Оказалось, что провизии на Столбах доставать решительно неоткуда. Мясники не ездили, о булках и говорить нечего. Первая Текла Павловна начала вслух высказывать свое недовольство.
– Что же это такое? – рассуждала она. – Ни мяса, ни хлеба, картофеля даже нет! А управляющий этот, Анкундим (тоже управляющий! Прямо себе мужик!) говорит, вы, говорит, ничего не достанете по деревням. Разве, говорит, на завод съездите. Там лавка есть. Может, и достанете чего.
– А сам‑то он как же? – робко замечает барыня.
– А ему чего! Живет себе на мызе, там коровы, телята… Хорошо еще, молоко нам оттуда дают. А скоро, говорят, и молока не станут давать.
– Так надо бы, Текла Павловна, на завод…
Главная черта характера Теклы Павловны – была полная безнадежность. Она никогда не верила, что какое‑нибудь дело хорошо кончится, что‑нибудь удастся. Стоило члену семьи запоздать на прогулке – она с полной уверенностью говорила, что он либо утонул, либо его задавили, ограбили… Сны она видела самые дурные, предвещавшие смерть и всякие несчастия.
Текла Павловна совершенно не верила в стеклянный завод и не видела возможности туда попасть.
– Кто же это поедет через озеро? – возразила она с негодованием. – Да я первая не поеду. Пусть сам Анкундим и едет.
– Мы перевезем, – отозвались студенты. – На берегу ялик есть, вверх дном лежит. Спросить надо управляющего, где весла.
Студенты отправились на мызу и вернулись в недоумении.
Анкундим объяснил им, что на ялике теперь ехать нельзя, вода спала и от берега нужно идти сажени три по колено в воде и ялик нести, пока дойдешь до глубокого места.
– Там пристать можно, а отъехать на ялике никак нельзя. У нас берег низкий.
|
– Как же вы на ту сторону ездите?
– А на ботике. Лопатой гребем. Теперь вода очень спала.
Ботиком назывался выдолбленный ствол толстого дерева, мелкий и шаткий, как щепка. Ехать можно было в крайнем случае двум, причем один, стоя сзади, греб лопатой.
Студенты не решились отправиться на ботике. Требовался большой навык. В воскресенье Анкундим обещал дать работника.
III
Текла Павловна, вне себя, пришла на кухню. Надо было самой посмотреть пироги. Лукерья ничего не умела.
– В воскресенье! – волновалась Текла Павловна. – Жди до воскресенья! А у нас ни картофеля, ни капусты, ни керосина! Да и не даст он в воскресенье никакого работника!
– Что это, Текла Павловна? – спросила любопытная Оля.
Она была хорошенькая петербургская горничная, затянутая в корсет и скучавшая здесь не меньше своей барышни, Лили.
Текла Павловна принялась жаловаться.
– А что вы думаете? – сказала вдруг Луша, доставая противень из духовой. – У нас Дунька ботиком править умеет. Около ихней деревни озеро есть.
Все посмотрели на Дуню.
Она сидела на пороге открытой двери и толкла сахар.
– Правда, что ли, Дуня? Ездила на ботике?
– Ездила. Я могу.
Дуня совсем не шевелила губами, когда говорила, а потому слова ее были невнятны. Полное лицо ее с тупым носом и светлыми глазами напоминало невыразительные лица некоторых статуй. Рот она никогда не закрывала, точно верхняя губы была слишком коротка. Одевалась в деревенские платья с лифчиком, но они не портили ее широкую фигуру. Когда Дуня шла босая мимо буфета, посуда звенела и дерево трещало.
– Да врет она все, деревенщина, – проговорила Текла Павловна.
|
Дуня ничего не ответила и продолжала толочь сахар.
– Не врет, – вступилась Луша. – Она умеет. Я хоть сама с ней поеду.
– Поедете вы, как же! Вот попробуйте‑ка, утоните‑ка!
– Зачем утопать. Я могу на ботике, – мерно проговорила Дуня, не шевеля губами.
Решено было попробовать и отправить Дуню с Лушей в заводскую лавку.
– Ишь ты какая умелая, – сказала Оля. – Никто и не знал. Даром, что из лесу.
Дуню только два месяца тому назад привезла к Назаровой тетка ее из глухой деревни, которая была недалеко от ее собственного захолустного имения, в Тверской губернии. Назарова давно хотела нанять деревенскую девушку.
Дуня была ко всему равнодушна, говорила мало и непонятно, молча работала, сохраняя почти веселый вид.
– Дуня, ты какой губернии? – приставала к ней Оля.
– А я не знаю.
– Эка ты! А как царя зовут?
– Да не знаю.
– А Троица святая где?
– Какая Троица? На Троицу девки венки…
– А звать тебя как?
– Звать Авдотьей.
– Слава Богу, это хоть знаешь. Что у вас все такие‑то?
– Какие?
– Да ничего не знают, ни царя, ни Бога?
– А откуда что знать? Церква далеко. Школа далеко. Бабы все такие.
– Ну а мужчины?
– Мужики? Мужики похитрее.
– Откуда ж мужики знают?
– Они в волость ходят. Им подать. Ихнее дело не бабье.
Дуня устала от длинного разговора. Однако Оля и Луша не унимались.
– А что, Дунька, у тебя жених есть? Дуня удивленно взглянула.
– Да я ж в услужении. Я замуж теперь не пойду.
– Отчего так?
– Воля. Девка – что хошь, то и делаешь. А баба – другое.
– А парни у вас на деревне есть?
– Есть.
– Что ж, тебе не нравились?
|
– Ничего. Девке – воля. Вот баба – другое.
– Чудная ты, Дунька. Никакого у вас понятия ни о чем нет. Люди тоже называются. Сторона‑то глухая у вас.
– Что ж, что глухая? Оля не нашлась ответить.
IV
Солнце стояло еще высоко, было душно, когда к пристани стеклянного завода причалил ботик. Им управляла Дуня, стоя с лопатой на одном конце. Внутри, держась обеими руками за борты, сидела Луша.
У пристани пыхтел грузовой пароходик «Альберт». Он только что притащил четыре пустые барки со станции. На берегу валялись рогожи, мусор и кучи битого стекла. Рабочие кричали и бранились.
– Дяденька, куда нам в лавку пройти? – робко спросила Луша.
– Прямо идите.
Луша и Дуня отправились по дороге в гору. Дорога была хорошая, с двумя канавками, с густыми деревьями по обеим сторонам.
Завод оказался целым небольшим поселком. Домики, домики, около даже доски положены, вроде тротуара. Приближаясь к главному зданию, Дуня и Луша услыхали пронзительный свисток. Было четыре часа, рабочим полагался отдых и чай.
Главное здание – большой черный деревянный сарай с соломенной крышей – смотрело неприветливо. Внутри было темно, жарко, только бегали красные отсветы от пылающих печей, на полу валялись осколки и брызги стекла, люди в высоких деревянных башмаках суетились и что‑то кричали. Едва‑едва Луша добилась, чтобы ей показали лавку.
В лавке были пуговицы, чай, сапоги, колбаса, замки, марки и капуста. Только все оказалось втридорога, и в самой лавке сильно пахло мышами. Толстая сердитая немка и говорить с Лушей не стала, когда та вздумала торговаться.
Пока отмеривали и отвешивали, в лавку вошел рабочий, одетый чисто, в синей рубахе с кушаком.
– Копченой на пятачок, – сказал он, подавая книжку.
– На пять нельзя, на десять можно, – сказала немка, записала что‑то в книжку и отпустила товар.
Рабочий взял, но не уходил.
– Чего ж ты, Филипп? – сказала немка.
– Вот на красавиц еще погляжу.
– Очень вам благодарны, – ответила бойкая Луша. – А только не стоит глядеть.
– Нельзя ли по имени‑отчеству узнать? Откуда, с какой стороны?
– Меня Лукерья Афанасьевна, а это – Авдотья, – сказала Луша. – Мы не издалека. Мы на Столбах живем.
– А, на Столбах! Ну, соседи, значит! Еще увидимся. Прощенья просим.
Он улыбнулся и вышел.
– Что, каков, красивый? – сказала немка, которая стала добрее.
– Очень хорошенький! – с убеждением проговорила Луша. – Кто такой?
– Филипп, подмастерье, в шлифовной работает. Хорошо зарабатывает, только пьет. А такой недурной.
У Филиппа были – что не часто между крестьянами – совершенно черные волосы. Сзади они вились правильными, блестящими кудрями. Небольшая борода и усы, здоровый цвет лица и приятные светлые глаза – все было в нем привлекательно.
– Дуня, тебе Филипп понравился? – говорила Луша, когда они ехали назад на ботике с мукой, крупой и другими припасами.
– Ничего.
– Ничего! Эка разиня! С медведями росла! Не видит – не слышит!
– Нет, он ничего. Он мне понравился, – настойчиво произнесла Дуня.
V
Окна комнаты Лили выходили на маленький балкончик, совсем отдельный.
Какая скука, Господи, какая скука! Лили к тому же решила проучивать маму и тетю. Коли одиночество – так одиночество. Не гулять же с мальчишками и с их сенбернаром, не заниматься же физикой с братьями‑студентами?
И целые дни Лили сидела на своем балконе, на низком плетеном стуле, положив ножки на табурет.
Лили смотрела на свои ажурные чулки, изящные красные туфельки и думала о том, что ей даже читать нечего, и единственное занятие – смотреть на красные туфельки. Впрочем, от времени до времени Лили взглядывает и в открытое окно своей спальни, где Дуня убирает. Дуня сердит Лили. И где это Оля? А Дуня вечно одеяло постелет наизнанку, а то еще уляжется на постель и спит. Ее несколько раз заставали спящую. Это была истинная правда. Дуне казалось, что в жизни есть две радости: сон и еда. Остальное время надо употреблять для достижения этих радостей.
Дуня часто улыбалась про себя при мысли, что придет вечер и она ляжет спать. Когда ей казалось, что никто не узнает и никто поэтому ее бранить не станет – она решалась ложиться днем на барские кровати. Она понимала, что худо, когда бранят, но не понимала, худо ли спать на кровати само по себе.
Сразу у Дуни никак не могло быть больше одной мысли, или много‑много двух. Когда она видела постель – думала о сне; видела чьи‑нибудь слезы – понимала, что его бранили или обидели; видела вкусное – хотелось съесть; но в последнее время стала думать, как бы никто ничего не знал и не видел. Тогда все можно.
Лили, услышав подозрительный звук бумаги, стремительно вскочила и вбежала в комнату. Дуня стояла перед коробкой шоколада от Крафта и преспокойно откусывала от каждой конфетки по маленькому кусочку.
– Что ты делаешь? – закричала Лили. – Мой шоколад от Крафта! А, теперь я знаю! Вот куда девались две тягучки у меня со стола! Так ты еще и воровка! Вот это мило!
Дуня молчала как пень и смотрела в землю.
– Ты не думай! Я маме расскажу и тебя выгонят! – кипятилась Лили. Потом, пристально взглянув на молчавшую Дуню, она подумала: «Может быть… ces gens la[62]…они не имеют и понятия о нравственности… Ей можно бы внушить…»
– Дуня, – сказала она, сдерживаясь. – Ты понимаешь, что ты воровка, что это чужое, что воровать дурно? Большой грех брать чужое, понимаешь? И вообще нехорошо… и… (тут Лили запнулась) и Бог не велел воровать. Ты знаешь заповеди?
– Не знаю, – промямлила Дуня.
– Хочешь, я тебя буду учить? – в порыве великодушия воскликнула Лили. – Ты тогда узнаешь, как это дурно, и если б даже никто не видал, все‑таки дурно…
Именно этого‑то Дуня и не понимала. И на лице ее так ясно выразилось непонимание, что Лили невольно переменила тон и прибавила:
– Теперь иди. Помни, что я тебе говорила. Если еще увижу – маме скажу и тебя прогонят. Слышишь?
Дуня пошла по балкону в кухню, тяжело ступая босыми ногами.
VI
В кухне сидел сотский.
Текла Павловна не особенно любила его за балагурство. Однако чаем его поила.
Он был богатый мужик из соседней деревни. Пожилой, крепкий, сильно белокурые волосы в кольцах, глаза голубые – он еще казался молодцом. Месяца три тому назад овдовел и уж подумывал о новой женитьбе – детей больно много в дому, не справиться.
Оля и Луша до упаду хохотали его шуткам.
– Сотский, правда, что тебя становой в уездном городе знает? – спрашивали девушки.
– Меня‑то? Со мной становой знаком лично. Он со мной за руку здоровается. Моя должность такая. А вы, вот, красавицы, из низкого сословия…
– Да, как же! Почище тебя! И какая такая твоя должность?
– А вы не знаете? Попросту сказать – фискал. Случится кража или убийство – я сейчас под дверями, под окнами должен подслушивать, что говорят. Ну и найду, кто виноват. А уж особенно я насчет младенцев люблю. И сколько я на своем веку этих младенцев доказал!
– Это что же такое?
– А вот девка ежели родит, положим, а младенца своего – тряпку в рот, да в подвал. Так мы эту девку непременно накроем. Там уж ей дорожка прямая.
– Ужасы какие вы говорите! – жеманясь сказала Оля. – А воспитательный‑то на что?
– Ну, нынче в воспитательный не очень навозишь. Этим летом двоих детей возили и назад привезли. Двадцать пять рублей давай – тогда примут. По зиме хоть 10 было, а теперь 25. Ну, не у всякой тоже есть. Эх, дети, дети! Что мне с моими делать! Вот жениться хочу.
– А взяли бы меня? – лукаво заметила Оля.
– Тебя? Белоручку‑то? Ну нет, и даром не надо. Вот кого возьму! – закричал он, увидав вошедшую Дуню. – Вот красавица‑то, лучше всех вас, белее да румянее! Дунюшка‑свет, пойдешь за меня?
Сотский даже со стула вскочил и подлетел к Дуне. В это время дверь отворилась и на пороге показался Филипп.
– Здравствуйте, – сказал он. – Чай да сахар.
– Милости просим, – отвечали ему девушки.
– За кого это ты сватался, старик? – спросил Филипп.
– А тебе‑то что? Твоего не тронем. И получше твоего найдем, – произнес сотский, подмигивая. – Мы вот Дунюшку‑красу за себя взять хотим.
Он попытался обнять Дуню, но она неожиданно вырвалась и оттолкнула сотского. Все захохотали.
– Нечего, – сказала Дуня. – Только зубы скалить. Эдакого старого я и слушать не хочу. Я замуж не пойду.
– Ай‑да Дуня, молодец! – сказал Филипп. – Вот люблю! Дуня посмотрела сердито и вышла на крыльцо. Филипп тоже стал прощаться. Он был на мызе и зашел мимоходом. У него и ботик на берегу. На крыльце он встретил Дуню.
– Когда на завод к нам приедете? – спросил он немного изменившимся голосом, и светлые глаза его стали светлее и ласковее.
– Не знаю… Может, приедем.
– То‑то… Или мне, что ль, в гости побывать? А, Дунюшка?
– Побывай, ничего… Побывай, – сказала Дуня и вдруг улыбнулась.
Он, надвинув картуз, пошел к реке. Дуня не посмотрела ему вслед.
VII
Филипп, когда не пил, очень много думал. Иногда он от мыслей и запивал. Мысли были его горе. Войдет что‑нибудь в голову, он и сам не рад, а отвязаться не может. Он был убежден, что мысли его погубили. Жил с женой хорошо – да стал думать, зачем их повенчали, зачем они вместе живут, когда настоящей любви между ними нету. И зачем непременно жениться нужно, когда холостому лучше жить? Ушел на фабрику, жена умерла. На фабрике Филиппу хорошо, может, он и сам бы мастером в шли‑фовной сделался, от себя бы подмастерьев и девушек держал, да и тут мысли ему мешают. Иной раз просто пустяки в голову придут, а ничего не поделаешь. Филипп до сих пор помнит, как он два дня думал, отчего говорят стеклянный завод – и ситцевая фабрика, и бумажная фабрика, а сахарный опять завод – и уж тут не ошибешься, а отчего так – неизвестно. Филипп еще мальчишкой долго в школе учился, грамоту знал хорошо, бывал и в городе – однако нигде про это ему не говорили. Спрашивал он барина, дачника – тот помялся, помялся – однако не мог сказать. Филипп в село поехал, батюшке покаялся – тот велел Богу молиться. Может‑де, Господь и откроет, если ему, Филиппу, знать это суждено. Филипп не выдержал – запил. Целую неделю после этого пил.
Наташку Филипп не любил, а она сама как‑то ему навязалась. Вначале она ему нравилась. Высокая, худая, смуглая, нос тонкий, лицо строгое. Она в шлифовной рядом с ним работала.
Он ее не обижал, дарил ей много и денег давал.
Но с тех пор, как Филипп увидал Дуню и она вошла в его сердце, – Наташа ему совсем не мила стала.
«И ведь вот, неизъяснимо как! – думал Филипп, идя в шлифовную однажды ранним утром. – Чем она меня, Дуня эта, взяла? И слова‑то путем сказать не умеет, из какой стороны глухой, к месту нашему не подходящая – а ведь взяла всего как есть, только о ней и думаю, только увидать бы… Эх!»
Шлифовная была большая четырехугольная зала с окна‑мии кругом. Вдоль стен стояли ящики и сосуды с песком, вертелись круглые маленькие жернова, называемые здесь «шайбами». Были тут и станки – на них работали мастера и подмастерья, втачивали стеклянные пробки в горлышки графинов и банок, обрезали рюмки… Рюмки, сложенные в корзины, которые то и дело таскали мальчишки, еще не походили на рюмки: они были без отверстия наверху и кончались закруглением, точно яйцо.
Девушкам давали работу попроще, стояли они по три, потому что каждая вещь должна была пройти три шайбы. Новеньких ставили на чугунную шайбу. Шлифует девушка дно у стакана на чугунной шайбе, поливает ее водой с песком: и дно станет белое. Передаст другой, на каменную шайбу – и дно станет только мутное, последняя шайба – деревянная – донышко сделается чистое и светлое.
Наташа стояла на деревянной шайбе. Она была понятлива, но дело сегодня не спорилось. Филипп работал недалеко от нее. И он задумался. Испортил две пробки, пролил воду. Мастер на него стал косо поглядывать.
Никто не разговаривает. Лица, особенно у женщин, бледные и равнодушно‑больные. Лужи воды текут и стоят на полу. Слышен звон разбиваемой посуды, визг стекла и шум вертящихся колес. Хлопают двери. Это мальчишки приносят корзины со стеклом и уносят готовое. И опять визг и бульканье воды, опять, без конца…
Слава Богу, свисток! Двенадцать часов. Все бросили работу, только мастер сердито кончает стакан. Ему платят поштучно.
В темных сенцах Наташа остановила Филиппа.
– Чего тебе? – отозвался он сурово. – Проходи‑ка, мне время нету. Штрафные две пробки после обеда втачивать буду.
– Сейчас, сейчас, Филя, я только тебе сказать хотела… Давеча Мирошка Анкундимов опять прибегал на мызу, к управляющему в работницы зовут… Так как скажешь, идти али нет? Мать говорит: иди… От фабричной работы отдохну, а то здоровье‑то мое какое… По осени, коли придется, можно опять в шлифовню поступить… А? Филипп? – она держалась за рукав его рубахи и смотрела робкими глазами.
– Что ж? Иди, – сказал усмехаясь Филипп. Но усмешка у него вышла невеселая. – Иди, я в гости побываю, на этой же неделе, коли случится…
Наташа вдруг закрылась фартуком, прислонилась головой в стене и громко зарыдала. Филипп совсем нахмурился.
– Это еще что? Чего ты?
– Знаю я… знаю… я ли тебя не любила… теперь уж не то пошло… не ко мне ты на ту сторону поедешь… Люди‑то говорят тоже… а я на мызу пойду, пойду… сама увижу…
Филипп схватил Наташу и с силой повернул ее от стены. Наташа сразу умолкла.
– Так вот как, – сказал он тихо, почти шепотом. – Ты за мной поглядывать идешь… Иди. Только мало ты Филиппа знаешь. Силком его не возьмешь.
Он оттолкнул девушку и вышел вон.
VIII
Уже целый час сидит Филипп в кухне, шутит с Олей и Лушей, а Дуни еще не видал. Филипп приоделся, у него клетчатый жилет и визитка открытая. В рубахе он ходит только на заводе.
Наконец стало смеркаться.
– Пора веселой компании пожелать приятных снов, – сказал Филипп, вставая и беспокойно оглядываясь вокруг. – А нельзя ли узнать, где скрывалась Авдотья Луки‑нишна?
– Знаем, знаем, по ком сердце болит! – засмеялась Оля. – И весьма вкусу вашему удивляемся. Конечно, кому нравится необразованность…
– Мой вкус при мне и останется, Ольга Даниловна. Напрасно вы себя беспокоите, с нами, мужиками, разговариваете…
– Скажите, пожалуйста! Оля обиделась.
Луша была добрее и сказала Филиппу:
– А ты пойди правой дорожкой к реке, там Дунька белье полоскает. Эка ленивая, до сей поры кончить не может!
Филипп встретил Дуню у самого берега, она возвращалась домой с кучей мокрого белья на плече. Из‑под розового платья виднелись крепкие босые ноги. Голова была не покрыта.
Филипп сразу почувствовал, как у него дыханье захватило от радости – и удивился. Никогда с ним этого не было.
– Дунюшка, сердце мое, – тихим голосом начал Филипп. – Я к тебе шел. Как ты мне мила, родная, и я рассказать не могу. Вот как перед Богом – ни жену, никого так, не любил. И словечка еще с тобой не сказал, а уж душу тебе отдал… Дуня, а ты, скажи? Не противен я тебе? Полюби меня, радость!
– Я ничего, – сказала Дуня и улыбнулась. – Я тебя не манила. Ты сам ко мне льнешь.
– Дуня, хочешь гостинцев? Я тебе завтра из лавки всего навезу. А вот тебе пока рубль денег, может быть, пригодится на что‑нибудь. Хоть брось да возьми, писаная моя красавица! Приходи завтра в это же время сюда, под липки. Придешь? А, Дуня?
– Чего не прийти? Приду. Ты ласковый да пригожий. Ты меня не обидишь. Гостинцев‑то привези.
– Привезу, привезу!
Он, радостный, крепко обнял Дуню, но не поцеловал, и бегом спустился к реке, где стоял его ботик.
Дуня, как только вошла в кухню, первым долгом объявила, заговорив от волнения совсем по‑деревенски:
– А девоньки, послушь‑ка, что я скажу: Филипп‑то мне встретился, рубль денег дал!
– Ну, что ты? Покажи! Дуня показала.
– Ишь ты, подцепила молодца! Смотри, однако, ухо востро держи. Вот дурам‑то счастье! Господа бы только не узнали.
– Не узнают, – равнодушно проговорила Дуня.
– Дуня, а Дуня! – нежным голосом начала Ольга. – Дай‑ка ты мне этот рубль. На что он тебе? А я завтра необходимо должна рубль денег Андрею в Петербург послать. Дай, Дуня!
– Возьми.
Дуня сказала это просто и даже удивленно: она не понимала, почему Оля так умоляет; коли нужно – так пусть себе и берет.
IX
В середине августа, после дождей, наступили холодные, ясные дни. Особенно холодно бывало ночью. Ни ветерка, поредевшие деревья стоят, опустив листья, круглая луна равнодушно смотрит с морозного неба. Белые, мертвые пятна лежат на лугу и по стенам ветхого дома. Стекла окон тускло мерцают. И кажется, что эта не добрая, мертвая природа – не действительность, а сон, холодный кошмар. Надо уйти в комнаты, зажечь свечи и крепко закрыть занавеси, чтобы не проникнули злые очи луны. Бог с ней, с природой, в такое время! Не друг она человеку.
В кухне ужинали и собирались ложиться спать. Дунька дремала с ложкой в руках. Говорили о том, что скоро и в город ехать, что сначала отправят старую барыню с Теклой Павловной и мальчиков, а потом уж и все двинутся.
Кто‑то постучал в окно.
Луша встала и подошла ближе.
– Кто там? Что нужно?
– Это я… – раздался женский голос за окном. – Вышлите мне, пожалуйста, Авдотью. Мне надо ей слова два сказать… Я не войду, некогда…
– Ну‑ка, просыпайся, Дунька! – сказала Луша, смеясь. – Иди, Варвара, на расправу. Это ведь Филькина Наташка. Она в работницах на мызе. Разве ты ее не видала? Она сюда приходила.
– Нет, я видала… – протянула Дуня.
– Иди‑ка теперь, что она тебе говорить будет. Иди, не бойся.
– Да я не боюсь. Чего ей меня обижать? Она, чай, не барыня.
У Дуни было твердое убеждение, что «обидеть» могут только господа, а свой брат, простой человек, что бы ни сделал – ничего. Не страшно.
На крыльце, белом и тусклом от луны, сидела Наташа, закутанная в большой платок. Лицо ее казалось еще худее и чернее в тени этого платка, надвинутого на лоб.
Дуня вышла даже не покрывшись.
– Здравствуй.
– Здравствуй, – сказала Наташа. И, помолчав, прибавила:
– Ты присядь‑ка, девушка, здесь. Послушай, что я тебе говорить стану.
Наташа хотела казаться спокойной. Дуня присела на верхнюю ступеньку.
– Ты Фильку знаешь? – проговорила Наташа шепотом, наклоняясь к ней.
И неожиданно для себя заплакала. Дуня молчала.
– Дуня, чем ты его приманила? – говорила Наташа, немного успокоившись. – Разве он тебе под стать? Рассуди ты сама. Брось ты это дело, Дуня. Место ваше глухое, народ вон какой серый. Разве ты это понимаешь, чтобы любить кого‑нибудь? У вас этого и понятия нет. Оно – кто его знает – может быть, и лучше, только у нас‑то не так. Сторона – сама видишь, заводская, город недалеко, у нас такой обычай, что коли я люблю кого – так уж и буду любить. Извела ты меня, Дуня. Самая я несчастная из‑за тебя. Непонятный он, Филька, человек. Брось. Разве ты ему подходящая? Брось ты его, Дунюшка, родная.
– Жалко…
– Что тебе жалко? Кого жалко? Гостинцев, что ли, жалко?
– Его самого жалко… Убиваться станет.
– А меня не жалко? Я как щепка высохла. Ведь он, Филипп‑то, как меня, бывало, наряжал! Отцу‑матери одежду пошил, мне две подушки пуховые, перину, одеяло ватное справил… Да уж не надо бы и одеяла ватного, только бы он на меня хоть разок посмотрел. Он за тобой и в Питер потянется, коли ты его здесь не бросишь. Ты его не знаешь, Филиппа, какой он непонятный человек. А я его знаю. Он все конца ищет, во всем, во всяком деле, во всякой мысли добраться хочет до последнего. У нас резчики есть на заводе, от руки режут вензеля, да цветы, и он хорошим резчиком был – так нет, это ему мало: почему не могу всякую картину вырезать, и людей, и все… а только буквы да листья… Коли резать – так чтобы все уметь. А где же дойти? Это учиться надо. Ну и запечалился, да как! Пить стал. Пробки втачивает теперь через силу. Ну вот и с тобой так же: полюбил тебя – и все будет больше да больше любить, пока уж и любви в нем не останется… Такой он человек, Филипп этот! Дунюшка, Дуня! На тебя одну моя надежда. Больная я, вся теперь оборванная, ни чулок у меня, ни платчишка. Да и сердце все по нем болит. Может, он опять ко мне… ежели ты‑то, Дуня… ежели скажешь…
Она опять заплакала, плакала долго, всхлипывая. Дуня словно что‑то соображала.
Потом тронула Наташу за плечо и сказала:
– Полно‑ка. Не убивайся. Ничего. Я его не манила. Он сам. А мне что? Мне, пожалуй, как хочешь… Завтра у нас стирка. А потом поутру я к тебе на мызу буду. Ладно? Там уговоримся… Не плачь.
X
Дуня прибежала на мызу рано и вызвала Наташу к риге.
– Вот тебе, – сказала она, подавая ей узелок.
– Что это ты принесла?
– А тебе. Тут пара чулок барышниных, да наволочка, да два полотенца. Не узнают. Я скажу – полоскала, так в реку упустила. У них чулок этих – страсть! В год не переносишь. А тебе надо.
– Как же так? – нерешительно проговорила Наташа. – Ведь это не годится. Как же я возьму?
– Да ведь не узнают же, – сказала Дуня убежденно. – Носи. Вот еще платок красный шелковый, от молодого барина. Ты Филиппу подари. Я сама хотела – да уж пусть лучше ты. Может, он к тебе.
– Ладно, Дунюшка, – заговорила обрадованная Наташа, – я подарю, спасибо тебе. А только если Филипп к тебе нынче придет, то ты его неласково прими. Много вас, мол, таких‑то шляется, скажи. – Не сиди с ним. Дуня, я тебя век не забуду.
Когда Филипп явился вечером, Дуня вошла на минуту с самоваром и не поглядела на него.
– Мое почтение, – сказал Филипп.
– Много вас таких‑то шляется, – проговорила Дуня, как заученный урок, и поскорее вышла.
– Это что же значит‑с? – и Филипп большими глазами, с недоумением посмотрел на Ольгу и Лушу.
– А должно быть, всему конец бывает, – злорадно отозвалась Ольга. – Нам, впрочем, ничего не известно.
XI
Шум, сборы, суета.
Пьют чай, закусывают, несмотря на ранний час – слепую бабушку нарядили в мантилью и чепец, мальчики опять держат на цепи своего сенбернара, Текла Павловна вне себя и уверяет, что ничего из этого не будет, на пристань поспеть нельзя, да и пароход, чего доброго, не пойдет.
Но пароход свистит.
Пора идти.
– Это же что такое? – вопит. Текла Павловна. – Я должна и бабушку вести, и за мальчиками смотреть, и вещи сдавать? Я не могу. Я решительно отказываюсь. Это не в моих силах.
– Что же вы раньше не говорили, Текла Павловна? – сердится барыня. – Ну, берите, Дуньку… кого хотите.
– Давайте Дуньку! Давайте Дуньку! Да скорее чтоб собиралась! Пусть большой платок накинет, скарб ее после привезут.
Дуньку вмиг собрали. Она уехала совершенно неожиданно.
– Что, кланяться Филиппу? – спросила ее Луша на крыльце.
– Кланяйся… А то не, не надо… Наташке кланяйся, – прибавила Дунька, оживившись на минуту.
Филипп пришел в тот же вечер, принес с собой какой‑то узелок.
– А Дуня‑то уехала, прости‑прощай! – объявила Луша.
– Куда уехала? – спросил Филипп, бледнея.
– В Питер, нынче утром. И кланяться не велела. Так и сказала «не надо». Наташке, говорит, кланяйся, а Филиппу не надо.
– Не надо – сказала? – машинально повторил Филипп. – Лицо его сразу осунулось, побледнело желтоватой бледностью. – Ну, не надо – так что ж… Так тому и быть.
Он повернулся и пошел.
– Куда ты, парень? Вот узелок забыл.
Филипп приостановился, бессмысленно взглянул на Лушу, махнул рукой и пошел дальше.
В узелке оказались леденцы, полфунта пряников и три аршина голубого ситцу.