В октябре 1947 года учительница А. А. Моисеева как-то вышла из класса и по рассеянности оставила классный журнал на столе. Ученики, а это были семиклассники, взяли журнал и выставили в нем себе отметки по конституции. Директор школы за допущенное ротозейство поставил учительнице на вид. Вида, правда, никакого не было.
А мальчишки из другой школы однажды затащили классный журнал в туалет и вырвали из него листы с оценками по русскому языку и алгебре. Директор школы расценил этот факт как «уничтожение значительной части государственного документа».
Покушались хулиганы и на другую школьную святыню – классную доску. В октябре 1946 года ученик шестого класса Ровинский на уроке английского языка в присутствии учителей написал на доске нецензурное слово, да еще не английскими, а русскими буквами. Я не буду говорить, сколько букв в этом слове и на какую из них оно начинается, чтобы не превращать хулиганский поступок московского разгильдяя в «Поле чудес». Скажу только, что юного матерщинника исключили из школы на десять суток и правильно сделали. Обидно только, что он все эти дни провел на свежем воздухе, а те, кого он оскорбил своим поступком, провели их в душном классе.
А что могли противопоставить ораве хулиганов и двоечников бедные учителя?
Бедные они были и в переносном, и в прямом смысле. В конце тридцатых, например, заработная плата их, в сравнении с другими работниками школы, выглядела так: уборщица получала 100 рублей, дворник – 150 рублей, учитель – 150–200 рублей. После войны разрыв между учителем и уборщицей увеличился, но заработная плата оставалась маленькой: 500–700 рублей.
Приходилось им набирать побольше уроков, а если удавалось, давать частные уроки оболтусам из состоятельных семей. Времени у них всегда было в обрез, особенно у тех, кто имел свои семьи. Помимо классной и внеклассной работы, домашних и личных дел они должны были проверять тетрадки и не только готовиться, но и составлять планы будущих уроков. Начальство за этим следило очень строго, как и за своевременным приходом на работу.
|
Замотанные такой жизнью, учителя могли к тому же стать легкой добычей юных насмешников. Случалось такое даже во время войны. Начинает кто-нибудь один, а остальные его поддержат. Мало того, наиболее ехидные про учителей даже стишки сочиняли, чтобы «протащить» их.
А как-то на открытом уроке одна противная ученица спросила учительницу: «Сколько было братьев Гримм?» Учительница не растерялась и ответила: «Братья Гримм были одни». О том, что их было двое, она, конечно, не знала, да и откуда ей было это знать, если сама она получила образование в двадцатые-тридцатые годы, когда поголовное образование, потребовавшее большого количества учителей, призвало под знамена просвещения людей, далеких от культурной жизни.
Поверхностные знания учителей нередко отбивали всякую охоту учиться у самих школьников.
Как-то в марте 1943 года инспектор Наркомпроса Сиротин сидел на последней парте третьего ряда шестого класса «Ж» 19-й школы на Софийской набережной и томился. В классе шел урок географии. Молодая учительница, желая понравиться инспектору, вызывала к доске отличников, которых долго и нудно опрашивала. «Какая смертельная скука. Несчастные ребята, – думал инспектор, а потом, перефразировав Чехова, сказал про себя: – Ведет урок, точно холодная в гробу лежит». Ему захотелось встать и сказать, нет, не сказать, а крикнуть: «Да уйди ты, милая, дай я, словесник, сделаю урок по географии и сделаю это лучше тебя, интереснее!» Он, конечно, не крикнул, а дождался окончания урока и тихо ушел. На урок истории, хотя и должен был пойти, не пошел. Захотелось свободы, воздуха, мокрого мартовского снега. Выйдя на набережную и глотнув холодного речного ветра, Сиротин почувствовал себя школьником, сбежавшим с занятий. Он даже не пошел в свой отдел народного образования, а долго бродил по городу, пиная носком ботинка камешки и льдинки.
|
В другой школе и в другом шестом классе на экзамене по истории другой инспектор спросил ученика, показав на картинку «Въезд консула в Рим»: это Рим или Греция? Школьник, не задумываясь, ответил: «Рим». Тогда дотошный инспектор поинтересовался, почему он считает, что это именно Рим. Он-то подумал, что всезнающий школьник узнал Рим по капителям колонн, доспехам воинов, тоге консула, но в ответ услышал простой, как тюменский валенок, ответ: «А мы Грецию в пятом классе проходили».
«А я, дурак толстоносый, – обругал сам себя инспектор, – еще про капители подумал…»
Инспектор пытался себя успокоить. В конце концов, что плохого в том, что он подумал о человеке лучше, чем следовало? «Плохо подумать всегда успею», – говорил он себе. Но еще одна мысль – мысль о том, что во всех ошибках и недостатках школьников виноваты прежде всего они, учителя, не давала ему покоя. «Не умеем мы прививать любовь к своему предмету, – думал он, – культуры в нас маловато. Сами учили „от и до“, а так, чтобы пошире взглянуть на предмет, времени не было».
|
Да, не зря еще в середине тридцатых годов Людмила Викторовна Дубровина на одном из совещаний говорила учителям: «… Мы с вами самый скучный народ. Попробуйте с кем-нибудь из нас побеседовать на какие-нибудь общие темы, так бедняга чувствует себя страшно неловко, ему совестно, и он скоро перейдет на близкую тему: „Знаете, в моем классе процент успеваемости… и т. д.“. Когда поставили классическую оперетту, многие говорили: „Не надо, сразу и оперетту“, а я уверена, что многие из наших учителей вообще оперетт не видели и считают, что это недостойный вид искусства и педагог стоит выше этого… Педагоги не читают. У многих директоров школ даже указания наркомата лежат неразрезанными. Читайте, читайте, читайте… Мы советуем ученикам читать, а сами читаем только тетради своих учеников».
На том совещании Дубровина высказалась в отношении еще одного неприглядного явления. «Ошибки, – сказала она, – допускают даже учителя, имеющие высшее образование, это продукция наших вузов времен „левацкого загиба“, они зачастую пишут неграмотно… Классической иллюстрацией неграмотности учителя служит один факт, когда ученик написал слово „птица“, а учитель его подправил, написав „птитца“».
Различные протоколы и справки, сохранившиеся с тех времен, донесли до нас и другие интересные ошибки, которые допускали выпускники советских школ. Любили они почему-то употреблять букву «Ы». То напишут «бондырь» вместо «бондарь», то «кастылянша» вместо «кастелянша». А уж какие словосочетания интересные выдумывали, и говорить нечего. Например: «Два человека парней», «Спусковая собачка курка», «Машинистка пишущих машин» (то есть машинистка), а в одном протоколе револьвер «Вальтер» вообще «Вольтером» назвали.
Помимо орфографических ошибок учителя иногда преподносили своим ученикам оригинальные суждения, выходящие за рамки школьных программ.
В одной из школ Замоскворечья в 1932 году учительница литературы, после того как ученик у доски прочитал наизусть «Зима. Крестьянин, торжествуя…», спросила класс: «Ребята, а что тут неверно у Пушкина?» Ребята удивились. Им и в голову не приходило, что у Пушкина может быть что-то неверно. А оказалось, что для торжества у крестьянина не было никаких оснований: на дворе-то крепостное право, а поэтому для него что грязь, что снег – все было едино.
Не менее интересное суждение высказал в 1948 году директор школы № 239 Дзержинского района Г. И. Абрамов, после того как не получил никакого вразумительного ответа ученика на свой вопрос: «Кто, по-твоему, положительный герой в „Мертвых душах?“„Положительный герой, – сказал Григорий Иванович, – капитан Копейкин (это тот, если вы помните, за которого в городе Н. принимали Чичикова). – И разъяснил: – Капитан был на войне 1812 года, участвовал в битве народов под Лейпцигом, ему оторвало руку и ногу, он вернулся на родину, но ничего за свои подвиги не получил“. Последнее обстоятельство было особенно понятно Григорию Ивановичу, потерявшему на войне руку. Больше того, Копейкин на свое жалованье хоть рюмку водки выпил в Палкинском трактире и пообедал в ресторане „Лондон“ котлетой с каперсами, пуляркой с разными финтерлеями и бутылкой вина. Абрамову же приходилось довольствоваться тем, что жена заворачивала ему утром в газету.
Не знаю, можно ли капитана Копейкина считать положительным героем, он все-таки стал разбойником после того, как не получил пенсиона, но директора школы понять можно. Фронтовикам после войны жилось трудно, впрочем, как и всем.
Плохую жизнь в России не случайно называют собачьей, а поэтому и рассказ о жизни собаки вряд ли может оставить кого-либо равнодушным. Антон Павлович Чехов понимал это и написал рассказ. Рассказ назывался «Каштанка». Читая его, дети плакали и смеялись.
В начале 1944 года профессор Петрова взглянула на бедную собачку по-новому и о том, что увидела, рассказала в журнале «Начальная школа». В статье, названной «Объяснительное чтение», она озарила образ обыкновенной дворняжки светом своих идей. «Можно разбирать „Каштанку“ по-разному, – писала Петрова, стремясь подсказать учителям новое, более глубокое понимание литературного образа. – Можно заставить ученика пересказать по плану: где жила Каштанка, в какой семье, как она пошла гулять… то есть механически следовать тексту…», а можно взглянуть на собачку «под углом зрения центрального ведущего вопроса» и показать, что «рабская жизнь вызывает протест, а жизнь простая, незатейливая, в свободе и дружбе, приятна всем, даже животным. Каштанка с ее протестом против эксплуатации, которой она подвергалась у циркового мастера, – по мнению профессора, – явилась маленьким агитатором за свободу личности… Цирковой мастер кормил животных и держал их в прекрасных условиях, но он их лишал свободы, выжимая из них все силы ради личной наживы, и эта рабская, хотя и сытая жизнь была отвратительна, а Каштанка такой жизни и вовсе не выдержала».
Мог ли Чехов представить себе, что его Каштанка, у которой, кроме блох и хорошего аппетита, ничего не было, станет носительницей благородной идеи? Ну а о том, что столяр превратится в деревообделочника, а клоун в циркового мастера, он, наверное, и мечтать не мог.
Петрову, конечно, ругали за смелые мысли, но она все же нашла себе сторонников и почитателей, правда, не среди людей, а среди собак и некоторых кошек. Бегать-то им с себе подобными по дворам и помойкам было куда веселее, чем, сидя на цирковой тумбе, по команде своего «эксплуататора» считать, сколько будет дважды два, а потом протявкать с таким трудом вычисленный ответ.
Действительно, к чему все эти дрессировки, плановые случки, выставки, соревнования? К чему вообще вся эта борьба за существование, суета, карьера? Разве все это не насилие над личностью, не попрание идеалов свободы человеческой или даже собачьей? Не пора ли и нам послать все эти запреты, обязанности к чертям собачьим и зажить вольной жизнью бродячего пса? Меня, например, давно к этому тянет.
Главное в жизни бродячего пса, наверное, это то, чтобы его не обижали мальчишки. Этой немаловажной проблеме посвятил свою сказку «Собачье царство» Корней Иванович Чуковский. Вышла она в декабре 1946 года в кооперативном издательстве «Сотрудник». Событие это было, скажем прямо, не из значительных. Сказка как сказка: два мальчишки, Шунька и Гулька, обижали Полкана. Тот пожаловался на них собачьему царю Уляляю III. Царь приказал поймать мальчишек и наказать. Две собаки заманили мальчишек в свое царство и посадили на цепь. Их обливали водой, дразнили, заставляли работать. Мальчишки умоляли их простить, обещали собак больше не обижать. По просьбе Полкана Уляляй простил Шуньку и Гульку и отпустил. Тут и сказке конец. Казалось, что Корней Иванович, получив гонорар за напечатанное, мог о нем забыть, но не тут-то было. На сказку откликнулась газета «Культурная жизнь». В заметке «Пошлятина под флагом детской литературы» она громила Чуковского за «уляляевщину» и потакание низменным вкусам.
А вот пионерам, юным ленинцам, сказка понравилась. Они были целиком на стороне Уляляя III. Хорошее, доброе отношение к животным нисколько не противоречило их «Торжественному обещанию», в котором были такие слова:
«Я, юный пионер Союза Советских Социалистических республик, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю, что буду твердо стоять за дело Ленина-Сталина, за победу коммунизма. Обещаю жить и учиться так, чтобы стать достойным гражданином своей социалистической Родины. Буду честно и неуклонно выполнять правила поведения юных пионеров».
«Юными ленинцами» пионеры стали после смерти вождя, в 1925 году. Звание это было присвоено им в торжественной обстановке, на Красной площади.
Московским школьникам двадцатых-тридцатых годов предстояло тогда прожить нелегкую жизнь. И были в ней и война, и голод, и холод, и потери близких, и бедность, и тяжелый труд. Но жизнь, несмотря ни на что, показала, что в соответствии с данным обещанием они стали «достойными гражданами своей социалистической Родины». В 1946 году им было уже по тридцать, а то и больше, и они пережили самую страшную в нашей истории войну.
22 июня 1941 года школьники уже не учились. Они успели сдать экзамены, а десятиклассники – провести выпускной бал. Недовольным этим фактом остался один двоечник, срезавшийся на последнем экзамене. «Напал бы Гитлер раньше, может быть, и экзамен отменили», – пробурчал он, за что сразу схлопотал затрещину от своего приятеля.
1 сентября 1941 года обычный учебный год в московских школах не начался. Двести тысяч детей к этому времени были организованно вывезены из города. Многие же уехали из Москвы со своими родителями в эвакуацию.
Детей же, которые остались в городе, решили в школах не собирать. Опасались, что во время занятий в здание угодит бомба.
Во многих школах обучение стало очно-заочным. Были созданы «консультационные пункты», где ученики слушали объяснения учителей по два часа три раза в неделю и получали задания. Школьники воспринимали такую систему вполне серьезно. Почти все сдали экзамены и при этом половина – на «хорошо» и «отлично»! А восемьсот школьников даже закончили весной десятый класс.
Жизнь детей, оставшихся в Москве, была не легче жизни взрослых. Представьте: в Москве долгая холодная зима, вечером темнеет, но на улицах не зажигают фонари, дома, как могильники, стоят темные и холодные, в большинстве их нет ни газа, ни электричества, а в некоторых ударной волной фугасных бомб выбиты стекла. Люди сидят в своих комнатах в пальто и валенках, молчат и греют озябшие руки у стекол керосиновых ламп, отбрасывая пальцами жуткие нервные тени на стены и потолок. Скучно. Дети предоставлены самим себе. Многие школы заняты под госпитали и общежития, а школьное имущество – столы, шкафы, парты – вынесено во двор и мокнет под дождем и снегом.
Жизнь заставила детей повзрослеть. Многие, кто постарше, работают. Работает, в частности, сорок процентов тех, кто учится по очно-заочной системе, а семьдесят-восемьдесят тысяч подростков не учатся вообще, а только работают. Зарабатывают они на производстве до четырехсот рублей. Это неплохо.
В декабре 1941 года немцев отогнали от Москвы, а весной в город стали возвращаться беженцы. Осенью 1942 года во всех школах Москвы возобновились занятия.
Как и во всем городе, в школах следили за светомаскировкой, пожарной безопасностью и порядком. Сигнал воздушной тревоги подавался частыми прерывистыми звонками. На крышах школ дежурили преподаватели и ученики старших классов. Были созданы команды, отряды и звенья: противопожарные, химической защиты, санитарные, охраны порядка, наблюдения и связи. Школьники были обязаны носить противогазы, а директора расписывали в своих приказах, кто из них и где должен находиться постоянно в случае воздушной тревоги. Десять человек, например, – дежурить у слуховых окон на чердаке, двое – у пожарного рукава, двое – с каждой стороны классной двери и т. д. Целесообразность всех этих мер директорам школ была, конечно, более понятна, чем нам. Однако встречаются приказы, целесообразность которых вряд ли могла быть понятна им самим. В школе № 164 на Красноармейской улице, например, директор приказал после сигнала «воздушная тревога» проводить с учениками краткую беседу на тему: «Как надо вести себя после „ВТ“ в убежище». Неужели такую беседу нельзя было провести в другое время? Думается, что в этом приказе отразились привычки мирного времени, когда так много внимания преподаватели уделяли всяким беседам и наставлениям.
Бывали случаи, когда директора просто запаздывали со своими приказами, не поспевая за успехами Красной армии. Так, весной 1944 года директор одной из московских школ приказал военруку составить списки учащихся, обеспеченных и не обеспеченных противогазами, и немедленно приступить к сбору денег на их приобретение. Директор справедливо опасался того, что с падением Берлина за его противогазы никто не даст и копейки.
Чем ближе была победа, тем больше в Москве открывалось школ, больше становилось и школьников.
Еще весной 1943 года в Москве действовало 173 школы, в которых училось 162 тысячи детей, а весной 1944-го в 255 школах их уже училось 250 тысяч, примерно по тысяче в каждой.
Учеников, между прочим, надо было не только обучить, но и накормить.
С осени 1942 года в школах стали раздавать завтраки: чай, пятьдесят граммов хлеба и конфета. Хлеб и конфеты привозили на тележках или вручную, на трамвае, троллейбусе. Когда шел дождь, а хлеб и конфеты доставляли в мешках, мешки промокали и хлеб становился сырым, а конфеты липкими.
Сначала завтраки выдавали в буфетах, но там было тесно, возникала давка. Тогда стали разносить их по классам. В раздаче участвовали учителя, ученики старших классов и буфетчицы. В 1944 году хлеб (обычно черный) заменили бубликами и баранками. Чай приносила в класс буфетчица. Она разливала его в посуду школьников. Посуда хранилась в шкафу вместе с другим имуществом. Руки школьники не мыли, посуду тоже. После завтраков в классах оставались крошки, мусор. Учитывая все это, завтраки снова стали выдавать в буфетах по специально составленному графику. Там, кстати, было легче навести порядок, чем в классе, где ученики чувствовали себя, как дома. Одна учительница возмущалась: «Во время завтраков старшие захватывают лишние завтраки. Им говоришь, а они смеются».
Помимо школьных завтраков в городе для детей была организована раздача обедов и ужинов.
Бесплатно кормили детей в нескольких столовых, посменно, в три, четыре и даже пять смен. Стали даже для быстроты обслуживания обеды и ужины выдавать одновременно. Вместе с детьми в столовые приходили их голодные родители, братья и сестры, которые не только приносили с собой лишнюю грязь, создавали тесноту, но и помогали детям съедать их скудный обед. Родители детей, живущих далеко от столовой, уносили обеды с собой. Поначалу многие из них приходили за едой в пальто, с ржавой посудой или посудой без крышек, что являлось недопустимым. Тогда был наведен порядок. Обеды на дом стали отпускать только детям-инвалидам и больным детям по справкам врачей, причем в чистую посуду, имеющую крышку. Детей заставляли перед едой мыть руки. В столовой для этого имелось мыло, ну а полотенце дети должны были приносить с собой.
Для повышения питательности к обедам добавлялись белковые дрожжи, хвойный напиток с витамином С, солодовое молоко и суфле. Последние, правда, быстро скисали, и их приходилось тщательно кипятить.
Напиток из дрожжей приготавливали так: брали тридцать граммов дрожжей, клали в кастрюлю, заливали литром воды, добавляли пятнадцать граммов соли. Потом кастрюлю с дрожжами помещали в другую кастрюлю с горячей водой и ставили на плиту. Через час кастрюлю с дрожжами вынимали из кастрюли с водой и ставили на плиту (не раскаленную!) и варили дрожжи еще час, помешивая их веселкой или ложкой.
Напиток был хоть и не вкусный, но полезный. Не зря же в народе говорят: «Растет как на дрожжах». Детям он заменял мясо.
Иногда, когда выпадала удача, детям доставались и сладости. В 1944 году, например, школьницы простаивали большие очереди за ломом пирожных на бисквитной фабрике «Большевик», что на Ленинградском проспекте. Несколько позже из этого «лома» стали делать пирожное «картошка». Вкусные вещи можно было купить и в коммерческих магазинах, только стоили они там примерно в двадцать раз дороже, чем в государственных. Мороженое «Эскимо», например, – 25 рублей!
Несмотря на тяжелое время школы не переставали проводить перед занятиями физическую зарядку. К тем, кто от нее отлынивал, принимались строгие меры. В одной школе, например, опоздавших на зарядку «регистрировали» в специальном журнале, в другой – фамилии опоздавших заносились в особый журнал, а троекратное опоздание на зарядку грозило снижением балла по поведению.
Вообще в школах считалось, что война – не повод к расслаблению. Наоборот, суровость нравов возрастала.
Когда школьное начальство заметило, что увеличилось число прогулов, оно заволновалось. Детей, конечно, можно было понять: они ослабли, им было трудно ходить в школу, особенно зимой, можно было понять и родителей, которые жалели их и оставляли дома. Но имелись и другие причины и прежде всего детская безнадзорность, когда родители весь день работали и не могли проследить за своими детьми. Встречались и такие родители, которые сами, вместо того чтобы отправить детей в школу, посылали их на рынок торговать папиросами или чем-нибудь другим. Чтобы оправдать прогул, нарушители дисциплины нередко приносили в школу записки от родителей или подложные медицинские справки. Один из директоров, желая это искоренить, издал приказ, в котором говорилось: «Приказываю всем учащимся в случае заболевания при температуре не свыше 37,5 градуса являться в школу к медсестре для проверки температуры и получения освобождения от занятий. При более высокой температуре учащиеся обязаны вызывать врача на дом».
Для простуженного ребенка школа была не самым лучшим местом. Холодно. Топили не всегда, да и то дровами. Угля не было. А встречались преподаватели, которые запрещали детям сидеть на уроках в пальто и шапках.
Вот чистоту в школах старались обеспечить. Для этого ведь, кроме желания, ничего не надо.
Следили за тем, чтобы, входя в школу, учащиеся снимали галоши и вытирали ноги, чтобы не сорили, не портили школьное имущество и пр.
Не случайно с такой свирепостью обрушился на любителей семечек директор школы № 228 на Новослободской улице. В приказе, изданном по этому поводу в октябре 1944 года, он запретил приносить в школу семечки, шелухой от которых засорены полы, парты и раковины в туалетах. За нарушение приказа директор пригрозил на первый раз штрафом в десять рублей, во второй раз – в двадцать, ну а на третий и того хуже – вызовом на педсовет. Главной трудностью в борьбе с «семечкоедами» было их выявление. Когда какого-нибудь разгильдяя заставали за этим преступным занятием, он, глядя в глаза преподавателю, нагло заявлял: «Это не я!» Очевидно, от бессильной злобы, не имея в своем распоряжении ни дыбы, ни «испанских сапог», ни гарроты, директор школы решился на отчаянный шаг. Он пообещал всем негодяям и им сочувствующим, что если при обнаружении семечек они не назовут виновных, то он привлечет к ответственности всех учащихся класса, и не только класса, но и всего этажа. Правда, директор не указал, в чем эта ответственность будет выражаться. Неужели собирался всех оштрафовать?
Но все эти «семечкоеды» по сравнению с хулиганами были, что называется, «семечками». Те, чуть ли не с первого класса, курили, играли в карты и воровали, то есть делали все то, чему их могла научить улица, на которой они болтались.
Некоторые школы заражались этим уличным духом, и в них устанавливались порядки, скорее напоминающие картежные притоны, чем учебные заведения. В школе № 267 Ростокинского района, как рассказывала на одном из совещаний ее учительница, шла поголовная игра в карты. Ученики проигрывали костюмы, большие суммы денег, чуть ли не тысячи. Получила распространение среди школьников и спекуляция билетами в кино. Покупали билет за десять рублей – продавали за сорок. На табачок хватало. Бороться с этими безобразиями было трудно, да и бесполезно.
С каждым военным годом число хулиганов в школах увеличивалось. Почему? Анализируя причины этого явления, специалисты гороно отмечали: «В 1943 году в Москву вернулись дети, которые год-два не учились, либо учились недостаточно. В связи с эвакуацией и другими военными условиями значительно изменился состав населения Москвы. Крупные предприятия, возвратившиеся из эвакуации или восстановленные, привлекли рабочую силу из провинции и главным образом из деревни. Вследствие этого детское население Москвы значительно изменилось. В 1943–1944 годах ухудшилась дисциплина учащихся, появилась грубость в отношении старших и даже учителей. Понизился уровень культуры учащихся, их поведения, речи. Участились факты нарушения ими общественного порядка».
Хулиганы и грубияны были, конечно, не только приезжие. Своих тоже хватало. Хулиганили мальчишки не только в школе и на улице, но и дома: били из рогаток лампочки в подъездах, замазывали замки квартир грязью или вставляли в них спички. Самой невинной шалостью было позвонить в дверь и убежать.
Помогло в укреплении дисциплины то, что в школы стали приходить мужчины, демобилизованные из армии. Теперь в звании преподавателя, завуча или директора они стали наводить порядок.
Специфические черты нового пополнения, естественно, отражались на школьных порядках. В ноябре 1942 года директор одной из школ Октябрьского района ввел «единообразную форму приветствия и рапорта во всех классах». Особую роль в своих нововведениях он отвел дежурному по классу. Дежурный должен был при входе учителя в класс рявкнуть на сидящих за партами одноклассников: «Встать, смирно!», а потом, чеканя шаг, подойти к учителю и отдать ему рапорт: «Товарищ преподаватель, в классе отсутствует столько-то человек, налицо столько-то человек. Класс к занятиям готов. Дежурный такой-то».
После этого учитель поворачивался к классу, говорил: «Здравствуйте!» (без всякого «ребята») и в ответ слышал: «Здравствуйте!»
Казалось бы, теперь можно было разрешить ребятам сесть. Но нет, здесь-то директором было придумано самое главное, что так ему нравилось, поскольку больше всего напоминало строевой устав. В этом месте, согласно приказу, учитель подавал команду: «Вольно!», дежурный ее повторял и только после этого учитель произносил долгожданное «садитесь».
По окончании урока ученики должны были ждать, пока учитель не скажет: «Урок окончен», не скомандует: «Встать!» и не разрешит выйти из класса.
Порядки такие долго продержаться не могли и не столько из-за учеников, сколько из-за учителей. Не каждому из них было дано командовать.
Зато в области наказаний простор открывался гораздо больший. Особенную изобретательность в этом проявляли преподаватели военной подготовки.
Им, как в армии, было предоставлено право давать провинившимся «наряды». Получившие «наряд» мыли пол, кололи дрова, убирали снег, помещение школы и делали другую полезную работу.
В ноябре 1943 года в газете «Известия» наряды, как метод воспитания, были осуждены, но многие руководители школ с этим не согласились. Когда на совещании работников народного образования начальник Суворовского училища, генерал-майор Борисов, напомнил собравшимся о том, что в «Правилах для учащихся» такой меры наказания нет, в зале раздались крики: «Значит, лучше исключить, чем дать наряд?!», «Жизнь этого требует!» и пр.
Присутствовавшие на совещании директора простых общеобразовательных школ завидовали генералу, в Суворовском училище имелся настоящий карцер. Суворовцам, даже первоклашкам, нарушившим дисциплину, грозило трое суток гарнизонной гауптвахты или двое суток карцера на хлебе и воде. Вот это наказание! Если бы такое можно было применять в школах, какой бы порядок в них был! О том, что в этом случае под гауптвахту пришлось бы занять Бутырскую тюрьму, директора школ как-то не подумали, а следовало бы. Школьников-то в Москве насчитывалось двести тысяч!
При отсутствии гауптвахты приходилось идти на выдумки. Для того чтобы нагнать на учеников страх, преподаватели придумывали наказания, не лишенные садистского изящества, например, такие: ходить гусиным шагом по коридору или двору или после уроков заниматься в противогазах строевой подготовкой полчаса. Одного ученика, который плохо себя вел, военрук поставил с макетом ружья в угол и велел надеть противогаз. Так он до конца урока, сердешный, в противогазе и простоял.
Такие меры воздействия, надо признаться, давали положительные результаты. Ретивости в детях поубавилось. Поэтому нередко директора школ, когда они оказывались не в состоянии справиться с учеником-хулиганом, обращались к военрукам с такой просьбой: «Воздействуйте как-нибудь на Иванова, заставьте его ползать по-пластунски минут пятьдесят», или: «Дайте Сидорову три наряда вне очереди».
Генерал Борисов пытался вразумить вошедших в раж школьных руководителей. Он напомнил им, что Суворовское училище – это не простая, а военная школа, где приказ командира – закон для подчиненного. «А в простой школе, – говорил генерал, – если дать наряд на кухню или уборную чистить, ученик может не подчиниться, и вы на этом сорветесь, дискредитируете себя, потому что это ваше приказание не будет выполнено и проступок окажется безнаказанным». Но и этот довод никого не убедил. Кто-то крикнул: «Почему? Можно из школы исключить!»
Особым рвением в наведении порядка среди собравшихся отличался директор школы № 281 в Уланском переулке – Курындин, тот самый Курындин, который написал доклад о воспитании воли и характера у учащихся и читал его в разных школах. Он поведал совещанию о том, что поначалу в его школе имелось тридцать видов «нарядов». Когда ученики всю работу переделали, осталось три-четыре его вида. Так что когда делать было нечего, а наряд следовало дать, учителя оставляли ученика в классе на один-два часа учить уроки. «Это эрзац наряда, – сказал Курындин, – но принцип один: нельзя оставлять человека без наказания».