Н. Осьмакова. «Единственность Зинаиды Гиппиус» 21 глава




Оказалось, что провизии на Столбах доставать решительно неоткуда. Мясники не ездили, о булках и говорить нечего. Первая Текла Павловна начала вслух высказывать свое недовольство.

– Что же это такое? – рассуждала она. – Ни мяса, ни хлеба, картофеля даже нет! А управляющий этот, Анкундим (тоже управляющий! Прямо себе мужик!) говорит, вы, говорит, ничего не достанете по деревням. Разве, говорит, на завод съездите. Там лавка есть. Может, и достанете чего.

– А сам‑то он как же? – робко замечает барыня.

– А ему чего! Живет себе на мызе, там коровы, телята… Хорошо еще, молоко нам оттуда дают. А скоро, говорят, и молока не станут давать.

– Так надо бы, Текла Павловна, на завод…

Главная черта характера Теклы Павловны – была полная безнадежность. Она никогда не верила, что какое‑нибудь дело хорошо кончится, что‑нибудь удастся. Стоило члену семьи запоздать на прогулке – она с полной уверенностью говорила, что он либо утонул, либо его задавили, ограбили… Сны она видела самые дурные, предвещавшие смерть и всякие несчастия.

Текла Павловна совершенно не верила в стеклянный завод и не видела возможности туда попасть.

– Кто же это поедет через озеро? – возразила она с негодованием. – Да я первая не поеду. Пусть сам Анкундим и едет.

– Мы перевезем, – отозвались студенты. – На берегу ялик есть, вверх дном лежит. Спросить надо управляющего, где весла.

Студенты отправились на мызу и вернулись в недоумении.

Анкундим объяснил им, что на ялике теперь ехать нельзя, вода спала и от берега нужно идти сажени три по колено в воде и ялик нести, пока дойдешь до глубокого места.

– Там пристать можно, а отъехать на ялике никак нельзя. У нас берег низкий.

– Как же вы на ту сторону ездите?

– А на ботике. Лопатой гребем. Теперь вода очень спала.

Ботиком назывался выдолбленный ствол толстого дерева, мелкий и шаткий, как щепка. Ехать можно было в крайнем случае двум, причем один, стоя сзади, греб лопатой.

Студенты не решились отправиться на ботике. Требовался большой навык. В воскресенье Анкундим обещал дать работника.

 

III

 

Текла Павловна, вне себя, пришла на кухню. Надо было самой посмотреть пироги. Лукерья ничего не умела.

– В воскресенье! – волновалась Текла Павловна. – Жди до воскресенья! А у нас ни картофеля, ни капусты, ни керосина! Да и не даст он в воскресенье никакого работника!

– Что это, Текла Павловна? – спросила любопытная Оля.

Она была хорошенькая петербургская горничная, затянутая в корсет и скучавшая здесь не меньше своей барышни, Лили.

Текла Павловна принялась жаловаться.

– А что вы думаете? – сказала вдруг Луша, доставая противень из духовой. – У нас Дунька ботиком править умеет. Около ихней деревни озеро есть.

Все посмотрели на Дуню.

Она сидела на пороге открытой двери и толкла сахар.

– Правда, что ли, Дуня? Ездила на ботике?

– Ездила. Я могу.

Дуня совсем не шевелила губами, когда говорила, а потому слова ее были невнятны. Полное лицо ее с тупым носом и светлыми глазами напоминало невыразительные лица некоторых статуй. Рот она никогда не закрывала, точно верхняя губы была слишком коротка. Одевалась в деревенские платья с лифчиком, но они не портили ее широкую фигуру. Когда Дуня шла босая мимо буфета, посуда звенела и дерево трещало.

– Да врет она все, деревенщина, – проговорила Текла Павловна.

Дуня ничего не ответила и продолжала толочь сахар.

– Не врет, – вступилась Луша. – Она умеет. Я хоть сама с ней поеду.

– Поедете вы, как же! Вот попробуйте‑ка, утоните‑ка!

– Зачем утопать. Я могу на ботике, – мерно проговорила Дуня, не шевеля губами.

Решено было попробовать и отправить Дуню с Лушей в заводскую лавку.

– Ишь ты какая умелая, – сказала Оля. – Никто и не знал. Даром, что из лесу.

Дуню только два месяца тому назад привезла к Назаровой тетка ее из глухой деревни, которая была недалеко от ее собственного захолустного имения, в Тверской губернии. Назарова давно хотела нанять деревенскую девушку.

Дуня была ко всему равнодушна, говорила мало и непонятно, молча работала, сохраняя почти веселый вид.

– Дуня, ты какой губернии? – приставала к ней Оля.

– А я не знаю.

– Эка ты! А как царя зовут?

– Да не знаю.

– А Троица святая где?

– Какая Троица? На Троицу девки венки…

– А звать тебя как?

– Звать Авдотьей.

– Слава Богу, это хоть знаешь. Что у вас все такие‑то?

– Какие?

– Да ничего не знают, ни царя, ни Бога?

– А откуда что знать? Церква далеко. Школа далеко. Бабы все такие.

– Ну а мужчины?

– Мужики? Мужики похитрее.

– Откуда ж мужики знают?

– Они в волость ходят. Им подать. Ихнее дело не бабье.

Дуня устала от длинного разговора. Однако Оля и Луша не унимались.

– А что, Дунька, у тебя жених есть? Дуня удивленно взглянула.

– Да я ж в услужении. Я замуж теперь не пойду.

– Отчего так?

– Воля. Девка – что хошь, то и делаешь. А баба – другое.

– А парни у вас на деревне есть?

– Есть.

– Что ж, тебе не нравились?

– Ничего. Девке – воля. Вот баба – другое.

– Чудная ты, Дунька. Никакого у вас понятия ни о чем нет. Люди тоже называются. Сторона‑то глухая у вас.

– Что ж, что глухая? Оля не нашлась ответить.

 

IV

 

Солнце стояло еще высоко, было душно, когда к пристани стеклянного завода причалил ботик. Им управляла Дуня, стоя с лопатой на одном конце. Внутри, держась обеими руками за борты, сидела Луша.

У пристани пыхтел грузовой пароходик «Альберт». Он только что притащил четыре пустые барки со станции. На берегу валялись рогожи, мусор и кучи битого стекла. Рабочие кричали и бранились.

– Дяденька, куда нам в лавку пройти? – робко спросила Луша.

– Прямо идите.

Луша и Дуня отправились по дороге в гору. Дорога была хорошая, с двумя канавками, с густыми деревьями по обеим сторонам.

Завод оказался целым небольшим поселком. Домики, домики, около даже доски положены, вроде тротуара. Приближаясь к главному зданию, Дуня и Луша услыхали пронзительный свисток. Было четыре часа, рабочим полагался отдых и чай.

Главное здание – большой черный деревянный сарай с соломенной крышей – смотрело неприветливо. Внутри было темно, жарко, только бегали красные отсветы от пылающих печей, на полу валялись осколки и брызги стекла, люди в высоких деревянных башмаках суетились и что‑то кричали. Едва‑едва Луша добилась, чтобы ей показали лавку.

В лавке были пуговицы, чай, сапоги, колбаса, замки, марки и капуста. Только все оказалось втридорога, и в самой лавке сильно пахло мышами. Толстая сердитая немка и говорить с Лушей не стала, когда та вздумала торговаться.

Пока отмеривали и отвешивали, в лавку вошел рабочий, одетый чисто, в синей рубахе с кушаком.

– Копченой на пятачок, – сказал он, подавая книжку.

– На пять нельзя, на десять можно, – сказала немка, записала что‑то в книжку и отпустила товар.

Рабочий взял, но не уходил.

– Чего ж ты, Филипп? – сказала немка.

– Вот на красавиц еще погляжу.

– Очень вам благодарны, – ответила бойкая Луша. – А только не стоит глядеть.

– Нельзя ли по имени‑отчеству узнать? Откуда, с какой стороны?

– Меня Лукерья Афанасьевна, а это – Авдотья, – сказала Луша. – Мы не издалека. Мы на Столбах живем.

– А, на Столбах! Ну, соседи, значит! Еще увидимся. Прощенья просим.

Он улыбнулся и вышел.

– Что, каков, красивый? – сказала немка, которая стала добрее.

– Очень хорошенький! – с убеждением проговорила Луша. – Кто такой?

– Филипп, подмастерье, в шлифовной работает. Хорошо зарабатывает, только пьет. А такой недурной.

У Филиппа были – что не часто между крестьянами – совершенно черные волосы. Сзади они вились правильными, блестящими кудрями. Небольшая борода и усы, здоровый цвет лица и приятные светлые глаза – все было в нем привлекательно.

– Дуня, тебе Филипп понравился? – говорила Луша, когда они ехали назад на ботике с мукой, крупой и другими припасами.

– Ничего.

– Ничего! Эка разиня! С медведями росла! Не видит – не слышит!

– Нет, он ничего. Он мне понравился, – настойчиво произнесла Дуня.

 

V

 

Окна комнаты Лили выходили на маленький балкончик, совсем отдельный.

Какая скука, Господи, какая скука! Лили к тому же решила проучивать маму и тетю. Коли одиночество – так одиночество. Не гулять же с мальчишками и с их сенбернаром, не заниматься же физикой с братьями‑студентами?

И целые дни Лили сидела на своем балконе, на низком плетеном стуле, положив ножки на табурет.

Лили смотрела на свои ажурные чулки, изящные красные туфельки и думала о том, что ей даже читать нечего, и единственное занятие – смотреть на красные туфельки. Впрочем, от времени до времени Лили взглядывает и в открытое окно своей спальни, где Дуня убирает. Дуня сердит Лили. И где это Оля? А Дуня вечно одеяло постелет наизнанку, а то еще уляжется на постель и спит. Ее несколько раз заставали спящую. Это была истинная правда. Дуне казалось, что в жизни есть две радости: сон и еда. Остальное время надо употреблять для достижения этих радостей.

Дуня часто улыбалась про себя при мысли, что придет вечер и она ляжет спать. Когда ей казалось, что никто не узнает и никто поэтому ее бранить не станет – она решалась ложиться днем на барские кровати. Она понимала, что худо, когда бранят, но не понимала, худо ли спать на кровати само по себе.

Сразу у Дуни никак не могло быть больше одной мысли, или много‑много двух. Когда она видела постель – думала о сне; видела чьи‑нибудь слезы – понимала, что его бранили или обидели; видела вкусное – хотелось съесть; но в последнее время стала думать, как бы никто ничего не знал и не видел. Тогда все можно.

Лили, услышав подозрительный звук бумаги, стремительно вскочила и вбежала в комнату. Дуня стояла перед коробкой шоколада от Крафта и преспокойно откусывала от каждой конфетки по маленькому кусочку.

– Что ты делаешь? – закричала Лили. – Мой шоколад от Крафта! А, теперь я знаю! Вот куда девались две тягучки у меня со стола! Так ты еще и воровка! Вот это мило!

Дуня молчала как пень и смотрела в землю.

– Ты не думай! Я маме расскажу и тебя выгонят! – кипятилась Лили. Потом, пристально взглянув на молчавшую Дуню, она подумала: «Может быть… ces gens la[62]…они не имеют и понятия о нравственности… Ей можно бы внушить…»

– Дуня, – сказала она, сдерживаясь. – Ты понимаешь, что ты воровка, что это чужое, что воровать дурно? Большой грех брать чужое, понимаешь? И вообще нехорошо… и… (тут Лили запнулась) и Бог не велел воровать. Ты знаешь заповеди?

– Не знаю, – промямлила Дуня.

– Хочешь, я тебя буду учить? – в порыве великодушия воскликнула Лили. – Ты тогда узнаешь, как это дурно, и если б даже никто не видал, все‑таки дурно…

Именно этого‑то Дуня и не понимала. И на лице ее так ясно выразилось непонимание, что Лили невольно переменила тон и прибавила:

– Теперь иди. Помни, что я тебе говорила. Если еще увижу – маме скажу и тебя прогонят. Слышишь?

Дуня пошла по балкону в кухню, тяжело ступая босыми ногами.

 

VI

 

В кухне сидел сотский.

Текла Павловна не особенно любила его за балагурство. Однако чаем его поила.

Он был богатый мужик из соседней деревни. Пожилой, крепкий, сильно белокурые волосы в кольцах, глаза голубые – он еще казался молодцом. Месяца три тому назад овдовел и уж подумывал о новой женитьбе – детей больно много в дому, не справиться.

Оля и Луша до упаду хохотали его шуткам.

– Сотский, правда, что тебя становой в уездном городе знает? – спрашивали девушки.

– Меня‑то? Со мной становой знаком лично. Он со мной за руку здоровается. Моя должность такая. А вы, вот, красавицы, из низкого сословия…

– Да, как же! Почище тебя! И какая такая твоя должность?

– А вы не знаете? Попросту сказать – фискал. Случится кража или убийство – я сейчас под дверями, под окнами должен подслушивать, что говорят. Ну и найду, кто виноват. А уж особенно я насчет младенцев люблю. И сколько я на своем веку этих младенцев доказал!

– Это что же такое?

– А вот девка ежели родит, положим, а младенца своего – тряпку в рот, да в подвал. Так мы эту девку непременно накроем. Там уж ей дорожка прямая.

– Ужасы какие вы говорите! – жеманясь сказала Оля. – А воспитательный‑то на что?

– Ну, нынче в воспитательный не очень навозишь. Этим летом двоих детей возили и назад привезли. Двадцать пять рублей давай – тогда примут. По зиме хоть 10 было, а теперь 25. Ну, не у всякой тоже есть. Эх, дети, дети! Что мне с моими делать! Вот жениться хочу.

– А взяли бы меня? – лукаво заметила Оля.

– Тебя? Белоручку‑то? Ну нет, и даром не надо. Вот кого возьму! – закричал он, увидав вошедшую Дуню. – Вот красавица‑то, лучше всех вас, белее да румянее! Дунюшка‑свет, пойдешь за меня?

Сотский даже со стула вскочил и подлетел к Дуне. В это время дверь отворилась и на пороге показался Филипп.

– Здравствуйте, – сказал он. – Чай да сахар.

– Милости просим, – отвечали ему девушки.

– За кого это ты сватался, старик? – спросил Филипп.

– А тебе‑то что? Твоего не тронем. И получше твоего найдем, – произнес сотский, подмигивая. – Мы вот Дунюшку‑красу за себя взять хотим.

Он попытался обнять Дуню, но она неожиданно вырвалась и оттолкнула сотского. Все захохотали.

– Нечего, – сказала Дуня. – Только зубы скалить. Эдакого старого я и слушать не хочу. Я замуж не пойду.

– Ай‑да Дуня, молодец! – сказал Филипп. – Вот люблю! Дуня посмотрела сердито и вышла на крыльцо. Филипп тоже стал прощаться. Он был на мызе и зашел мимоходом. У него и ботик на берегу. На крыльце он встретил Дуню.

– Когда на завод к нам приедете? – спросил он немного изменившимся голосом, и светлые глаза его стали светлее и ласковее.

– Не знаю… Может, приедем.

– То‑то… Или мне, что ль, в гости побывать? А, Дунюшка?

– Побывай, ничего… Побывай, – сказала Дуня и вдруг улыбнулась.

Он, надвинув картуз, пошел к реке. Дуня не посмотрела ему вслед.

 

VII

 

Филипп, когда не пил, очень много думал. Иногда он от мыслей и запивал. Мысли были его горе. Войдет что‑нибудь в голову, он и сам не рад, а отвязаться не может. Он был убежден, что мысли его погубили. Жил с женой хорошо – да стал думать, зачем их повенчали, зачем они вместе живут, когда настоящей любви между ними нету. И зачем непременно жениться нужно, когда холостому лучше жить? Ушел на фабрику, жена умерла. На фабрике Филиппу хорошо, может, он и сам бы мастером в шли‑фовной сделался, от себя бы подмастерьев и девушек держал, да и тут мысли ему мешают. Иной раз просто пустяки в голову придут, а ничего не поделаешь. Филипп до сих пор помнит, как он два дня думал, отчего говорят стеклянный завод – и ситцевая фабрика, и бумажная фабрика, а сахарный опять завод – и уж тут не ошибешься, а отчего так – неизвестно. Филипп еще мальчишкой долго в школе учился, грамоту знал хорошо, бывал и в городе – однако нигде про это ему не говорили. Спрашивал он барина, дачника – тот помялся, помялся – однако не мог сказать. Филипп в село поехал, батюшке покаялся – тот велел Богу молиться. Может‑де, Господь и откроет, если ему, Филиппу, знать это суждено. Филипп не выдержал – запил. Целую неделю после этого пил.

Наташку Филипп не любил, а она сама как‑то ему навязалась. Вначале она ему нравилась. Высокая, худая, смуглая, нос тонкий, лицо строгое. Она в шлифовной рядом с ним работала.

Он ее не обижал, дарил ей много и денег давал.

Но с тех пор, как Филипп увидал Дуню и она вошла в его сердце, – Наташа ему совсем не мила стала.

«И ведь вот, неизъяснимо как! – думал Филипп, идя в шлифовную однажды ранним утром. – Чем она меня, Дуня эта, взяла? И слова‑то путем сказать не умеет, из какой стороны глухой, к месту нашему не подходящая – а ведь взяла всего как есть, только о ней и думаю, только увидать бы… Эх!»

Шлифовная была большая четырехугольная зала с окна‑мии кругом. Вдоль стен стояли ящики и сосуды с песком, вертелись круглые маленькие жернова, называемые здесь «шайбами». Были тут и станки – на них работали мастера и подмастерья, втачивали стеклянные пробки в горлышки графинов и банок, обрезали рюмки… Рюмки, сложенные в корзины, которые то и дело таскали мальчишки, еще не походили на рюмки: они были без отверстия наверху и кончались закруглением, точно яйцо.

Девушкам давали работу попроще, стояли они по три, потому что каждая вещь должна была пройти три шайбы. Новеньких ставили на чугунную шайбу. Шлифует девушка дно у стакана на чугунной шайбе, поливает ее водой с песком: и дно станет белое. Передаст другой, на каменную шайбу – и дно станет только мутное, последняя шайба – деревянная – донышко сделается чистое и светлое.

Наташа стояла на деревянной шайбе. Она была понятлива, но дело сегодня не спорилось. Филипп работал недалеко от нее. И он задумался. Испортил две пробки, пролил воду. Мастер на него стал косо поглядывать.

Никто не разговаривает. Лица, особенно у женщин, бледные и равнодушно‑больные. Лужи воды текут и стоят на полу. Слышен звон разбиваемой посуды, визг стекла и шум вертящихся колес. Хлопают двери. Это мальчишки приносят корзины со стеклом и уносят готовое. И опять визг и бульканье воды, опять, без конца…

Слава Богу, свисток! Двенадцать часов. Все бросили работу, только мастер сердито кончает стакан. Ему платят поштучно.

В темных сенцах Наташа остановила Филиппа.

– Чего тебе? – отозвался он сурово. – Проходи‑ка, мне время нету. Штрафные две пробки после обеда втачивать буду.

– Сейчас, сейчас, Филя, я только тебе сказать хотела… Давеча Мирошка Анкундимов опять прибегал на мызу, к управляющему в работницы зовут… Так как скажешь, идти али нет? Мать говорит: иди… От фабричной работы отдохну, а то здоровье‑то мое какое… По осени, коли придется, можно опять в шлифовню поступить… А? Филипп? – она держалась за рукав его рубахи и смотрела робкими глазами.

– Что ж? Иди, – сказал усмехаясь Филипп. Но усмешка у него вышла невеселая. – Иди, я в гости побываю, на этой же неделе, коли случится…

Наташа вдруг закрылась фартуком, прислонилась головой в стене и громко зарыдала. Филипп совсем нахмурился.

– Это еще что? Чего ты?

– Знаю я… знаю… я ли тебя не любила… теперь уж не то пошло… не ко мне ты на ту сторону поедешь… Люди‑то говорят тоже… а я на мызу пойду, пойду… сама увижу…

Филипп схватил Наташу и с силой повернул ее от стены. Наташа сразу умолкла.

– Так вот как, – сказал он тихо, почти шепотом. – Ты за мной поглядывать идешь… Иди. Только мало ты Филиппа знаешь. Силком его не возьмешь.

Он оттолкнул девушку и вышел вон.

 

VIII

 

Уже целый час сидит Филипп в кухне, шутит с Олей и Лушей, а Дуни еще не видал. Филипп приоделся, у него клетчатый жилет и визитка открытая. В рубахе он ходит только на заводе.

Наконец стало смеркаться.

– Пора веселой компании пожелать приятных снов, – сказал Филипп, вставая и беспокойно оглядываясь вокруг. – А нельзя ли узнать, где скрывалась Авдотья Луки‑нишна?

– Знаем, знаем, по ком сердце болит! – засмеялась Оля. – И весьма вкусу вашему удивляемся. Конечно, кому нравится необразованность…

– Мой вкус при мне и останется, Ольга Даниловна. Напрасно вы себя беспокоите, с нами, мужиками, разговариваете…

– Скажите, пожалуйста! Оля обиделась.

Луша была добрее и сказала Филиппу:

– А ты пойди правой дорожкой к реке, там Дунька белье полоскает. Эка ленивая, до сей поры кончить не может!

Филипп встретил Дуню у самого берега, она возвращалась домой с кучей мокрого белья на плече. Из‑под розового платья виднелись крепкие босые ноги. Голова была не покрыта.

Филипп сразу почувствовал, как у него дыханье захватило от радости – и удивился. Никогда с ним этого не было.

– Дунюшка, сердце мое, – тихим голосом начал Филипп. – Я к тебе шел. Как ты мне мила, родная, и я рассказать не могу. Вот как перед Богом – ни жену, никого так, не любил. И словечка еще с тобой не сказал, а уж душу тебе отдал… Дуня, а ты, скажи? Не противен я тебе? Полюби меня, радость!

– Я ничего, – сказала Дуня и улыбнулась. – Я тебя не манила. Ты сам ко мне льнешь.

– Дуня, хочешь гостинцев? Я тебе завтра из лавки всего навезу. А вот тебе пока рубль денег, может быть, пригодится на что‑нибудь. Хоть брось да возьми, писаная моя красавица! Приходи завтра в это же время сюда, под липки. Придешь? А, Дуня?

– Чего не прийти? Приду. Ты ласковый да пригожий. Ты меня не обидишь. Гостинцев‑то привези.

– Привезу, привезу!

Он, радостный, крепко обнял Дуню, но не поцеловал, и бегом спустился к реке, где стоял его ботик.

Дуня, как только вошла в кухню, первым долгом объявила, заговорив от волнения совсем по‑деревенски:

– А девоньки, послушь‑ка, что я скажу: Филипп‑то мне встретился, рубль денег дал!

– Ну, что ты? Покажи! Дуня показала.

– Ишь ты, подцепила молодца! Смотри, однако, ухо востро держи. Вот дурам‑то счастье! Господа бы только не узнали.

– Не узнают, – равнодушно проговорила Дуня.

– Дуня, а Дуня! – нежным голосом начала Ольга. – Дай‑ка ты мне этот рубль. На что он тебе? А я завтра необходимо должна рубль денег Андрею в Петербург послать. Дай, Дуня!

– Возьми.

Дуня сказала это просто и даже удивленно: она не понимала, почему Оля так умоляет; коли нужно – так пусть себе и берет.

 

IX

 

В середине августа, после дождей, наступили холодные, ясные дни. Особенно холодно бывало ночью. Ни ветерка, поредевшие деревья стоят, опустив листья, круглая луна равнодушно смотрит с морозного неба. Белые, мертвые пятна лежат на лугу и по стенам ветхого дома. Стекла окон тускло мерцают. И кажется, что эта не добрая, мертвая природа – не действительность, а сон, холодный кошмар. Надо уйти в комнаты, зажечь свечи и крепко закрыть занавеси, чтобы не проникнули злые очи луны. Бог с ней, с природой, в такое время! Не друг она человеку.

В кухне ужинали и собирались ложиться спать. Дунька дремала с ложкой в руках. Говорили о том, что скоро и в город ехать, что сначала отправят старую барыню с Теклой Павловной и мальчиков, а потом уж и все двинутся.

Кто‑то постучал в окно.

Луша встала и подошла ближе.

– Кто там? Что нужно?

– Это я… – раздался женский голос за окном. – Вышлите мне, пожалуйста, Авдотью. Мне надо ей слова два сказать… Я не войду, некогда…

– Ну‑ка, просыпайся, Дунька! – сказала Луша, смеясь. – Иди, Варвара, на расправу. Это ведь Филькина Наташка. Она в работницах на мызе. Разве ты ее не видала? Она сюда приходила.

– Нет, я видала… – протянула Дуня.

– Иди‑ка теперь, что она тебе говорить будет. Иди, не бойся.

– Да я не боюсь. Чего ей меня обижать? Она, чай, не барыня.

У Дуни было твердое убеждение, что «обидеть» могут только господа, а свой брат, простой человек, что бы ни сделал – ничего. Не страшно.

На крыльце, белом и тусклом от луны, сидела Наташа, закутанная в большой платок. Лицо ее казалось еще худее и чернее в тени этого платка, надвинутого на лоб.

Дуня вышла даже не покрывшись.

– Здравствуй.

– Здравствуй, – сказала Наташа. И, помолчав, прибавила:

– Ты присядь‑ка, девушка, здесь. Послушай, что я тебе говорить стану.

Наташа хотела казаться спокойной. Дуня присела на верхнюю ступеньку.

– Ты Фильку знаешь? – проговорила Наташа шепотом, наклоняясь к ней.

И неожиданно для себя заплакала. Дуня молчала.

– Дуня, чем ты его приманила? – говорила Наташа, немного успокоившись. – Разве он тебе под стать? Рассуди ты сама. Брось ты это дело, Дуня. Место ваше глухое, народ вон какой серый. Разве ты это понимаешь, чтобы любить кого‑нибудь? У вас этого и понятия нет. Оно – кто его знает – может быть, и лучше, только у нас‑то не так. Сторона – сама видишь, заводская, город недалеко, у нас такой обычай, что коли я люблю кого – так уж и буду любить. Извела ты меня, Дуня. Самая я несчастная из‑за тебя. Непонятный он, Филька, человек. Брось. Разве ты ему подходящая? Брось ты его, Дунюшка, родная.

– Жалко…

– Что тебе жалко? Кого жалко? Гостинцев, что ли, жалко?

– Его самого жалко… Убиваться станет.

– А меня не жалко? Я как щепка высохла. Ведь он, Филипп‑то, как меня, бывало, наряжал! Отцу‑матери одежду пошил, мне две подушки пуховые, перину, одеяло ватное справил… Да уж не надо бы и одеяла ватного, только бы он на меня хоть разок посмотрел. Он за тобой и в Питер потянется, коли ты его здесь не бросишь. Ты его не знаешь, Филиппа, какой он непонятный человек. А я его знаю. Он все конца ищет, во всем, во всяком деле, во всякой мысли добраться хочет до последнего. У нас резчики есть на заводе, от руки режут вензеля, да цветы, и он хорошим резчиком был – так нет, это ему мало: почему не могу всякую картину вырезать, и людей, и все… а только буквы да листья… Коли резать – так чтобы все уметь. А где же дойти? Это учиться надо. Ну и запечалился, да как! Пить стал. Пробки втачивает теперь через силу. Ну вот и с тобой так же: полюбил тебя – и все будет больше да больше любить, пока уж и любви в нем не останется… Такой он человек, Филипп этот! Дунюшка, Дуня! На тебя одну моя надежда. Больная я, вся теперь оборванная, ни чулок у меня, ни платчишка. Да и сердце все по нем болит. Может, он опять ко мне… ежели ты‑то, Дуня… ежели скажешь…

Она опять заплакала, плакала долго, всхлипывая. Дуня словно что‑то соображала.

Потом тронула Наташу за плечо и сказала:

– Полно‑ка. Не убивайся. Ничего. Я его не манила. Он сам. А мне что? Мне, пожалуй, как хочешь… Завтра у нас стирка. А потом поутру я к тебе на мызу буду. Ладно? Там уговоримся… Не плачь.

 

X

 

Дуня прибежала на мызу рано и вызвала Наташу к риге.

– Вот тебе, – сказала она, подавая ей узелок.

– Что это ты принесла?

– А тебе. Тут пара чулок барышниных, да наволочка, да два полотенца. Не узнают. Я скажу – полоскала, так в реку упустила. У них чулок этих – страсть! В год не переносишь. А тебе надо.

– Как же так? – нерешительно проговорила Наташа. – Ведь это не годится. Как же я возьму?

– Да ведь не узнают же, – сказала Дуня убежденно. – Носи. Вот еще платок красный шелковый, от молодого барина. Ты Филиппу подари. Я сама хотела – да уж пусть лучше ты. Может, он к тебе.

– Ладно, Дунюшка, – заговорила обрадованная Наташа, – я подарю, спасибо тебе. А только если Филипп к тебе нынче придет, то ты его неласково прими. Много вас, мол, таких‑то шляется, скажи. – Не сиди с ним. Дуня, я тебя век не забуду.

Когда Филипп явился вечером, Дуня вошла на минуту с самоваром и не поглядела на него.

– Мое почтение, – сказал Филипп.

– Много вас таких‑то шляется, – проговорила Дуня, как заученный урок, и поскорее вышла.

– Это что же значит‑с? – и Филипп большими глазами, с недоумением посмотрел на Ольгу и Лушу.

– А должно быть, всему конец бывает, – злорадно отозвалась Ольга. – Нам, впрочем, ничего не известно.

 

XI

 

Шум, сборы, суета.

Пьют чай, закусывают, несмотря на ранний час – слепую бабушку нарядили в мантилью и чепец, мальчики опять держат на цепи своего сенбернара, Текла Павловна вне себя и уверяет, что ничего из этого не будет, на пристань поспеть нельзя, да и пароход, чего доброго, не пойдет.

Но пароход свистит.

Пора идти.

– Это же что такое? – вопит. Текла Павловна. – Я должна и бабушку вести, и за мальчиками смотреть, и вещи сдавать? Я не могу. Я решительно отказываюсь. Это не в моих силах.

– Что же вы раньше не говорили, Текла Павловна? – сердится барыня. – Ну, берите, Дуньку… кого хотите.

– Давайте Дуньку! Давайте Дуньку! Да скорее чтоб собиралась! Пусть большой платок накинет, скарб ее после привезут.

Дуньку вмиг собрали. Она уехала совершенно неожиданно.

– Что, кланяться Филиппу? – спросила ее Луша на крыльце.

– Кланяйся… А то не, не надо… Наташке кланяйся, – прибавила Дунька, оживившись на минуту.

Филипп пришел в тот же вечер, принес с собой какой‑то узелок.

– А Дуня‑то уехала, прости‑прощай! – объявила Луша.

– Куда уехала? – спросил Филипп, бледнея.

– В Питер, нынче утром. И кланяться не велела. Так и сказала «не надо». Наташке, говорит, кланяйся, а Филиппу не надо.

– Не надо – сказала? – машинально повторил Филипп. – Лицо его сразу осунулось, побледнело желтоватой бледностью. – Ну, не надо – так что ж… Так тому и быть.

Он повернулся и пошел.

– Куда ты, парень? Вот узелок забыл.

Филипп приостановился, бессмысленно взглянул на Лушу, махнул рукой и пошел дальше.

В узелке оказались леденцы, полфунта пряников и три аршина голубого ситцу.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: