Казалось, тесная квартирка Момоко едва вмещала роскошное одеяние. И облаченная в него хрупкая Момоко непонятным образом заполнила собой всю комнату. Они все еще не проронили ни слова. Волчок утратил чувство времени и сам не знал, давно ли пришел, давно ли сидит напротив этого раскрашенного создания. Не дольше минуты? А может быть, все пять? Или даже десять? И дело было вовсе не в торжественной пышности наряда, а в женщине, которую этот наряд облекал. Его потрясло, что она затеяла весь этот спектакль, что могла так разительно, до полной неузнаваемости, преобразиться. Волчок уже и сам не знал, кто смотрит на него этими знакомыми и одновременно чужими глазами: вроде Момоко, но уже не его Момоко, а какой‑то совсем другой человек. Маска сидела на ней так естественно – и это тоже потрясло Волчка. Вот, подумалось ему, женщина, способная сменить столько масок, сколько требуют ритуал и правила игры.
Она заговорила, и снова это была не его Момоко. Неужели белила, краски и яркие шелка обладают такой силой? Она что, и голос изменила? Или это он стал воспринимать его по‑другому, одурманенный этим зрелищем? Как бы там ни было, так Момоко никогда раньше не разговаривала. Она обратилась к нему с формальной учтивостью, будто видела впервые. У него было сегодня много дел? Выдался тяжелый день? Конечно, она понимает, день был непростой. Но теперь все позади. Разве она не знает, что вечером мужчине необходимо расслабиться и стряхнуть с себя все заботы прожитого дня, каким бы трудным он ни был? Не доводилось ли ему наблюдать за кошкой, как она греется на солнышке после дождя, будто пытаясь впитать каждый теплый лучик? Или, повздорив с другой кошкой, сладко потягивается, стряхивая само воспоминание о неприятном событии? Еще минуту назад она была настроена на воинственный лад, шерсть ее стояла дыбом и она была готова сразиться с целым миром. А теперь невозмутимо вылизывает и приглаживает лапой свою шкурку, ей и дела нет до окружающих. Неужели он никогда этого не видел? Жаль, людям есть чему поучиться у кошек. Она помедлила и улыбнулась, будто кукла, которую искусный мастер научил улыбаться совсем как люди. Да уж, подумал Волчок, она вот‑вот спросит, как его зовут и чем он занимается. Впрочем, нет, она не позволит себе столь неуместного любопытства.
|
Момоко предложила ему чаю – оказывается, между ними стоял маленький поднос с чайником и чашкой. Волчок до сих пор не проронил ни слова и чувствовал, что именно этого от него и ждут. Все, что надо, – сидеть вот так, расслабленно и спокойно, позволять за собой ухаживать и чувствовать, как с него постепенно спадает груз дневных забот. К тому же ему вовсе не хотелось разговаривать, ее голос будто погрузил его в блаженный полусон. Вот и хорошо, он помолчит.
И тут случилось нечто странное: Момоко всего лишь протянула руку, чтобы взять маленький чайник, а Волчка внезапно охватило неожиданное, непонятное чувство. Прежде чем взять чайник, она медленно оттянула кверху рукав, обнажив запястье и часть руки. Момоко разливала чай и неспешно болтала бог знает о чем, а он все сидел, как в трансе, и очарованно глядел на ее тонкие пальцы, точеную кисть и бесстыдно открытую нежную руку, которую она выставила напоказ без всякого смущения, будто делала дело, для которого необходимо отвернуть рукав. И как это он раньше не замечал всего совершенства ее рук и запястий, он их будто вовсе не видел, а если и видел, то красота их никогда не волновала его так, как сейчас. Верный привычке все анализировать, Волчок попытался продумать природу этого непостижимого волнения. Трудно поверить, но в такое мучительное, тревожное возбуждение приходят подростки, увидев ненароком, в трамвае или на киноэкране, мелькнувшую над чулком полоску голого бедра. К нему вернулось это забытое ощущение, казалось навеки ушедшее вместе с далеким отрочеством, принадлежащее совсем другой эпохе. И причиной тому – вот эта женщина, эта другая, незнакомая Момоко, преображенная столь разительно, что он даже не знал, что именно его так взволновало. Волчок невольно спрашивал себя, как часто и с кем эта другая Момоко прибегала к подобному маскараду.
|
Так грациозные движения ее рук незаметно поставили его перед головокружительной бездной нескончаемых догадок, и Волчку с трудом удавалось балансировать на ее краю. Кисти скользили то вверх, то вниз, бледные пальцы то разворачивались веером, то снова смыкались и опять раскрывались, как брошенное в воду оригами или дивный экзотический цветок, доступный только его взорам.
Он механически пригубил чай и, не глядя, поставил чашку обратно на поднос, ему будто и дела не было до зеленоватого напитка, на приготовление которого она потратила столько сил. Момоко с укором поглядела на него. «Как же так, – сетовал ее взор, – я любовно и заботливо готовила этот чай, как когда‑то, много лет назад, готовили моя мать и моя бабушка. В те времена людям было некуда спешить и все, что они делали, делалось как подобает. Я истолкла чайные листья, приготовила заварку, я научилась этому у моей матери, а та – у своей матери. Когда‑то бабушка носила это кимоно и подавала своему мужу чай в конце каждого трудного дня. Так что не пей так бездумно, Волчок, не отставляй чашку. Вот, выпей еще, насладись вкусом и ароматом, не пожалей времени, Волчок, ведь и я не пожалела времени на то, чтобы приготовить этот чай, и в этой чашке я даю тебе мой мир». Момоко подняла на него глаза и протянула чашку, предлагая отведать успокоительного эликсира. Казалась, она предлагала самое себя. И Волчок снова неторопливо отхлебнул, теперь он пил совсем иначе, смакуя каждый глоток, а потом кивнул с неподдельной благодарностью. Лицо Момоко тут же засияло знакомой улыбкой. Вот она, его Момоко, никуда она не делась, просто спряталась под слоем пудры и белил.
|
Потом она взялась за лежавший рядом трехструнный инструмент и играла ему и пела, а Волчок неспешно пил чай, и с каждым глотком, с каждым звуком уходили прочь его тревоги и страхи. Момоко пела нехитрую народную песенку про приход весны и про цветок, что расцвел слишком рано, так что холодный ветер оборвал его лепестки. Мелодия была совсем как сидевшая перед ним Момоко – и знакомая, и непривычная одновременно. Конечно, он слышал ее раньше, но не всю, а только пару тактов.
Момоко доиграла, положила самисен на пол, и спектакль окончился.
– Ну что, работяга несчастный, расслабился?
Но если Момоко отложила роль вместе с инструментом, то Волчок так и не нашел дороги домой.
Надо было как‑то разрушить чары, и она резко наклонилась к нему, целуя ярко накрашенными губами. Волчок вышел из оцепенения, разразился громкими протестами и стал оттирать свой перепачканный красным рот.
– И долго ты это все на себя намазывала?
– Целую вечность.
– Ну и как ты себя под этим чувствуешь?
– Чудовищно, не представляю себе, как они в таком ходят.
– Но это… Просто удивительно, – Волчок впервые решился дотронуться до кимоно, – такая изящная, тонкая работа. Легкое…
– Тяжеленное. Бабушкино, почти неношеное. Она в нем покорила сердце дедушки. Больше всего он любил момент, когда она разливала чай и тихонько оттягивала назад рукав, так что он мог украдкой полюбоваться на ее запястье и руку. Ты ж понимаешь, до свадьбы он ничего больше и не видел. Но этого было достаточно. Он мне даже как‑то сказал, что порой этого бывало более чем достаточно. Можешь себе такое представить?
Она улыбалась, и было трудно понять, насколько искушенной была эта улыбка. Волчок снова не мог сказать, кто это улыбается – его Момоко или раскрашенная кукла. Ведь лицо ее все еще скрывала маска, и она в любой миг могла ускользнуть прочь и снова войти в роль той женщины.
Вернувшись из ванной с вымытым лицом, Момоко присела у чайного подноса и со смирным, покорным видом исполняющей свой долг гейши посвятила его в искусство развязывания оби. Возможно, бабушкино кимоно и несло на себе печать иных времен, когда умели чувствовать тоньше и влюбленные были счастливы бросить восхищенный взор на запястье, но, когда Волчок наконец разобрался с поясом и кимоно распахнулось, оттуда, как Венера из шелковой раковины, появилась современная девушка, или, как говорили японцы, модан гару.
Его Момоко вернулась и приняла Волчка в, казалось бы, привычные объятия. А ему подумалось, что вот он вернулся во вроде как знакомые места и вдруг обнаружил, что никогда тут раньше не был.
Глава одиннадцатая
Момоко было трудно признаться себе в том, что с определенного момента визиты к Йоши из удовольствия превратились в нелегкую обязанность. К тому же ее тяготила необходимость прибегать к абсурдным уловкам. С работы она мчалась к Йоши, думая о том, как бы успеть домой к приходу Волчка. Со стороны могло показаться, что она бегает к тайному любовнику. Но на деле ведь ничего подобного. В их отношениях не было даже намека на возможность возобновить то, что так внезапно оборвалось. Или начать что‑то новое. Она любила Йоши, как любят старого друга. Друга, который попал в беду. Она даже будто была за него в ответе, хотя, конечно, самого Йоши это привело бы в ужас. И все же положение было да крайности неловкое.
Волчок открывал ей волнующий мир, обещание новой жизни. Чувство долга возвращало обратно к Йоши. Этот долг тяжким грузом ложился на плечи Момоко, она бы так хотела сбросить бремя, прошлого, освободиться от него навсегда. Но уйти от прошлого было невозможно – как невозможно было оставить Йоши. Свободу нужно было заслужить. Момоко знала, что сможет обрести эту самую свободу лишь тогда, когда исполнит все, что от нее требовалось: утешит, дарует Йоши прощение или благословение, чтобы он нашел силы идти дальше, даже если это кажется непосильным. Она обвела взглядом трамвайный вагон. Почти каждое лицо избороздили глубокие безвременные морщины – неизгладимая печать застарелой усталости. Мужчина напротив уснул, свесив голову и уткнувшись подбородком в грудь. За его спиной какая‑то женщина вдруг проснулась, выглянула в окно, чтобы понять, где находится, и вновь погрузилась в дремотное забытье. Прочие передвигались по вагону как лунатики или попросту спали на ходу.
Момоко знала, что нужна Йоши, пускай он даже никогда в этом не признается. Только зачем разводить эту проклятую секретность, от нее одни сложности. Ей пришло в голову, что, будь на месте Йоши Волчок, она бы уже уговорила его рассказать все, что его тяготит. Но это был Йоши, язык его удерживало чувство стыда. Ведь, невзирая на все его рисунки, элегантные костюмы в тонкую полоску, на всю его ироничность и смех, Йоши останется сыном своей страны. Может, он и расскажет о своем позоре, но только когда созреет для этого. Придется подождать.
На этот раз она, сама того не желая, снова засиделась у Йоши. Момоко порой спрашивала себя, молчит ли он сознательно, замечает ли, что она в тишине держит его за руку. Она все же продолжала сидеть, в надежде на его признание, которое освободит ее, позволит наконец уйти. Но время шло, а Йоши все молчал.
Когда она добежала до трамвайной остановки, было уже слишком поздно, а тут, как назло, трамвай все не шел и не шел. Конечно, Волчок уже давно ждет в ее комнате. А ей ничего другого не остается, кроме как стоять тут, дрожа от холода, и молить о том, чтобы из глубины темной улицы наконец возник трамвай.
Он вдруг решил пойти в радиоцентр сразу, как только закончит работу, но Момоко там уже не было. Обидно, конечно, но Волчку никогда не удавались неожиданные визиты. Он всегда являлся в неудачный момент – слишком рано или вообще совсем не в тот день. Какая жалость, подумал Волчок и побрел прочь. А хорошо было бы встретить ее там. Он представил, как Момоко откладывает работу и радостно приветствует сто. Она при всех показала бы свою нежность. Так легко и естественно, будто они уже давно женаты.
Дул пронизывающий ветер, и Волчок поднял воротник пальто. Ничего страшного, идея хорошая. В следующий раз получится. А сейчас она уже дома, скоро и он там будет. Остальное – ерунда.
К его удивлению, в комнате не горел свет и Момоко там не было. «Странное дело», – произнес Волчок куда‑то в пространство. Потом снял ботинки, зажег ламу и уселся на футон. Так и сидел в полумраке и коротал время, играя связкой ключей или разглядывая тени на противоположной стене. Ничто не нарушало тишину, только изредка скрежетал проезжающий мимо трамвай.
Наконец в замочной скважине повернулся ключ, в комнату влетела Момоко, поспешно скинула туфли и бросилась к Волчку:
– Извини, давно ждешь?
Лицо и руки у нее совсем озябли, а глаза блестели, как от вина.
– Дай я тебя согрею. – Волчок взял ее ладони в свои и стал греть их своим дыханием.
– Давно ты тут сидишь?
– Не очень. – Теперь он согревал губами один из окоченевших пальчиков. – А ты где была?
– На работе засиделась.
Волчок посмотрел на Момоко, не в силах проронить ни слова, и только твердил про себя, как заклинание: «Пожалуйста, пожалуйста, не надо, не надо этого снова». А кто‑то другой уже говорил за него нарочито мягким голосом:
– Неправда, тебя там не было. Я ходил тебя встречать. Хотел сделать сюрприз. А ты уже ушла.
Момоко выдержала его взгляд. Но про себя она впервые в жизни проклинала и самого Йоши, и неподъемное бремя всей этой потерянной, но никак не отпускающей их старой жизни. Она с самого начала знала, что соврала очень глупо, можно было придумать что‑нибудь получше. Но она вообще ничего заранее не придумывала, вот и выпалила первое, что пришло на ум. К тому же Момоко не умела врать. Она никогда раньше не врала. А теперь вот обманывала Волчка и, глядя ему в глаза, выдумывала очередную ложь. Рассказать бы ему всю правду, но это значит – нарушить данное Йоши слово. А еще она знала, что никогда не простит себе, если Йоши попадет в беду но ее вине.
– Я потом вернулась. Ушла уж было, а потом вернулась.
– Почему? – спросил Волчок, не отрывая губ от пальцев Момоко.
– Надо было одну речь перевести, чтобы завтра была готова. Вот я и подумала: лучше уж сегодня доделать, чем завтра гнать. Наверное, мы просто разминулись.
– Какая незадача, – заметил Волчок безжизненным голосом.
– Я быстро вернулась.
– А я быстро ушел.
– Какая незадача, – улыбнулась она.
Вот как все, оказывается, просто. Она потом вернулась. Волчку вдруг захотелось обнять Момоко. Это такое счастье – в одно мгновение вновь обрести пошатнувшуюся веру в дорогого человека. Почти оказался во власти былого кошмара, а теперь все прошло без следа. «Прошло», – мысленно щелкнул пальцами Волчок. У Момоко все так же блестели глаза, и все, что она говорила, было в высшей степени логично и убедительно.
И только на обратном пути, за рулем промерзшего джипа, Волчок почувствовал, как в его сердце снова встрепенулся проснувшийся демон. Каких же из нас делают дураков. Какую ложь приходится нам глотать в притворном доверии… Он не мог указать ни на что конкретное, у него не было особой причины для сомнений, и все же он подъезжал к казарме в полной уверенности, что Момоко солгала. Его язвило воспоминание о ее улыбающемся лице, унижала сама мысль о словах любви, которые он лепетал этой ночью. Может быть, рассудок и изменил ему, но интуиция точно не обманывает. Ее непоколебимый голос неизменно нашептывал горькую истину, даже когда Волчок изо всех сил противодействовал собственным сомнениям. Чем дальше он отъезжал от дома Момоко, тем меньше верил таким простым и поначалу правдоподобным объяснениям. Сегодня вечером Момоко его обманула, а он обманул самого себя.
Джип остановился у контрольно‑пропускного пункта. Волчок тупо и безучастно глядел на проверявшего документы офицера, а сам все твердил про себя свое монотонное заклинание: «Пожалуйста, ну, пожалуйста, не надо все сначала». Но было уже поздно.
В казарме он сел на койку и обхватил голову руками, не зная, во что ему теперь верить, а потом еще долго лежал без сна. Как в калейдоскопе, сменяли друг друга картины очевидного притворства, бесспорные доказательства того, что все это время она не переставала с ним лукавить. Теперь Волчок горько усмехался своему глупому счастью.
На следующий вечер Волчок и Момоко решили сходить в пресс‑клуб, где ни разу не были с самого начала своего знакомства. Пробираясь к незанятому столику, Волчок мысленно перенесся в вечер их первого свидания. Тогда все было иначе. Тогда они понимали друг друга с полуслова, болтали в радостном возбуждении, будто опьяненные предвкушением какого‑то чудесного путешествия! Теперь одна мысль об этих временах наполняла его печалью, как воспоминания об утраченной возлюбленной. По крайней мере так представлял себе ностальгию по ушедшей любви никогда не любивший прежде Волчок.
В клубе царило оживление, любительский оркестр играл в быстром темпе. Часть публики отплясывала на импровизированном танцполе между раздвинутых столиков. Казалось, они пытались выплеснуть все нервное напряжение военных лет. Мужчины у барной стойки стояли развалясь и разглядывали танцующих женщин.
Волчку никогда не правилась танцевальная музыка. Он полагал, что ее слушают только сомнительные типы. Вот и сейчас даже беглый взгляд на собравшуюся у барной стойки хищную компанию подтверждал это его предубеждение. Наверное, есть такие люди, для которых нет ничего естественнее, чем двигаться под такую музыку, но Волчок был явно не из их числа. Он был цивилизованный человек и не желал нелепо дергаться под этот новомодный грохот. А Момоко, как назло, до смерти хотелось потанцевать, и она таки уломала его встать из‑за столика под первую же медленную мелодию.
Волчку казалось, будто на них смотрит весь клуб, будто все взоры устремлены на Момоко, которая грациозно и плавно проскользнула в центр зала. Он с внезапным ужасом вспомнил, что еще ни разу не танцевал с ней, и смущенно обнял ее за талию окостеневшей рукой, как будто бы он не ее любовник, а застенчивый мальчик на балу в воскресной школе.
Потом оркестр опять заиграл что‑то быстрое. У Момоко загорелись глаза, и она весьма неохотно последовала за Волчком прочь с танцпола, то и дело оглядываясь на танцующих. Не успели они сесть, как к их столику с поклоном подошел какой‑то американский офицер.
– Прошу прощения, сэр, – сказал он с нарочитой учтивостью, сжимая в руках пилотку, – могу я потанцевать с дамой?
Волчок видел его впервые, но он отлично знал этот тип: настоящий хлыщ, умеющий держаться в обществе и уверенный в собственной неотразимости. Совсем как тот, другой, офицер, который недавно в казарме демонстрировал превосходные свойства американской застежки‑молнии. Волчок взглянул на Момоко, та погладила его по руке, будто желая успокоить. Было видно, что ей безумно хочется потанцевать.
– Ты не возражаешь?
– Возражаю? Нет, что ты…
– Только один танец, ладно? – Момоко поцеловала Волчка и ласково взъерошила его кудри. – А ты почему не танцуешь?
– Не мой стиль.
Момоко видела, что Волчку не по себе еще с прошлой ночи, и была, в общем, готова отказаться от приглашения, но просто не смогла устоять перед соблазном. В последний раз она танцевала под американскую музыку еще подростком, в предвоенном Лондоне. Они с одноклассницами ставили джазовые пластинки в музыкальном классе, и более опытные подруги обучали ее. Сами‑то они ходили в настоящие танцхоллы и под аккомпанемент настоящих оркестров танцевали с настоящими взрослыми мужчинами, иногда даже с незнакомыми. Перемена пролетала незаметно. Момоко танцевала самозабвенно, до упаду, она будто растворялась в стихии движений и звуков. Вот и сейчас ей хотелось снова, всего на пять минут, испытать тот невинный экстаз.
– Ты уверен? – переспросила она на всякий случай, а американец тем временем стоял рядом и переминался с ноги на ногу.
– Конечно, – улыбнулся Волчок, – пойди потанцуй!
Американец взял Момоко за руку и вывел на танцплощадку, еще мгновение – и их было уж почти не отличить от множества танцующих пар. Волчок внимательно следил за ними и отметил про себя, что американец, конечно же, отличный танцор. Он двигался ритмично, легко и непринужденно, для него это были просто очередные субботние танцульки с очередной девушкой. Момоко тоже прекрасно танцевала, знала все па, просто летала в руках американца, который, лихо завертев ее напоследок, повел обратно к Волчку. Не останавливаясь, оркестр заиграл новую мелодию. Момоко хотела было поблагодарить своего партнера, но Волчок помахал рукой, чтобы она танцевала дальше. Что она и сделала. Вот она, еще одна Момоко, – без этого американца Волчок бы даже не догадывался о ее существовании, ведь сам он никогда не общался с ней на этом языке ритмических движений.
А потом она захихикала. Музыка заглушала смех, но Волчок явственно видел, как она улыбнулась украдкой, быстро прикрыла рот ладонью, кокетливо отвела взгляд. Это так не шло к ней. Такая женщина, как Момоко, не может хихикать. Она ни разу этого не делала за все время их знакомства. И вот, пожалуйста, хихикает, как девчонка, на глазах у всех, в ответ на остроты смазливого и самодовольного янки, который, несомненно, в совершенстве владеет искусством обращения с застежкой‑молнией. Может, она и на самисене для него поиграет, и расскажет, что людям есть чему поучиться у кошек?
Музыка кончилась, а они все болтали посреди танцпола. Было видно, что Момоко совсем не хотелось уходить от своего нового знакомого. Наконец она кивнула в сторону их столика, будто ссылалась на скучного мужа.
Потом она села. Волчок встретил ее равнодушным: «Ну как, повеселилась? А ты, кстати, хорошо танцуешь».
– Правда? – Момоко вспыхнула от радости и совсем не заметила прохладного тона. – Меня одна девочка в школе научила. У Селин Строкс был классный граммофон, мы ставили американские пластинки и плясали всю большую перемену. Сама удивляюсь, как это я не разучилась. – Она вся сияла. – Ты ведь не обиделся?
– Нy что ты, вовсе нет, – заверил Волчок, а сам вспомнил, как американец легко кружил Момоко, будто крутил между пальцами стебель цветка.
– Вот и чудесно. А то я подумала, мало ли… – Она взяла его под руку и заверила, что научит танцевать его еще до конца зимы.
Дома Момоко быстро и решительно расстегнула на Волчке сначала ремень, потом рубашку, с усмешкой посетовав на множество пуговиц.
Волчок следил за ее действиями со все возрастающим напряжением. Странное чувство – будто его не просто раздевает возлюбленная, казалось, вместе с одеждой его лишают звания, ранга, отбирают всю власть, которая подразумевалась военной формой. Все еще одетая, Момоко шагнула назад и улыбнулась его наготе.
А потом они катались по выстланному циновками полу, сцепившись, как два обнаженных борца. Порой силы казались равными, мгновение спустя кто‑то из них одерживал верх, но лишь для того, чтобы снова сдаться. Ни одна сторона не могла удержать преимущество в любовном поединке. Момоко проводила пальцами по его лицу, оставляла на шее и ключице темно‑красные следы от поцелуев. Волчок обхватывал ее голову обеими руками и быстрыми поцелуями покрывал ее веки. Он запустил пальцы в волосы Момоко и самозабвенно прошептал:
– Такие черные, в жизни не видел ничего чернее. А знаешь, что говорят?
– И что же?
– Ничто не сияет ярче черноты.
Покорный ее движениям, Волчок откинулся на спину и прикрыл глаза. Глядя на него сверху вниз, Момоко скользнула ладонями по плечам и шее, будто пытаясь разгладить узловатые переплетения вздувшихся жил. Волчок почувствовал, как напрягшиеся мышцы обмякли под ее руками.
Через некоторое время Момоко встала и, зябко поеживаясь, подняла с пола военный китель. Потрогала лейтенантские погоны и надела китель прямо на голое тело. Она двигалась по комнате, будто танцуя с невидимым партнером, и тихонько напевала слышанную вчера мелодию, не подозревая о том, что Волчок тоже не спит и тоже узнал музыку. Интересно, почему она это поет?
– Ты какая‑то грустная.
Момоко резко обернулась. Она явно не ожидала услышать раздавшийся из полумрака голос.
– Разве?
– О чем ты грустишь?
Момоко подошла к окну и, все еще дрожа от холода, встала на цыпочки и выглянула на улицу.
– Обо всем.
Он рассмеялся, она тоже.
– Нельзя грустить обо всем. – Волчок больше не смеялся, теперь он допрашивал ее строгим, инквизиторским тоном. – Что‑то случилось. Ты мне ничего не хочешь сказать?
Она резко вскинула голову и раздраженно бросила:
– Что именно?
– Все, что хочешь.
– Это что, допрос? С какой стати ты меня пытаешь?
– Просто у тебя был какой‑то странный вид, мне показалось, будто ты мне что‑то хочешь рассказать.
Момоко досадливо сунула руки в карманы:
– Прекрати, Волчок.
– Так тебе нечего сказать?
Она тревожно посмотрела на Волчка, снова замечая нечто, чего не видела в нем ни до, ни после случая с платьем, и покачала головой:
– Да, нечего. – В ее голосе никогда прежде не звучали эти стальные нотки. Волчок все еще сидел на футонe, Момоко стояла у окна. Потом она резко повернулась. – Нy, все, кончай‑ка с этим. Поиграли, и хватит. О’кей, солдат?
До этих самых пор ревность была для Волчка лишь пустым словом. И все, что он читал про ревнивых любовников в романах и пьесах, оставалось не более чем литературой. Эти истории не задевали в нем никаких живых струн. Но это было до того, как он встретил Момоко. До того, как он нашел свою любовь в далекой чужой стране и окончательно заблудился в лабиринте страсти. Тогда он не знал, как в ее постели часы проносятся, будто минуты, а на его одинокой койке минуты тянутся дольше, чем часы, в ожидании следующего дня и следующей встречи. Тогда он еще не знал, каково слышать неумолчный дьявольский шепот в собственной голове, не знал, каково видеть, как Момоко с каждым днем возвращается все позже и позже, как будто бы ее утомляет сама мысль о нем.
Лучше бы он вовсе сюда не приезжал. Был бы даже, можно сказать, вполне себе счастлив. По крайней мере так он думал, когда уныло брел в казарму тем же вечером. Волчок даже пожелал себе такого относительного счастья, но тут же понял, что этому уже не бывать. В его жизнь ворвалось нечто слишком значительное, и он должен испытать это до самого конца. И не важно, чем все кончится, Нe то чтобы Волчок так решил. Любовь лишила его выбора.
Он даже начал допускать ошибки в работе. Накануне Адлер вызвал его в кабинет, велел сесть, грозно потрясая текстом радиообращения. Там было пять фактических ошибок и один абзац, в котором коллега‑переводчик не понял ни единого слова.
Волчок помнил, как писал этот злосчастный текст наутро после очередного свидания с Момоко, когда он в очередной раз отвечал на ее улыбку застывшей ухмылкой. Он только и мог думать что об улыбке Момоко. Стоило лишь закрыть глаза, и эта улыбка вставала перед его мысленным взором: вот так она улыбалась ему вчера, а так – когда увидела его в тот самый первый раз. Но одно воспоминание мучило Волчка особенно сильно. Это было как‑то утром в студни радиоцентра, в самом начале их романа. Он сидел, Момоко стояла. В режиссерской будке было тихо, все слушали актера, который произносил переведенную Волчком речь. Запись уже подходила к концу, и тут Момоко встала так, чтобы незаметно прижаться бедром к руке сидевшего рядом Волчка. При этом она продолжала невозмутимо смотреть на актера, а Волчок чувствовал теплоту ее тела. Когда речь кончилась, она попросту оперлась на другую ногу и даже не оглянулась на него, будто ничего не случилось. И только на выходе из будки одарила Волчка короткой улыбкой, так что ему оставалось лишь восхищаться тем, с каким изяществом она незаметно подтвердила их тайный союз.
Но сейчас Волчку было не до восхищения. Если она так ловко скрывала истину от всех окружающих, то почему бы ей не проделывать то же самое и с ним? Что‑то тут не так. Молчание, отговорки, опоздания, эта улыбка, такая любимая и причиняющая столько страданий.
Теперь Волчок понимал, о чем все эти книги и пьесы. Оброненный платок, безумства ревнивого Мавра, нанятые сыщики, выкраденные дневники, обвинения и увертки. Совершеннейшие мелочи вдруг обрели убедительность и страшную власть, каждый шаг на извилистом пути казался неизбежным, а страшный финал – неотвратимым.
Глава двенадцатая
Она шла по людным улицам, черные, как вороново крыло, волосы блестящим потоком струились на воротник пальто. Она шла, не замечая окружающей толпы, сосредоточенно уставившись себе под ноги, и лишь изредка поднимала глаза и рассеянно бросала взгляд на витрины, эти островки шикарной жизни, столь неуместные среди всеобщей нищеты, ведь выставленные там модные наряды и туфли были но карману исключительно американским оккупантам или дельцам с черного рынка.
Ему было легко не терять ее из виду в неярком предвечернем свете. Тем более что он и так знал, куда она идет. Вот сейчас она сядет в трамвай, маршрут которого пролегает через один из беднейших районов города, и сойдет на улице, где сакура на углу. А оттуда поспешит дальше, по разрушенным извилистым переулкам, все так же не поднимая глаз. Он знал все это, потому что уже не раз ходил за ней следом.
Разве он не спрашивал, не хочет ли она что‑нибудь ему рассказать? Разве не предоставил возможность во всем признаться? Но она ничего не сказала. Ни тогда, после вечера с танцами, ни на следующий день; и два, и три дня спустя она тоже ничего не сказала. И тогда он стал следить за ней. А что же ему оставалось делать? Она лишила его выбора. Он ведь дал ей шанс, и не один. Другой на его месте вряд ли проявил бы столько кротости и терпения. Раз она не пожелала сказать, куда ходит, придется выяснить это самому. Это неприятно, но, увы, неизбежно.