствую в вас внутреннюю красоту, которая для меня могла бы проявиться с беспримерным величием… И я был бы свидетелем этого проявления – вот единое наслаждение, которого я жажду. Не знаю, как родилась у меня эта мысль…
– Мы довольно говорили с вами об отвлеченной красоте, вы читали со мной и Бодлера, и Гюисманса, и Метерлинка, и всех, и все, что было написано в этом роде. Я была покорной и понятливой ученицей. Вы, вместе с вашими помощниками – книгами, изо всех сил старались внушить мне отвращение к жизни – в ней ведь нет красоты – и любовь к смерти, которая и есть красота. Так? Скажите же мне яснее, что вам еще хочется от меня?
– Вы не правы, Нелли, – грустно произнес Александр. – Красота не в жизни или смерти – красота в гармонии. Если человек в гармонии с жизнью, пусть живет. Но если он может найти эту гармонию в смерти, пусть умрет. И пусть умрет сознательно, красиво, смело, с величием, как дым умирает в небе… вот красота. Но люди этого не понимают. Упорствуют в жизни. И те, которые могли бы быть бесконечно красивыми в смерти, переносят из слабости уродство жизни.
Он произнес чуть не со слезами эту приподнятую речь.
– А как вы думаете, – продолжала Нелли, взглянув на него сбоку не без усмешки, – я могла бы быть бесконечно красивою в смерти?
Александр подвинулся к ней и взял ее за руку.
– Нелли, – произнес он, стараясь говорить глубоко. – Послушайте. Вы очень молоды. Вы богаты. Вы не знаете, что вас ждет в жизни. Может быть, несколько минут здешнего счастья – может быть, несколько часов… Но вам эти часы не нужны. Я вижу вашу душу, о, моя Светлана. Вас люди никогда не поймут. Вы вся – нездешняя. И вся ваша длинная жизнь будет одной сплошной дисгармонией. Ведь вы же сами все время думаете о смерти. Вы, как ночная лилия, хотите завянуть. Я воспитал вашу душу для красоты, красота вошла в нее, и она победит вас. Но ведь мы не в первый раз говорим об этом. Скажите, разве вы не понимаете меня?
– Я понимаю, – произнесла Нелли, опуская глаза, чтобы скрыть их выражение. – Ваши слова больше не страшны и не странны мне. Но я хочу знать одно: а вы? Какой вы человек? Если вы так поняли «гармонию в смерти», как же вы‑то живете?
Александр оставил руку Нелли и посмотрел укоризненно. Он помолчал немного, ища ответа.
– Я? Милое дитя мое! Я, увы, не кристален, как вы! Пыльные земные нити еще опутывают меня. Я борюсь, рву их, страдаю… И только надеюсь дойти до того белого холода гармонии, в которой ваша душа. И каждый лишний день жизни, оставляющий след на этой почти божественной душе, ранит меня, мучит, оскорбляет, как всякое ненужное уродство.
– Значит, – сказала Нелли, смело поднимая на него свои бледные глаза, – вы хотели бы, чтобы я сознательно, со спокойствием, с твердостью убила себя?
– Ради красоты, ради гармонии, ради божественной бесцельности, ради вас и ради Бога, да, – тихо произнес Александр. Голос его понизился до торжественного шепота. Может быть, умом он почувствовал в эту секунду, что переходит какие‑то черты; но уже не хотел ничего сознавать, увлеченный сочетаниями своих слов.
Нелли быстро опустила ресницы. Ее бледное лицо с бескровными губами не отразило ничего.
В эту секунду по воздуху пронесся глухой, ворчащий, содрогающийся шум, гул. Он рос и ширился каждое мгновение, надвигаясь, проникая, казалось, землю, где дрожали корни сосен. И вдруг справа, сразу, непонятно откуда, вырвался поезд, точно гигантский кольчатый змей, короткий и быстрый, мелькнул мимо, наполнив все грохотом, трепетом и ревом, – и исчез, оставив за собой умирающий рокот и тучное, серое облако высоко взвившегося земного праха.
– А ведь это красиво, – произнес Александр задумчиво.
– Да, – сказала Нелли. – Что же это, по‑вашему? Жизнь?.. Или смерть? – прибавила она иронически.
Александр не успел ответить. За ними раздался веселый голос Юрия Ивановича:
– А, вот вы где! А мы с Софьей Васильевной ищем вас целых два часа! Пойдемте на станцию! Сергей Павлович уже отправился туда. Ему партию телят прислали. Меня занимает сей полный юноша, образцовый помещик…
– И гармонический гражданин печальнейшего из миров, – тихо вставил Александр.
– Пойдемте! Надо же прогуляться! Ведь всего три версты. Погода дивная! Софья Васильевна! Тащите их! Княжна! вашу руку!
Юрий Иванович был чрезвычайно весел и немного возбужден. Последние дни он необыкновенно полно чувствовал радость бытия, прилив сил, молодость и бодрость. Он верил в свою звезду, в прямоту и ясность своих путей. Присутствие Томилиной перестало его бесить. Он ведь очень не туманно ей показал, что знает ее историю с Чаплиным и что, следовательно, считать их старые дела окончательно сданными в архив без ненужных объяснений. Если бы она, положим, вздумала приняться за прежнее, позволила бы себе какой‑нибудь намек, то ведь никогда не поздно с прямотой дать ей понять, что она ему больше не нравится и что они квиты. И он беззаботно болтал с Софьей, и даже сегодня, оторвав ее от роли Федры, смело предложил пойти вдвоем поискать куда‑то исчезнувших Александра и Нелли.
Софья была далека от веселого кокетства, от желания намекнуть Карышеву на прошлое или вновь понравиться ему. При нем ее только тупо ел позор воспоминаний, которые она гнала и не могла отогнать. Их встреча в Москве, ее глупая беспомощность, боязнь физического одиночества, ее доверчивость и бессильная доброта, детское и пошлое любопытство, поездка в «Яр», идиотическое падение с чужим ей во всех отношениях человеком и, наконец, самое ужасное то, что этот человек и не любил ее, бросил, как ненужную, через три дня… Бросил он, ее, Софью Томилину! В ней вдруг просыпалось иногда непомерное самомнение, рожденное ее робкими поклонниками. Это самолюбивое самомнение, глубоко скрытое, и давало ей вечные муки оскорблений.
Сегодня ей в особенности было плохо. «Федра» ее расстроила. И она чувствовала, что не может ни одного слова сказать не фальшиво, хотя и понимает, как нужно сказать. Она даже подумала про себя с безнадежной отчетливостью: «А ведь я притворяюсь актрисой. Все это оттого, что я всегда чем‑нибудь притворяюсь. Я „Федру“ слушать буду и плакать буду, а прочесть, сама сказать эти слова, никогда не сумею».
Но это было мгновенье. Ясность померкла, и она снова, вполголоса, начала читать роль, когда ее позвал гулять Карышев.
Они болтали о пустяках, и Карышев казался Софье все более чужим, почти страшным. Что это он толкует о та tante la comtesse, о товарище князе, потом о земских начальниках, о студенчестве?.. Софья была рада, когда они, наконец, подошли к Александру и Нелли. И обоим им стало легче: объяснения не было, но выяснилось, что его и не будет. У Софьи даже родилась мгновенная мысль: «А может быть, он меня любил, любит и теперь и только не хочет старого, думая о Чаплине?» Она почувствовала, что эта мысль могла бы спасти ее от позорных воспоминаний, от оскорбительного стыда… Детски нелепа была эта мысль, и Софья напрасно пыталась держаться за нее.
– Ну, что идти, – недовольно сказал Александр. – У меня спина болит. И у вас, Софи, какой‑то утомленный вид. Вы нездоровы?
– Нет… Я не знаю… Нервы, кажется, расстроены. Душно, точно гроза приближается.
– Ну, грозы сегодня не будет. Чудный день1 – воскликнул Юрий Иванович. – Дымком вот попахивает, верно, леса где‑нибудь горят. Княжна, еще раз позвольте предложить вам руку.
Нелли улыбнулась и подала руку. Софья и Александр пошли сзади. Софья думала о Федре, о себе, о своей ненужности и беспомощности, и ей было больно.
VII
– А что же, Андрей Петрович всегда так сильно занят? В городе вы не вместе живете?
– Нет, он живет отдельно. Но я часто у него бываю. Это мой лучший друг – и единственный, кажется.
Софья остановилась с неудовольствием. И с этим мальчиком она не упускает случая поговорить о себе. Что ему до того, единственный ли ее друг Андрей Петрович, и друг ли вообще?
Со станции, где Серженька принимал своих телят, Юрий Иванович и Нелли поехали на лошадях. Александр еще с полдороги вернулся домой, а Софья с Серженькой пошли пешком, одни через лес. Серженька, несмотря на полноту, ходил бодро и весело. Они шли не под руку, но тесно по узкой, скользкой от игл, лесной дорожке. Солнце, еще далекое от горизонта, пронизывало редкий лес и горело пятнами на ослепительно‑зеленом мхе. Невысокие, красноствольные сосны сочились смолой.
– Хотите, пройдем немного дальше другой дорогой? – предложил Серженька. – Или вы устали, Софья Васильевна?
– О нет, с удовольствием… Отчего это так пахнет гарью?
– А это лесок горит где‑нибудь. У нас тут, особенно когда жара, непременно лес выгорает. Я и рад, что у меня собственно лесу мало. А мужики – толкуешь им, идите тушить, ваш лес горит! Куда тебе, и не двинутся. Вот сюда, налево. Тут болото было, да ведь сушь стоит, можно пройти. За лугом сейчас лес и дорога. Позвольте вам руку предложить.
Софья взяла руку и поглядела из‑под низко спущенных кружев шляпы на своего кавалера. Молодое, толстое, свежее лицо было бессмысленно весело. Казалось, разве каприз или злоба, но никогда нежизненная забота не ляжет на эти черты.
– Вам хорошо живется, Сергей Павлович? – невольно спросила Софья.
– Мне? Очень хорошо, Софья Васильевна. Я такой человек, мне всегда будет хорошо. Люблю вот деревню, землю, хозяйство. Брат мой – дорогой, золотой человек. Стал бы я с ним возиться, если б он дрянь был! Самому ему с хозяйством никогда бы не справиться, ведь еле дышит! А это дело как раз по мне. Вот только от призыва как отделаюсь. Да черт, квитанцию куплю, сколько бы ни стоило, а уж отделаюсь. Ведь вот что досадно, прежде мы какие богачи были – теперь что? крохи! Отец покойный перед смертью все на фабрике потерял. Оттого и умер. Я тогда мал был, а брат помнит.
– Отчего вы не кончили корпус?
– Да на кой черт мне его кончать? – весело улыбнулся Серженька, показывая белые зубы. – У меня все одни нули… Только естественную историю и знал. А Петербург мне как надоел – страсть! Я уж там пожил. Брат мне в деньгах не отказывал. Всего поиспытал. И так это мне надоело…
Софья взглянула на него. Красивое лицо брезгливо сморщилось. Видно было, что он не ломается, что он точно пожил и что ему надоело.
– Вот только влюблен никогда не был, – прибавил он весело. – И не буду никогда.
– Не зарекайтесь, – улыбнулась Софья. – Почему же не будете?
– Да потому, что это дико. С чего я стану изводиться? Тут я всегда спокоен и ни от кого не завишу. Первое правило – спокойствие. И на все наплевать. Тогда будешь здоров и весел.
– Ну, это не всегда можно наплевать, – невольно возразила Софья. – Я, например, не умею так рассуждать, как вы. И опять подумала: «Таки свернула на себя».
– А вы меньше читайте, меньше размышляйте, – произнес Серженька. – Лучше будет, право. Андрей Петрович вот совсем над своими книгами извелся. На кого только похож! И к сердцу ничего близко не принимайте. Не жалейте…
– Вот как вы, – вдруг серьезно сказала Софья. – Я слышала, что вы мужиков бьете. Правда это?
– И бью, когда нужно. Я уж объяснял Юрию Ивановичу, почему я это делаю. Он очень возмущался. А вы придерживаетесь взглядов Юрия Ивановича?
– Я не придерживаюсь взглядов Юрия Ивановича, – вспыхнув, сказала Софья. – Но я нахожу, что так обращаться с народом – безобразие…
– Так вы тоже из «красных»? – беззаботно спросил Серженька. – У нас тут, по соседям, много «красных». Только они русских рабочих не держат, немцев либо финнов выписывают. Ни одного у них русского нет. И деспоты же они, эти «красные»! Никому не позволяют жить по своему разуму, а все чтобы, как они понимают. Учить любят сильно.
Софье стало немного совестно и, главное, вдруг скучно говорить о народе, об убеждениях, о принципах равенства. Они входили в лес. Солнце косыми лучами освещало лицо Серженьки, видное Софье только в профиль. Он слегка щурил небольшие глаза. Линия тупого коротенького носа и полных губ была красива и невинна, как на статуях. Софья почему‑то опять вспомнила Федру. Ипполит был также молод, как Серженька, и так же спокоен. Вероятно, и профиль у него был красив. Только тот был тонок и мускулист, с черными кудрями и строгой складкой на лбу. Софья скорее похожа на Федру: Федра, верно, была худая, почти сухая, не очень красивая, нервная и страстная…
Софья провела рукой по лицу, стараясь отогнать какое‑то душное облако. Чем глубже они входили в лес, тем ярче и острее делался запах гари и дыма. Легкий, ласковый, едва слышный треск раздался справа, внизу.
Серженька остановился и, слегка прижав к себе руку Софьи, сказал:
– Смотрите!
Софья взглянула в сторону, в редкий бестравный лес, и вздрогнула, невольно отступив, точно ища у Серженьки защиты. Лучи, уже длинные, полувечерние, золотили серые и зеленые мхи, скользкий ковер упавших игл с чахлыми, сухими травинками. В солнечном свете были мир и безмятежность. Но Софья увидала ясно странное, тихое движение воздуха и легких, сухих травинок, движение неторопливое, ровное, ползучее и упорное. И вдруг с шипучим и ласковым треском вспыхнул солнечный воздух над травой, метнулся полупрозрачный, полувидный на солнце, алый язык огня. Синий дым пополз над иглами, и сразу, во всех видных местах, заколебались с тихим шепотом неторопливые, воздушные огни, съедая сухие иглы, подбирались к покорным стволам сосен и зализывали их снизу, оставляя длинные, черные следы. Пламя, расширяясь, крепло, шуршало и шептало, вдруг вскрикивая неожиданным треском на каком‑нибудь сухом сучке. Огни, пронизанные лучами солнца, были все так же прозрачны, как бы не касаясь земли, где только полз и растягивался синий дым, – и что‑то чудилось сильное, бессмысленное и беспощадное в их воздушном трепете.
Горячее и дымное дыхание пожара, вместе с пьяным запахом растопленной смолы и несмешавшейся свежестью вечера долетело до лица Софьи. Удушливый и едкий аромат на секунду сжал ей горло. Она почувствовала, как медленно и странно кружится голова. Под своей рукой она слышала сильную руку Серженьки и прижималась к нему все сильнее, не понимая, что с ней, отчего вдруг этот ужас огня, отчего кружится голова и хочется, закрыв глаза, идти туда, навстречу медленному пламени, которое, такое легкое, свивает полосы сухой коры. Что это, внезапный ли страх от неожиданности, облака ли гари, расстроенные нервы? Или бежать прочь от душного и огненного леса? Она не поднимала глаз, но помнила невинный и красивый профиль, похожий на профиль Ипполита. Чуть‑чуть, вероятно, случайно, рука его прижала руку Софьи, и затем опять душная огненная волна сжала ей горло.
– Вам дурно? – произнес Серженька, наклоняя к ней лицо. – Не бойтесь, это не опасно, через дорогу не скоро перекинет, а мы пройдем левой стороной. Вы ведь давно хотели взглянуть, как начинается пожар… Вам нехорошо?
Он поспешно освободил правую руку и обнял Софью легким и почтительным жестом.
– Это дым… дым… все дым… – произнесла Софья и опустила ресницы.
Через мгновенье она выпрямилась и провела рукой по влажному лбу.
– Пойдемте, – сказала она тихо с усилием. – Надо идти. О, как это… страшно!
Лес все еще под солнцем пылал. Языки прыгали выше, хватая нижние ветви. Хворост трещал весело и жалобно. Дым, тесный, плотный, ел глаза. Через минуту Серженька и Софья были уже на поляне, лес остался позади, горячий, с его тресками, трепетами и глухим ворчаньем пламени. Дым был еще в одежде и волосах Софьи. Серженька молчал, прибавляя шагу. На повороте Софья оглянулась, чтобы увидать загоревшийся лес. Он стоял, как здоровый, в легком, синем дымке. Но Софья знала, что эти зеленые сосны погибли, что в них смерть, потому что прозрачные и ласковые языки лижут их, оставляя на их телах длинные черные следы.
Серженька молчал, он недоумевал, не понимая, что случилось с Софьей, и досадовал на себя, зачем повел в горящий лес нервную барыню. Он боялся, что она упадет в обморок, и злился немного. Оба они были рады, когда показался забор Песочного.
На ступеньках балкона, где сидели Шатилов и Александр, Серженька вежливо поклонился.
– Вот мы и дома, – сказал он. – Мое почтение.
Софья обернулась быстрым движением и проговорила слишком звонко:
– Вы уходите? Куда же вы торопитесь? Андрей Петрович, знаете, что мы видели? Горящий лес? Ух, как страшно – а красиво! Вот вам тема для стихотворения, Александр! Хорошо! Славно!
И она вдруг громко и долго расхохоталась. Александр с недоброй улыбкой взглянул на нее, уловив в этом смехе истерические ноты. Шатилов изумленно молчал. Серженька думал тоже засмеяться, но ему вдруг не захотелось.
– Мое почтение, – повторил он. – Мне нужно непременно.
– Таки уходите? Ну, прощайте. Всего хорошего. Да, кстати: вы, конечно, не знаете «Федру»?
– Нет, – недоумевающе проговорил Серженька.
– Это пьеса такая… Интересная… Обещайте, что придете, когда я буду ее играть…
– В театре? Отчего же, я с удовольствием…
– Так вот… Не забудьте, Федра! Ипполит и Федра! Это не трудно запомнить. Прощайте. А хорош горящий лес. Еще все платье пахнет дымом!
Она ушла, почти убежала, едва договорив последние слова все тем же веселым голосом, где нельзя было понять, что звучит: смех или слезы.
Когда скрылся Серженька, так и не вышедший из своего недоумения, – Андрей Петрович невольно спросил Александра:
– Что это с ней такое? Расстроена чем‑то? Александр усмехнулся.
– Не знаю, дядя, – ответил он лениво. – Актрисы ведь должны, кажется, быть истеричными. Вот если бы Софи земским врачом сделалась, как сначала мечтала, то тогда уж, конечно, ей бы это не так шло.
VIII
Юрий Иванович был в скверном настроении духа. Это с ним редко случалось. Дурное настроение он считал непростительной слабостью. Он любил себя за неиссякаемую жизненную энергию и любовался своей веселостью. Теперь же ему стало как‑то скучно. Положим, работы не было, но он назначил себе эти два месяца для совершенного отдыха от занятий и ожидал провести их в мирном весельи. Все складывалось иначе, нежели он думал. Могло бы, пожалуй, выйти нечто лучше веселья (недаром же он верил в свою звезду), но тут как раз напала эта хандра. Софья ему теперь совершенно не нравилась; он радовался, что не выходит никаких историй, объяснений, а между тем порою, когда ему становилось ясно, что и он ей почти неприятен, глухая злоба схватывала его за горло. Уж очень это ему непривычно, и он ежился, как от оскорбления. Конечно, это было в краткие, бессознательные мгновения, но все‑таки было.
Для поддержания энергии Юрий Иванович положил свой дневник на стол и почти каждый вечер читал оттуда что‑нибудь. Ему нравился Юрий Карышев в каждой черточке, даже в его «безрассудствах», всегда немного благоразумных. И то, что у Карышева был характер, ему нравилось. С какой настойчивостью он добивается своего, поступает в институт, занятия… А с женщинами какая выдержка! Да взять ту же историю с Софьей Томилиной… Разве не характер? И он будет идти неуклонно, и с женщинами у него будет всегда то, что подскажут здравое понятие, благоразумие и честность…
– Вы, однако, хандрите, Юрий Иванович, – сказал ему лениво наблюдательный Александр.
Шел дождик; после обеда, в большой низковатой столовой было совсем темно. Александр сидел в кресле у окна, Карышев, по обыкновению, сильно курил и ходил по комнате. В углу сидела Нелли, как всегда молчаливая, внимательная и праздная. Шатилову третий день нездоровилось, и он почти не выходил от себя.
– Хандрю? – отозвался Карышев. – Невозможно. Погода ужасная. Это влияет, конечно…
– Неужели и на вас влияет? – с усмешкой сказал Александр. – А я думал, что это мы только, с нашими ранними ревматизмами, с развинченными нервами, имеем право плакать вместе с дождем… Ну да все равно. А скажите, кстати, ведь вы, кажется, у Бологовских развлекались? То есть, вернее, у Бологовского? К Серженьке приятель какой‑то приезжал? Меня уже Серженька и звать не смеет на свои праздники, а вы, я видел, отправились хандру разгонять. Ну и что ж? De quoi са a l'air?[59]
Карышев остановился на минуту и пожал плечами.
– Ну, знаете, это слишком примитивно. Хотя я не раскаиваюсь, меня вообще Серженька интересует, ведь это – самое молодое поколение… Конечно, тут различие кастовое, и в самой его молодости много старого… Но приглядеться, чтобы знать, не мешало.
– Вы думаете, что примитивность и есть старость? – сказал Александр. – Если в примитивности нет пошлости, – а в настоящей ее никогда нет, – то это единая и постоянная новизна.
– Не знаю, как вам сказать, – в раздумий сказал Карышев. – Возможно и то, что я просто слишком развит для Серженьки и его друга. Да и студенчество, какое оно подчас ни вольное и ни пылкое, не то, что военный мирок. Серженька, вы знаете, из кадетов. И когда к нему приезжают свежеиспеченные офицерики, его бывшие товарищи, он преображается.
– Легко могу себе представить, – небрежно промолвил Александр. – Что у Серженьки хорошо – это его свежая и трезвая любовь к земле, к природе, искреннее отвращение от городской гнили… А приезжает безусый офицерик, уже пошленький от пошленького мира, в котором жил, и выплывают кадетские воспоминания, словечки, жалкенькое удальство, забывается простор луга за рекою, хочется нашему Серженьке в отдельный кабинет трактира, где – как ему и офицерикам кажется – можно быть «ужасно» удалым, молодцеватым и порочным, хочется тесного галстука с подозрительными цветочками… Воображаю, как «франтовато» одет бывает в эти минуты наш Серженька (увы, военной формы у него нету!) и как он, несмотря ни на что, фатально похож на кутящего купчика, савраса без узды.
Карышев засмеялся.
– Вы меня развеселили, – проговорил он. – Очень картинно рисуете. Только краски слишком густы. Насчет купечества – вы правы. Я его всегда очень чувствую. И в Серженьке это есть, к сожалению. Его отношение к деньгам… Но это уж в крови. А что касается удали и легоньких кутежей, то вы чересчур строги. Молодость должна веселиться. В студенчестве, еще в Москве, бывало.
– Это уродливо, – прервал его, поморщившись, Александр. – В данном случае я повторяю слова дяди Андрея Петровича, он совершенно то же самое говорил относительно Серженьки и его приятелей с их забавами. Не проповедь нравственности я читаю, – очень это на меня похоже! Уродливо потому, что мелко и жалко, что, воображая себя в океане порока, они разве что в ванне, что у них выдумки нет, что они далее «всех» нейдут и не хотят идти, довольствуются тем, что мы, мол, молодежь, мы, мол, кутим, – и это очень превосходно. Нет, что‑нибудь одно, но не добродетельные пороки маленьких офицеров в отдельных кабинетах с душами совсем не черными, а сероватыми, как несвежие перчатки!..
Александр, пожав плечами, встал с кресла и прошелся по комнате. В густеющих сумерках он еще заметил глаза безмолвной Нелли, устремленные на него, как ему показалось, с сожалением.
– Я с вами глубоко не согласен, – произнес Карышев мягко, точно обращаясь к больному. – Но спорить не буду. Вы знаете, вашей проповеди какого‑то невероятного порока я не сочувствую, не сочувствую и не сочувствую! Крайности, на мой взгляд, смешны. Молодежь должна веселиться в меру. А ваше мнение, княжна? – с любезностью обратился он к Нелли.
– Право, не знаю, – сказала она грубовато. – Спросите Софи. Может быть, она скажет что‑нибудь новенькое.
– Мне кажется, – возразил Юрий Иванович по‑прежнему мягко, – все, сколько нас здесь ни есть, все люди различные, и вряд ли я встречу единомышленницу в Софье Васильевне. У нее свои взгляды и, может быть, тоже слишком крайние.
– Я не вникаю в ее «взгляды», – небрежно сказал Александр. – Мне, в сущности, решительно все равно, что сегодня вторник, когда я наверно знаю, что завтра будет среда. Разница только одна – во вторниках и средах есть что‑то непобедимое, несомненное, возвращающееся – а во «взглядах» Софи все фальшиво и, главное, случайно.