Слова Александра прервал резкий и продолжительный свисток. Полотно железной дороги было недалеко.
– Однако уже девятичасовой поезд идет, – сказал Серженька, молодцевато выпрямившись. – Надо бежать. Дела еще много. Да и брат ждет. Он без меня ужинать не станет.
– Вы, кажется, и спать его укладываете? – спросил Александр.
– Да, совсем в няньку обратился, – с откровенной улыбкой ответил Серженька. – Больной человек.
– Вы, Шура, при вашей непрактичности, никак не могли бы этого сделать, – сказала вдруг Софья, и голос ее неожиданно дрогнул от злобы.
– Каждому свое, – просто произнес Серженька. – Мое почтение.
Он уже сошел со ступенек террасы, когда Александр вдруг окликнул его:
– Извините, забыл спросить вас: ваши лошади, кажется, на вокзале?
– Да, а что?
– Ко мне сегодня, вероятно, товарищ приедет. Merci. Я ему написал, чтобы он спросил лошадей из Песочного.
Когда Серженька удалился в темноту своей тяжеловатой походкой и за соснами скрылось пятно его белой фуражки, Александр сказал снова:
– Извините, мама, что я вас не предупредил. Надо бы комнату приготовить. Да я забыл совсем. Угловая свободна?
– Да, Шура. Как же ты все‑таки не сказал? И кого ты ждешь?
– Карышева, – сказал Александр, размахнулся и бросил докуренную папиросу в сад. Красная полоска осветила на мгновение бледное лицо Софьи и глаза, обращенные на Елисеева. Он заметил этот вопросительный, испуганный взор, но ничего не сказал.
– А, славный юноша, – произнесла добрая Лизавета Петровна, вставая. – Однако надо приготовить ему, ежели приедет.
Она ушла. За ней, молча, ушел и Шатилов. Известие о приезде Карышева не понравилось ему, но рассуждать с Александром он не заблагорассудил. К тому же Шатилову было очень мало дела до приезжих: у него была совершенно отдельная половина дачи – барского дома, ветхого, но еще приятного и удобного. Шатилов свою половину так и нанимал особо от сестры, перевел туда книги, и даже в саду Сергей Павлович ему любезно поставил изгородь: Шатилов иногда обдумывал свою работу на воздухе и любил при этом полное одиночество. С ним жил его человек, порою Шатилов завтракал и обедал у себя. С половины сестры к нему заходила часто одна только Софья.
|
Вслед за Шатиловым поднялся и Александр. Горничная внесла свечи в стеклянных колпаках и тотчас же вышла. Пламя, неприятное, красновато‑тусклое, осветило бледное, широкое лицо Александра Елисеева с очень черными, выпуклыми глазами и короткими смолистыми волосами щеточкой надо лбом. Над верхней, всегда не то бессильно, не то презрительно приподнятой, губой едва пробивались усы, хотя лицо было далеко не юношеское и не свежее. Даже серая студенческая тужурка, прекрасно сшитая, не моложавила его. Роста он был не высокого, скорее полон, чем худ.
Он, сощурив глаза и устало передернув плечами, хотел войти в комнату.
Софья поспешно встала и подошла к нему с легким шелковым шорохом.
– Скажите, это правда, что Карышев приедет сюда? – спросила она нервно, дотрагиваясь до рукава его тужурки.
Александр приподнял брови.
– Ну да. Ведь я сказал. Разве это так удивительно?
– Он не бывал у нас зимой… Я не знала, что вы с ним опять сошлись…
– Не понимаю, почему это вас волнует, Софи… Извините, я решительно не мог предположить, что это по каким‑нибудь соображениям вам может быть неприятно… Я никогда не думал о ваших отношениях…
|
– О каких отношениях? Я не видала его давно… Много лет. О, мне, в сущности, это безразлично… Я хочу спросить только… Он, Карышев, знал, принимая ваше приглашение, что застанет меня здесь?
– Да, знал, – произнес Александр, улыбнулся и близко и прямо посмотрел Софье в глаза. Во взгляде была спокойная и равнодушная дерзость.
Софья сжала губы, опустила глаза и молча вышла вон.
II
Две комнаты наверху, в которых жила Софья, выходили окнами на широкий, зеленый двор. За всегда отворенными воротами видна была дорога, травянистая, темная под низко нависающими ветвями сосен и елей. Эта дорога вела на мызу, где в неприхотливом, наскоро выстроенном доме жил хозяин, больной Иван Павлович Бологовский, Серженька и экономка Анна Семеновна. У Ивана Павловича, впрочем, помещение было устроено тепло и удобно. От мызы дорога уже шла налево по мосту через холодную и глубокую речку на станцию. Вчера Софья видела из‑за опущенной шторы, как во двор въехала тройка, как выбежала Дуняша со свечой и взяла два чемодана. Приезжий долго рассуждал о чем‑то с кучером. Софья заметила блеск погонов на черном пальто, удивилась было, но вспомнила, что это форма путейцев. Острое зрение уловило в полутьме черты лица под фуражкой, а они показались ей до ужаса неизменившимися, вчерашними.
Утром она видела его совершенно ясно, когда он возвращался с прогулки и шел сначала по дороге, потом через двор, рядом с Александром. Да, он нисколько не изменился. Тот же вид двадцативосьмилетнего, как и четыре года назад, когда ему было всего двадцать с небольшим. Те же черные, особенно густые, широкие и короткие усы, с блеском. Немного зализанные виски, черты ни мелкие, ни крупные, во всем лице что‑то воронье. И почти всякий скажет про него: довольно красивый молодой человек. Шагает твердо, подрагивая на каждой ноге, худощав, высок, вероятно, силен. Когда в pince‑nez, то держит голову кверху, и это к нему идет.
|
Софья закрыла глаза рукой и задумалась. Она знала, что не любит этого человека и никогда не любила. Как случилось их короткое сближение, она не понимала ни тогда, ни теперь. Но так как все‑таки оно было, она невольно считала, что у этого человека есть над нею власть и право. Случилось так, как он хотел, а не она. Значит, он сильнее. Он бросил ее через несколько дней, но она верила, что иначе тогда было нельзя. Тогда муж был жив. Через полгода муж умер, – но они не встретились, да и она сама… Любила ли она Чаплина? Конечно, нет. Ей нравились в нем его энергия, все его мысли до такой степени, что они казались ей ее собственными. Но его она не любила и тянула свадьбу, оставаясь с женихом в самых далеких отношениях. В глубине души она знала, что не выйдет за него. Чаплин был против ее поступления в драматическую школу, но она все‑таки туда поступила, оставаясь искренно преданной задушевным мечтаниям своего жениха о работе на пользу народа, о жизни в деревне… Софья как‑то умела это соединять. Но Чаплин этого не понимал. Бесцельные порывы и метанья Софьи по курсам ему не нравились, но сцена нравилась еще меньше. Вскоре после этого они разорвали, а тотчас же после разрыва у Чаплина вышли большие неприятности, заставившие его немедленно покинуть университет и уехать в Обдорск. Софья не могла уехать за ним, потому что не любила его, но ее вечно мучила мысль, что кто‑нибудь свяжет их разрыв с его несчастием. И это подняло Чаплина в ее воспоминании до особенного уважения, почти преклонения перед ним. Она оставалась ему верной духовно до мелочей, как невольно оставалась в другом отношении верна Карышеву, который когда‑то победил ее ненужный, неизвестный, нелюбимый. Софья задумалась еще глубже и сама перестала понимать, о чем думает.
В двери постучали. Дуняша звала ее завтракать.
Софья торопливо поднялась, взглянула в зеркало, поправила кружева на кофточке и завиток волос, хотела сойти, но случайно посмотрела в окно и остановилась. На дворе стояли втроем, о чем то разговаривая, Юрий Карышев, Александр и молодой Бологовский. Александр в полоборота, согнувшийся в плечах, в своей удивительно сшитой тужурке, болезненно щурясь от солнца, казался некрасивым, как старик или вялая трава. Карышев блестел здоровьем и молодцеватостью, но слишком уж блестел, и жалко было, что он стоит на траве, под открытым небом и сосною, а не перед витриною магазина на Невском. Серженька, со своим толстым и крепким телом, розовыми щеками, в черной рабочей блузе, был очень прост. Солнце падало на его рыжеватые усы, и он откровенно смеялся, показывая белые зубы. Софье понравились его большие, довольно красивые руки, которыми он зажигал трубку.
И противное чувство неприязни к Александру опять укололо ее.
III
Юрий Иванович, вопреки заявлению Елисеева, не знал, что встретит в Песочном Софью Томилину. Он не бывал и зимою у Елисеева потому, что еще не хотел встречаться с нею. С Елисеевым у него тоже не было особенно тесной дружбы, отношения всегда казались неровными, по крайней мере, со стороны Александра, который то говорил с Юрием Ивановичем иронически, к чему тот относился равнодушно, то вдруг начинал нелепо любезничать, на что Юрий Иванович отвечал равнодушным весельем. Он признавался, что считает Александра умным человеком, иногда его не понимает, но очень им интересуется. Приглашение в Песочное Юрий Иванович принял охотно.
Когда он узнал, что Томилина не уехала на Волгу со своей приятельницей актрисой (ему говорил это Елисеев мельком), а живет в Песочном, ему стало на мгновение досадно и неловко. Но через минуту он оправился и сказал себе:
– Вот еще вздор! Всю жизнь, что ли, бегать от нее? Посмотрю, как и что. Видно будет, нужно ли объяснение или нет. С другой все было бы великолепно и просто, а с Сонечкой, насколько я помню, возможно, что и объяснение понадобится.
Юрий Иванович с большим любопытством взглянул на Софью, когда она сошла к завтраку на балкон. Руку она ему подала, не поднимая глаз, не ответив на его любезное приветствие. Она села на другом конце стола, как раз против света, и Юрий Иванович мог рассмотреть ее с большим удобством. Он помнил, как она ему нравилась прежде. На его взгляд, она очень изменилась. Положим, теперь она была взволнована и расстроена, одета не к лицу, верно, и спала дурно, но все‑таки ему показалось, что узкое лицо стало еще уже и суше, подбородок заострился, цвет кожи был утомленный и неровный. И волоса поредели, или она переменила прическу. В жестах все больше проглядывала театральная неестественность, неуверенность в себе, вместе с болезненным самолюбием, – все беды женщины, не нашедшей себя.
«Нет, кажется, без объяснения не обойдешься», – подумал скучающий Юрий Иванович. Он уловил быстрый взгляд серых глаз и поскорее отвернулся.
Рядом с ним сидела барышня, с которой его только что познакомили. О ней Елисеев ему говорил давно с обычной небрежной манерой, но Юрий Иванович удержал в памяти эти несколько слов. Барышня была круглая сирота, институтка, летом живущая у Лизаветы Петровны. Шатилов был ее опекуном, он знал хорошо ее отца. Теперь он весьма мало обращал внимания на опекаемую, которую передал на попечение сестры.
Княжна Нелли Ахтырина была барышня лет шестнадцати, худая, бледная, почти зеленая, почти всегда молчаливая с редкой, но неглупой и недоброй улыбкой на бескровных губах. Бледные, едва видные завитки слабо ложились около лба. Лизавета Петровна любила Нелли, как всех, но часто жаловалась на ее неласковость.
Юрий Иванович пытался разговориться с княжной, но получал от нее лишь отрывистые, глуховатые ответы. В конце концов, это его рассердило. Заметив под салфеткой Нелли книгу, он собирался спросить ее, что это такое, но Нелли спокойно взяла книгу и положила ее к себе на колени.
Александр следил за Юрием Ивановичем с усмешкой. Когда кончился завтрак, он подошел к Нелли, свободно, почти покровительственно, взял из ее рук книгу и сказал:
– Вы кончили? Вам приготовлено другое. Мы пойдем к источнику в три часа?
– Да… С удовольствием, – проговорила Нелли холоднее, чем он ожидал, и беззвучно скрылась, оставив книгу в его руках.
Юрий Иванович, следя за происходящим, забыл о Томилиной. Она встала, двинув стулом.
– Андрей Петрович, – обратилась она к Шатилову. – Можно мне в ваш сад? Мне необходимо заниматься, я половины леди Макбет не прошла, а здесь не дадут. Наверху жарко.
– Шатилов взглянул удивленно.
– Конечно, Софи, – кротко ответил он на ее слишком громкие слова. – Ведь вы всегда у меня занимаетесь. Отчего же сегодня будет нельзя?
– В три часа мы пойдем к источнику, – сказал Александр. – Угодно с нами, Софи?
– Мне некогда, – произнесла Софья и вышла.
Юрий Иванович проводил ее глазами. Она по‑прежнему была изящна и гибка, но ему совсем не нравилась. Он внутренне поморщился и опять сказал себе:
– Нет, тут без объяснения никак не обойдешься.
IV
Прогулка на источник не состоялась. У Александра сделалась мигрень, к обеду он не явился и пришел только вечером, томный и бледный. Лучи низкого солнца освещали левкои и душистый горошек на клумбе перед балконом. Александр, опять в качалке, отделывал розовые ногти красивых рук, слишком маленьких. Нелли, прямая и молчаливая, сидела в углу. Карышев ходил с папиросой взад и вперед. Эти две безмолвные женские фигуры злили его (на ступени балкона сидела Софья, с кружевом на голове), потому что ни с Нелли, ни с Софьей он в данную минуту не умел заговорить.
Вдруг Нелли прервала молчание, обратившись к Александру.
– Прочтите то, что вы сегодня написали, – сказала она своим глуховатым голосом.
– Стихи? – Александр слабо улыбнулся. – Мой друг Карышев не любит стихов. Помнится, моих еще с гимназии не одобрял.
– Вы ошибаетесь, Елисеев, – возразил живо Юрий Иванович. Я, вы знаете, даже сам писал стихи, когда не было серьезных занятий. Меня очень интересуют ваши стихи, я их не слыхал с гимназии. Да и тогда вы мне, кажется, переводы читали из декадентов, насколько припоминаю. Потом ведь они и у нас развелись. Проглядывал кое‑что. Слабо.
– А если хотите, я тоже декадент, – полунасмешливо отозвался Александр, продолжая чистить ногти. – То есть, с вашей точки зрения, с точки зрения человека, занятого «серьезным делом» и мало вникающего в такие неважные вещи, как декадентство. Вы ведь преимущественно читаете специальные сочинения?
– Вы опять ошиблись, мой друг Елисеев. Я люблю литературу от души, знаю и французскую и немецкую. Если я не следил последнее время за современной, то это потому только, что в ней нет ничего интересного. Где у нас таланты? Да и не только у нас – в Европе?..
Карышев было воодушевился и хотел продолжать, но Александр перебил его:
– О, какая старая, скучная история! Но бросим это. Скажите же мне все‑таки, чтобы я знал заранее, буду ли иметь у вас успех, как вы определяете декадента и декаден‑ческую литературу?
– А, экзамен! – засмеялся Юрий Иванович. – Не ручаюсь, что выдержу его у такого профессора, как вы. Вижу, что вы декадент не на шутку. Я уж признался вам, что не имел охоты следить за всеми этими болезненными вскриками господ, называющих «а» сладким и «б» зелено‑горьким, обожающих все неестественное, а самих себя больше всего, с откровенной наглостью творящих мерзости и пишущих для удобства «зло» через большое «3», всех этих импрессионистов, символистов…
– Творец Небесный! – с неподдельным ужасом воскликнул Александр, протягивая руку, чтобы остановить поток слов товарища. – Юрий Иванович! Откуда такое богатство знания? И все вместе, все в одну кучу! Но, надеюсь, это уже все, что вам известно о нас, бедных больных декадентах, символистах, импрессионистах, индивидуалистах…
– Довольно и этого, – смеясь возразил Карышев. – Согласен, что в подробностях дело не изучал, вряд ли тут есть, что изучать. Но давайте же читать ваши стихи! Потом вы мне объясните, кто вы, декадент, символист, импрессионист или кто еще.
Сквозь добродушный тон фраз чувствовалась пикировка. Софья, молчавшая все время, крикнула Шатилову через изгородь:
– Андрей Петрович! Вы на балконе? Идите, Шура будет читать новые стихи.
– У меня гость, – отозвался Шатилов. – Сергей Павлович зашел по делу.
– Попросите Сергея Павловича тоже к нам, если ему не скучно слушать стихи, – продолжала Софья. – Вы, Шура, любите большую публику, – прибавила она с усмешкой.
Александр взглянул на нее исподлобья.
– Я буду читать, Софи, только если вы обещаете после продекламировать любимейшую вещь вашего репертуара, – произнес он. – Вы, хотя и не любите «большой публики», – должны приучаться к ней. Вы боитесь и волнуетесь при чтении. Не знаю, удобно ли это для актрисы.
Розовая краска залила щеки Софьи. Но она ответила небрежно:
– Не для практики, а чтобы сделать вам удовольствие, я прочту что‑нибудь после вас.
В эту минуту в садик, обогнув изгородь, вошли Серженька и Шатилов. Шатилов был выше, но горбился, одежда свободно висела на его сухощавом теле. Он помахивал шляпой и улыбался. Волосы его, совсем белые, были густы и волнисты, седую бородку он подстригал. Но его делали стариком все‑таки лишь глаза, слишком добрые, смотрящие утомительно‑ласково из‑под черных бровей.
Серженька рядом казался гигантским розовым младенцем, со своими толстыми щеками и пухлой белой шеей. Они болтали и дружно смеялись, и Софье в эту минуту почему‑то показалось, что у них улыбка одинаковая.
– Ну, читай, Шура, послушаем! – сказал Андрей Петрович, входя на ступени балкона. – У меня голова болит немного, я и то хотел к вам прийти.
– А ведь я в стихах ничего не понимаю, – заявил Серженька. – Некогда было заняться. Вы уж не претендуйте на неграмотного человека, Александр Владимирович.
– Если вы вообще стихов не понимаете, то, может быть, Шурины поймете, – сказала Софья, усмехнувшись.
В мягком свете заката, вдруг оживившаяся, Софья сделалась моложе и почти хорошенькой. Черное кружево на волосах шло к ней. Юрий Иванович заметил это и тотчас же забыл: его интересовала бледная княжна, некрасивая и каменная. Что она из себя представляет? Декадентка тоже, что ли?
– Господа, – начал Александр, – с моей стороны безумие читать вам стихи, я это знаю и все‑таки читаю, потому что мне все равно. Я между вами – в стане неприятелей. Софи любит стихи с идеей, в чем ей сочувствует Юрий Иванович. Голоса дяди я, как всегда, не услышу. Сергей Павлович стихов в принципе не признает. Нелли… Но Нелли я оставлю. Приступим же к бесполезному чтению. Я хотел бы все‑таки просить вас всех, если это возможно, для вашего же удовольствия отдалиться на несколько минут от ваших внутренних первоначальных мыслей. Вообразим, что мы только что родились, не имеем никаких мнений и ничего не знаем. Может быть, зло – белое, а добро черное. Может быть, в болезни есть проникновение, а в нормальности тупость, может быть, ложь есть единственная правда. Может быть, в грехе – спасение, и демон…
– Постойте, – прервал Юрий Иванович. – Я заранее отказываюсь от таких представлений. Я этого не понимаю и не признаю. Стихи прослушаю с удовольствием, а с вашими положениями согласиться не могу.
– От вас я другого и не ожидал. «Не согласен, ибо не понимаю». Мне кажется, следует понимать то, что отрицаешь… Но не беда, спорить не стоит. Жаль, что вы прервали меня. Стихи – не важны. Стихи мои плохи. Я хотел вам сказать простыми словами то, что я еще не сумел выразить в стихах… Все равно, вот вам и стихи.
Александр, не вставая, стал читать. Он читал просто, ясно, только чересчур подчеркивая рифмы:
Не преступи чрез мой порог:
Над ним проклятие Иеговы.
Блюдут всевидящие совы
Мой целомудренный порог.
Отвергнул Бог мой светлый грех –
Меж грязных плевел чистый колос,
И сатана мой робкий голос
Поднял завистливо на смех.
И тени гордые легли
На мой приют – вдали веселий…
Я кликнул сов из всех ущелий, –
Они послушно притекли
И сели мрачно на порог…
Мой дом с тех пор надежно сплочен;
Блеск мудрых глаз их непорочен,
И я один, как мой порог.
Он кончил. Прошла секунда молчания.
– А вот и еще, чтобы развлечь вас, нечто более простое и уж совсем понятное, – сказал Александр по‑прежнему небрежно.
Полуувядшие цветы…
Я не любил их и лелеял…
Над ними дух мой смертью веял,
О, нелюбимые цветы!..
Однообразных дней моих
Мне было тягостно теченье,
И в сердце зрело утомленье
От долгих дней, от дней земных.
Ах! Недозрелых чувств моих
Наступит скоро истощенье,
В душе созреет утомленье,
И нить прервется дней земных!..
Он читал еще много, почти не делая прерывов, и с таким видом, точно ему решительно все равно, читать или нет. Настроенья менялись с необыкновенной быстротой. Заключил он игривым стихотворением «Амариллис», которое кончалось так:
Призрак упований запредельных,
Тайна предрассветного мечтанья,
Радостей прозрачных и бесцельных, –
С чем тебя сравню из мирозданья?
С ландышем сравнить тебя не смею,
Молча, амариллис я лелею.
Стройная пленительностью стана,
Бледная воздушная Светлана.
Много ль золотистого тумана?
Долго ль будет жить моя Светлана?
Александр кончил. Сквозь небрежность в голосе его прорывалась искренность.
– Вы хорошо читаете, Шура, – произнесла Софья медлительно. – Совсем иным делаетесь. Должно быть, приятно читать свое… А что до стихов… То не по мне они, вы знаете. Или не понимаю ничего, или… мысли не вижу…
– Теперь я вас отлично уразумел, – сказал вдруг громко Юрий Иванович. – Позвольте! Позвольте! «Недозрелых чувств истощенье» – вот он где корень‑то декадентства! И тотчас же «прервется нить дней». Да почему же это, позвольте спросить? Откуда это? Где же силы молодости, жизни? «Тягостно теченье дней»… Вот оно все откуда пошло! Вы изволили сказать – черное есть белое, ложь есть правда – уж не сила ли бессилие? Ну, нет‑с, сила есть сила, а ваше бессилие, дряхлость, старость собачья мне противны! Не может на них здоровый человек без омерзения смотреть! Пока жизни силы кипят в молодом теле, надо брать от жизни все полностью! И при этом злое, грязное, лживое истреблять! Истреблять!
Pince‑nez слетело с носа Юрия Ивановича. Александр остановил его спокойным жестом.
– Откуда у вас такая ненависть? – спросил он холодно. – И кто вам сказал, что я люблю злое и грязное? Я люблю «все». И что, кроме всего, есть? Каждая единица в этом «всем» тает, и безразлично для меня – быть чистым или грязным, потому что и то, и другое одинаково желательно. Елгу, Богу. Безразлично для меня, когда я на высоте, а когда я падаю до человеческих понятий и оглядываний, клянусь вам, я нахожу, что грех пленителен, я «не удостаиваю» говорить о чистоте. Потому что я, как Бог, сближаю все горизонты. Мне жаль – все, мне больно за все, я не стыжусь сказать, что я нищий, что я ничего не знаю, ничего не имею и не понимаю. И бесконечно низок, и бесконечно высок. В бесконечности умирают все понятия о высоком и низком. А вы знаете: «из каждого окна бездонность предо мною…» Впрочем, зачем я с вами рассуждаю? – прервал он себя. Юрий Иванович говорил, почти кричал – и все одно и то же. Александр молчал и курил.
– Это удобные, очень удобные теорийки! – кричал чуть не в исступлении Юрий Иванович. – Можно напиваться пьяным каждый день и быть убежденным, что равен труженику, работающему на пользу других!
– Польза? – с усмешкой сказал Александр. – Что такое польза? Хлеб? Сказано: не о хлебе едином… А что до пьянства, то знаете ли вы факт: умелое и систематическое употребление алкоголя или морфия приводит душу к такому же благородному экстазу всепроникновенности, какой достигается лишь долгим искусом аскетами, стучащимися в двери чистоты и религиозного созерцания. Где же разница? Почему вы презираете первое?
Юрий Иванович умолк. Он вдруг подумал про себя: «Уж не морфинист ли ты, милый дружок? Тогда все понятно. Вот в экстазе‑то ты и написал свою бессмысленную Светлану. Бледная княжна, не вы ли Светлана?»
– И я удивляюсь, – прибавил Александр, не дождавшись возражения, совсем другим, прежним тоном, – что вы не сходитесь с Софи. По‑моему, вы единомышленники, братец и сестрица…
– Я не был никогда совершенным единомышленником моего товарища Чаплина, – отрезал Юрий Иванович. – Вы не трудитесь составить ясное понятие о лично моих воззрениях…
Это было неожиданно для самого Юрия Ивановича и так грубо, так похоже на дерзость, что все невольно замерли.
Серженька давно не следил за разговором и теперь откровенно не слышал происшедшего. Он всматривался в серо‑голубое небо, стараясь уловить первую блестящую точку, нашел ее и сказал, заметив, что разговор прервался:
– А вечер‑то какой славный! Будет много‑премного звезд. Только летом они никогда такие яркие не бывают, как зимой. Вон видите, первая!
– И какая тишина. – сказала Соня. – Спасибо за стихи, Шура.
– А вы… обещали прочесть нам.
– Нет, я не стану, – сказала она твердо.
Из темнеющего угла балкона послышался голос Андрея Петровича:
– Можно на прощанье прочесть вам маленькое стихотворенье мне?
– Да… дядя. Читайте.
И Андрей Петрович, не возвышая голоса, как бы говоря, прочел:
На холмах Грузии лежит ночная мгла,
....................
...... унынья моего
Ничто не мучит, не тревожит;
И сердце вновь горит и любит оттого,
Что не любить оно не может…
Он кончил тише, чем начал. Секунду длилось молчанье на балконе среди людей, молчанье в саду среди деревьев, где уже лежала ночная мгла. Вдруг Серженька произнес весело и откровенно:
– Вот это так хорошо, Андрей Петрович! – и прибавил с простотой: – Это ваше?
– Нет, друг мой, – ответил Шатилов, ласково улыбнувшись. – Это Пушкина. А как же вы говорили, что не понимаете стихов?
V
Елисеев и Карышев возвращались часов в двенадцать с утренней прогулки. Прогулка была ленивая и скучная, потому что «друзья» все меньше и меньше понимали друг друга. Они или вяло говорили о пустяках, или сразу между ними вспыхивал злой и яркий спор, где оба волновались и готовы были каждую минуту перейти на личности, и спор сразу падал, потому что оба они не хотели разрывать вполне.
Александр шел медленно своей небрежной, припадающей походкой, некрасиво щурясь от солнца. Молодцеватый и длинный Карышев в pince‑nez смотрит по сторонам. Утро было не жаркое, солнечное и свежее. За речкой сосновый лес был насквозь пронизан желтыми лучами. С мостика они повернули было на дорогу направо, к дому, но Карышев вдруг сказал:
– Посмотрите‑ка, кто это там? Кажется, молодой хозяин и рабочие. Что это за история?
Около риги, которая была еще пуста, на солнце ярко выделялась крупная фигура Серженьки в рабочей блузе, высоких сапогах и белой фуражке. Перед ним стояло двое мужиков, худых и заморенных, но с видом не приниженным, а мелко‑нагловатым. Один даже подбоченился.
– Подойдемте, это интересно, – сказал Александр, и они направились к риге.
До них все яснее долетал голос Серженьки, твердый, с грубоватыми интонациями. Он что‑то доказывал мужику почти спокойно, не жестикулируя, только левая рука сбивала хлыстиком пыль с сапог.
Что возразил мужик, ни Елисеев, ни Карышев не расслышали, но, возражая, он выступил вперед, еще круче подбоченился, и лицо с узенькой белокурой бородкой вдруг стало так нестерпимо дерзко, что Александр и Юрий Иванович переглянулись с одним и тем же ощущением.
Но в эту секунду они увидали, как Серженька без лишних движений ударил правой рукой мужика по голове, задев ухо. Удар был сочный и короткий. У мужика слетел картуз, который он было надвинул на голову. И в следующую за ударом минуту лицо и фигура мужика совершенно преобразились, не только его самого, но и того, который стоял рядом с ним. Оба без шапок, с лицами почтительно‑довольными, не испуганными, а вдруг покорными и приятными, они стояли перед Серженькой, который, не изменяя позы, сказал им еще несколько отрывистых слов и махнул рукою, чтобы они уходили. Мужики поклонились, переглянулись, опять поклонились и медленно двинулись за ригу. Серженька заметил двух приятелей и пошел им навстречу.
– Извините, пожалуйста, – сказал он, закуривая трубку, и Александр заметил, что пухлые, красивые руки все‑таки слегка дрожали. – Вы, кажется, присутствовали. Я вас сперва не видел.
– Да, – произнес Карышев с неодобрительной иронией. – Признаюсь, вы меня изумили. Вы, значит, просто‑напросто мужиков колотите?
– Да как же, – начал Серженька, вдруг воодушевляясь. – Вообразите, уговорился я с этим Федором изгородь поставить. Ну, хорошо. Уговор был без свидетелей и без бумаги, на слово. Даю ему деньги, а он: нет, вы, говорит, не за эту цену рядились. У меня, говорит, свидетель есть. Мужика привел. Да ведь как нахально, прямо в глаза врут. Давай им вдвое! Думают, запугаем, так отдаст. Это уж не в первый раз. Человек, мол, к делу непривычный… Ладно, им только показать. Остальное сразу сами поняли.
– Нет, как хотите, эта кулачная расправа мне кажется… ну несовременной, что ли, – продолжал Карышев. – Помилуйте! Вместо того, чтобы доказать… Я сам с рабочими дело имею. Ну, наконец, к земскому начальнику бы обратились…
– Для того, чтобы земский начальник их выдрал или в лучшем случае посадил бы на три дня – рабочих дня, заметьте – под арест? Ну нет, они сами предпочтут, чтобы я им доказал понагляднее, что я прав. Вы вот упомянули о доказательстве. Я и доказываю им по возможности, иного они не понимают.
– Но это возмутительно! – загорячился Юрий Иванович. – Не понимают! Заставьте понять! Поднимите народ до себя, а не опускайтесь до него!