На остановке какой‑то американский солдат предложил плитку шоколада незнакомому японцу. Мужчина в поношенном, когда‑то выходном костюме был совершенно ошарашен неожиданным угощением и растерянно кланялся, твердя: «Премного вам благодарен, премного благодарен…»
Солдат, однако, не понимал ни слова и с недоумением взирал на бесконечные улыбки, поклоны и изъявления благодарности. Через некоторое время японец понял, в чем дело, и вытащил из кармана хорошо знакомый Момоко популярный английский разговорник. Все так же улыбаясь, он открыл книгу и пальцем показал на соответствующую фразу:
– Огромное спасибо?
Солдат наконец понял и широко осклабился.
– На здоровье, дед, – ответил он с псевдоаристократическим британским акцентом, помахал рукой и пошел прочь.
Трамвай тронулся, а японец все махал вслед своему благодетелю, неслышно шевелил губами, упрямо пытаясь одолеть трудную иностранную фразу.
Волчок любовался спящей Момоко. Каждый день он открывал в ней что‑то новое. Он раньше никогда не касался нежных волосков у нее на пояснице. После любовных утех Момоко часто дремала, а Волчок сидел, не в силах оторвать от нее глаз, и дивился волшебной новизне происходящего.
Так вот что значит быть влюбленным. Сидеть в незнакомой комнате, на скомканной постели, смотреть, как другой спит. Ее взгляд скользнул на покрытый затейливой резьбой деревянный сундучок – хранилище девичьих реликвий. А вот ее одежда. Теперь она непринужденно раскрывала перед ним свою сокровенную, домашнюю суть: висела на двери, спадала с единственного стула или бесстыдно валялась на выстланном циновками полу, куда ее сбросили пару часов назад. Влюбленный начинает замечать мелочи вроде протершейся подкладки платья, заплатанной лоскутком не в цвет, булавки вместо потерянной пуговицы, высыпавшейся из сумочки на полу косметики. Ему дозволено видеть не только примадонну, но и женщину за сценой, заглянуть за кулисы, присутствовать при снятии грима и даже стоять у зеркала, перед которым она одевается, чтобы снова войти в роль.
|
Другим известно только то, что она позволяет им знать. А он, Волчок, знает все. Он снял обманчивые покровы и вступил в сокрытый под ними истинный мир. Он стал ее любовником.
Момоко вдруг беспокойно заворочалась и заметалась на постели. Она бормотала какое‑то непонятное японское слово. Потом перевернулась на другой бок и тотчас затихла.
«И что это она такое говорила?» – подумал было Волчок, пожал плечами и снова принялся рассматривать комнату.
Ничего не казалось ему в ней само собой разумеющимся. Он бережно запоминал мельчайшие подробности обстановки, будто желая подготовиться к тому неизбежному дню, когда и сама комната, и все, что в ней происходило, перейдут в область воспоминаний. Волчок еще раз огляделся и подумал, что никогда не был и, наверное, никогда уже не будет так счастлив. Эта мысль придала его счастью оттенок горечи. Как Джон Донн, приветствующий разбуженные любовью души, он вдумчиво шептал любимые строки, неторопливо наслаждаясь их великолепием, казалось, будто процесс воспоминания уподобился процессу творчества и он скорее сочинял стихи, а не читал их наизусть… Это были его слова. Он был Джон Донн. Почему бы нет?
Стараясь не потревожить Момоко, Волчок слез с футона и стал тихонько одеваться. Фонарик из рисовой бумаги слабо освещал подборку семейных фотографий: Момоко в школьной форме, Момоко с отцом, с обоими родителями, с матерью. Волчок еще раз присмотрелся к четырем портретам. Странно. Что‑то не так. Пропала фотография Момоко и юноши в летнем костюме. А Волчок‑то думал, это какой‑нибудь кузен или друг семьи. Только стала бы она тогда убирать его фотографию? Видимо, не просто кузен. Да нет, ерунда, улыбнулся Волчок, просто ей надоело каждый день смотреть на одни и те же фотографии, вот она и решила их слегка перевесить, как все делают. Момоко проснулась, посмотрела на него, сонно щурясь:
|
– Ты что, уходишь?
– Поздно уже, – ответил Волчок с улыбкой.
– Ты почему мне не сказал? – Момоко покосилась на висевшие над футоном часы и, зевая, перевернулась на спину.
Волчок смотрел на нее и думал о сонном тепле ее тела под стеганым одеялом, ему захотелось погладить ее еще раз, чтобы напоследок ощутить исходящий от нее жар. Ответом был взор, полный лукавой издевки и детского негодования.
– Надо было разбудить меня.
– Зачем? Тебе было хорошо. Мне было хорошо. Зачем нарушать ход вещей?
– И чем же ты занимался?
– Смотрел.
– На что?
– На тебя. На комнату. На все.
Момоко скатилась с футона и накинула халат.
– Ты же завтра уезжаешь. Надо было меня разбудить. И не говори, что мне было хорошо во сне. Спать значит спать – тебе не может быть хорошо или плохо.
Завязав халат, она откинула с лица волосы. Волчок хотел как бы между прочим спросить об исчезнувшей со степы фотографии, но понял, что ему не удастся задать вопрос безучастным тоном. Вместо этого он с внезапной болью в сердце глядел на непослушные пряди, вновь упавшие Момоко на лоб. Обнявшись, они пошли к дверям, и Волчок обулся.
|
– Спасибо за чудесный день, – Момоко хитро улыбнулась, как радующийся заготовленной шутке комический актер. – Премного вам благодарна!
Он поцеловал ее, а потом погладил только что целованные губы. Момоко открыла ему дверь и стояла, ежась от вечерней прохлады, пока на лестнице не стихли шаги. Потом заперла дверь и слегка коснулась своих губ там, где их касались его пальцы. Она внимательно разглядывала семейные портреты, а те бесстрастно взирали на нее с другого конца комнаты.
Ночь выдалась морозная. Вдоль казавшихся бесконечными перронов Токийского вокзала, который представлялся Волчку отдельным городом, ютились целые семьи, сбившиеся в кучки незнакомые пассажиры и одинокие путешественники. Все они зябко кутались в свои пледы и поднимали воротники пальто в тщетном ожидании поездов, опаздывавших на несколько дней. Волчок и капитан Босуэлл осторожно пробирались сквозь толпу, а два американских солдата расчищали им путь, не обращая внимания на сбежавшихся ребятишек.
Сопровождаемые неотрывными взглядами всего перрона, все четверо погрузились в специально поданный состав. Волчок ожидал увидеть развалюху наподобие того автобуса, в котором он совершил свое первое путешествие из Ацуги в Йойоги. Но против ожидания поезд оказался в отличном состоянии, опасения насчет холода и сквозняка тоже не оправдались – в купе было душно и слишком жарко, так что они ехали, распахнув шинели и расстегнув воротнички.
Перед отходом ко сну Босуэлл пустил по кругу флягу с виски. Поезд лениво полз в сторону Киото, где их вагон должны были прицепить к идущему в Пару составу. За ночь окна заиндевели, и на каждой остановке Волчка будили какие‑то голоса и топот бегущих ног. Впрочем, голоса эти всегда раздавались издалека и никак не посягали на безопасность их уютного купе. Время от времени он слышал, как приставленный к ним конвойный отгонял простых пассажиров: «Сюда нельзя. Только для американцев».
Солнечным утром маленький дребезжащий поезд прибыл в Пару. Казалось, в этом городке и не слыхали о войне. Деревянные, выкрашенные одинаковой темно‑ коричневой краской дома стояли в целости и сохранности. На крышах храмов и лавочек лежал снег, снегом же были запорошены городские сады. Да, войны здесь будто и не было. Из окна армейского джипа Волчок заметил, что на узенькой главной улице открыты все магазины.
Они остановились у одного из них, чтобы свериться с картой. Заботливо отполированные двери и оконные рамы восхитили и тронули Волчка. Ему вспомнилась отцовская лавка. Там тоже все было начищено до блеска, сладко пахло леденцами и – едва уловимо – расфасованным чаем, а в холодные дни – еще и керосином. Дверь открылась, и на пороге появился сам лавочник. Волчок посмотрел на японца, японец – на Волчка, и джип тронулся. Они ведь вполне могли бы быть группой праздных путешественников. Даже добравшись наконец до школьного двора, Волчок продолжал ощущать себя мальчишкой на каникулах.
Вот они и спортзале. Директор школы низко кланялся и заверял их в том, что стоящие перед ним ящики содержат лишь инвентарь для занятий спортом и рисованием. На глазах у Волчка школьники принялись переворачивать ящик за ящиком. Оттуда сыпались безобидные предметы вроде спортивных костюмов, масок для кэндо, кисточек и пачек бумаги. Солдаты порылись в образовавшейся куче, а по завершении досмотра школьники сложили все обратно в ящики. Босуэлл выразительно поглядел на Волчка:
– Их предупредили. Мы опоздали.
Директор согнулся в очередном поклоне и что‑то сказал Волчку. Капитан Босуэлл гневно топнул ногой по жесткому пастилу:
– Чего он там говорит?
– Что тут ничего нет.
– Врет.
Босуэлл посмотрел на директора, потом на Волчка и сказал со знающим видом:
– Они будут тебе улыбаться и кланяться, но ты не верь. В голове у них совсем не то, что на языке. – Капитан помолчал, йотом злобно бросил на пол клетчатую доску для игры в го. – Копни поглубже и разом окажешься в глубоком Средневековье. – Он незаметно положил руку на кобуру. – Эта штука у меня c сорок третьего. Я с ней никогда не расстаюсь. С этими ребятами надо держать ухо востро, не дать им усыпить тебя улыбками, поклонами и разлюбезными манерами. – Он похлопал Волчка по плечу. – Понял?
Следующие три часа ушли на то, чтобы перевернуть вверх дном всю школу, вытряхнуть каждый ящик, распечатать каждую коробку, обшарить каждый шкаф. Но ни оружия, ни милитаристской литературы Босуэлл с подчиненными не нашли.
Они уехали, не попрощавшись с директором. Волчок тихо сидел в машине и слушал, как его спутники бурно обсуждали только что совершенный рейд. Джип проехал мимо молодой женщины c. прихваченными заколками полосами. Ему вспомнилась Момоко. Интересно, что она сейчас делает? Смеркалось. Волчок посмотрел на часы и прикинул: она скоро пойдет домой с работы. Они остановились у запятой американцами гостиницы. Вот бы узнать, где жили ее родители.
Некоторое время спустя Волчок пошел погулять вокруг небольшого пруда при храме. Почти стемнело, зажженные в окнах близлежащих домов огни разноцветными пятнами играли на поверхности воды.
Три лани зябко жались друг к другу около стоявшей на берегу скамьи. Это были местные «священные короны», они уже много веков подряд свободно бродили но городу. Волчок был очарован, потрясен, но не вполне счастлив. Возвращаясь в свой номер, он поклялся, что приедет сюда еще раз, вместе с Момоко.
Глава седьмая
Под дверью лежал грязный конверт без марки. Момоко заработалась допоздна. Она только что вошла, бросила сумку, скинула туфли и теперь стояла в дверях, уставившись на странный конверт. И не написано ничего. Она вскрыла конверт специальной машинкой, которую спасла когда‑то с отцовского письменного стола.
Внутри был только адрес и нарисованный от руки план с указаниями дороги. Какое‑то время Момоко внимательно вглядывалась в почерк, потом вдруг упала в кресло. Потрясение лишило ее последних сил, и она дол го сидела без движения. А может быть, это все игра воображения? А может быть, это ее усталый мозг сыграл с ней злую шутку? Почерк незнакомый. Наверное, кто‑то по чистому недоразумению просунул под дверь этот надписанный чужой рукой конверт. Такое часто случалось в те дни.
Потом она посмотрела еще раз и поняла – ошибки тут быть не могло: разве можно не узнать этот своеобразный почерк, который она не видела уже четыре года, эти изящные, плавные линии, выведенные американской шариковой ручкой? Это была рука художника.
Момоко отправилась по указанному адресу и оказалась в квартале Шинагава, промышленном районе, где ей раньше почти никогда не доводилось бывать. Трамвай, на котором она приехала, уже скрылся из виду, а она все стояла на тротуаре, растерянно сжимая в руках записку. Момоко перешла через трамвайные рельсы и побрела вдоль пустыря в надежде как‑то сориентироваться, но не могла опознать ни одной из обозначенных на карте примет.
Кончилось все тем, что она остановила какого‑то прохожего и показала ему план. Тот махнул рукой в сторону относительно приличного предместья Шибуя. Вскоре Момоко действительно дошла до указанной на карте угловой лавчонки с сакурой у входа.
Большой деревянный дом стоял в самом конце улицы. Каким‑то чудом пожары не коснулись ни его, ни большинства соседних зданий. Момоко вошла в незапертую входную дверь, огляделась но сторонам, приметила целую шеренгу домашних тапочек в передней и рассудила, что дом этот смахивает на гостиницу. Чувствуя некоторую неловкость, она познала: «Здесь есть кто‑нибудь?» Из коморки вышла женщина. Момоко поклонилась и тихо задала вопрос. Ей указали наверх. На лестнице она столкнулась с девушкой в американских нейлоновых чулках и с ярко накрашенным ртом. Наверху старик и два мальчика играли во что‑то, усевшись по‑турецки прямо в коридоре. Они походили на фигуры с древнего фриза, а когда Момоко проходила мимо, мальчики подняли глаза и открыто уставились на нее. На втором этаже она остановилась перед одной из дверей и долго стояла неподвижно. Она боялась того, что увидит за этой дверью.
Момоко все не решалась постучать. Она мысленно собираю по частям утраченное лицо того, кто ушел четыре года назад, и готовилась встретить того, кто только что вернулся. Ей вспомнился круглолицый юноша с быстрыми, умными глазами и шутовской улыбкой, что постоянно переходила в озорную, почти злую ухмылку. Они познакомились всего за несколько месяцев до войны, но им казалось, будто весь происходивший вокруг ужас был не чем иным, как разыгранным для их вящего увеселения черным фарсом. То были последние веселые времена перед войной, и они вознамерились насладиться ими сполна. Он был молодым художником и делал зарисовки на каждом шагу, а она с первого взгляда влюбилась в его жизнерадостность. Он не расставался с блокнотом, у него скопились сотни рисунков – люди, места… Он называл это летописью времени. Стоя под дверью, Момоко прошептала его имя: «Йоши», и все ее тело будто обмякло при звуке милого родного имени. В один прекрасный день Йоши тоже пришлось стать солдатом.
Наконец Момоко постучала. Она стояла перед дверью и слушала, как гулко колотится сердце.
В первый раз с тех пор, как он приехал в Японию, Волчок ел бифштекс. Они обедали у расквартированного в Наре американского майора, который угощал настоящей, жаренной на сливочном масле говядиной со Среднего Запада. К обеду было подано превосходное японское пиво, и посетители отдали должное и тому и другому.
Хозяин взмахнул вилкой, будто проткнул невидимого врага:
– Они знали, черт возьми, вы еще и полдороги не проехали, а они уже знали.
Босуэлл поднял взгляд от тарелки:
– Кто же мог им сказать?
– Начальник станции, охранник, контролер, – презрительно фыркнул майор, – кто их знает, – он отрезал себе кусок мяса. – Надо было застать их врасплох. Не распространяйтесь о том, куда едете, просто садитесь на поезд и падайте как снег на голову. И еще, вам надо не только слушать, но и смотреть во все глаза. Вы знаете, как делают художники?
Волчок воззрился на майора, не понимая, надо ли ему отвечать.
– Они всегда смотрят вглубь, иначе какой же ты художник, верно?
– Нy да… – озадаченно пробормотал Волчок.
– Вот так же и с переводом. Слушайте то, что они говорят, но, бога ради, еще больше следите за тем, чего они не говорят. Может, вы, лейтенант, и разговариваете по‑ихнему, и в культуре их понимаете, это, конечно, большое дело, вы не думайте, я со всем уважением. Только знание знанию рознь. Мы с ними воевали, и вы уж мне поверьте, тех, против кого ты воевал, знаешь как облупленных.
Волчку показалось, что внезапно воцарившаяся тишина нависла над ним несправедливым напоминанием, почти упреком: он‑то всю войну просидел в канцелярии военной разведки на Пикадилли, а не рисковал жизнью в битвах за Гуадалканал или Окинаву.
– Да, несомненно, – промолвил он негромко.
Капитан Босуэлл кивнул, и беседа продолжилась, теперь заговорили о боевом товариществе. И снова Волчок почувствовал себя липшим, эдаким книжным червем, всю войну расшифровывавшим какие‑то бумажки, единственными товарищами которого были криптоаналитики, выпускники Оксфорда и Кембриджа.
Момоко и Йоши сидели на полу и держались за руки. Они молчали. День клонился к вечеру, и на большом, покрытом изморозью окне появились оранжевые отблески. Йоши был коротко острижен, с осунувшегося лица пропала былая улыбка. Он сидел, скрестив ноги, совсем как будда, в белой рубашке, армейского образца куртке и старых полосатых брюках, которые прежний владелец наверняка берег для особых случаев.
Для Момоко не могло быть ничего естественнее, чем взять его за руку, как если бы одни ребенок утешал другого. В комнате горела лампа, но все тепло шло от одной лишь маленькой жаровни. Пальцы у него были ледяные, однако постепенно отогрелись – у нее‑то руки были еще теплые, она их всю дорогу прятала глубоко в карманы пальто. Они даже не смотрели друг на друга. Мысли и чувства передавались через копчики пальцев. Казалось, будто, держась за руки, они возрождали угасший способ передачи чувств – из тех далеких невинных времен, когда не было общения более близкого, чем такие едва уловимые пожатия.
Момоко взглянула на часы. Было уже очень поздно. Она мягко высвободила руку и встала. Они так долго просидели на коленях, что у нее затекли ноги и совсем измялось платье. Йоши сидел не шевелясь, с низко опущенной головой. Момоко выпрямилась и окинула взглядом комнату. Ее нельзя было назвать ни слишком тесной, ни слишком просторной. Как раз то, что надо, и в хорошем состоянии. Только вот пустовато – вся обстановка состояла из столика у окна, скудной посуды да мешка с рисом.
– Что это за место?
Йоши поднял глаза:
– Раньше была гостиница. Сейчас тут, конечно, ни туристов, ни путешественников. Хозяйка стала пускать постояльцев. Мне очень повезло.
– А чем ты питаешься?
Йоши пожал плечами:
– Что можно, покупаю с лотков и на черном рынке. На прошлой неделе вот ездил в Сендай, привез оттуда мешок риса. Купил у одного крестьянина, мы познакомились еще на войне, – Йошн пошевелил ногой, – Очень благородно с его стороны, на черном рынке он мог бы выручить за этот рис гораздо больше.
За окном смеркалось.
– Ты давно вернулся? – спросила Момоко.
– С месяц. Надо полагать, опять повезло.
– Неужели тебе раньше не пришло и голову связаться со мной?
– Пришло. – Он опустил глаза. – Я очень много об этом думал.
Момоко еще раз медленно обошла комнату, все не решаясь уйти. Уже в дверях она погладила его по впалой щеке, замешкалась на мгновение, не в силах справиться с невысказанными чувствами, но понимая, что о них сейчас не время говорить.
– Как же мы изменились, – проговорила она наконец.
– Да, изменились…
Лицо Йоши озарилось было мимолетной улыбкой и вновь окаменело, когда Момоко повернулась к выходу.
– Завтра, – сказала она.
– Ты не должна, не обязана.
– Я знаю. Завтра я буду у тебя.
Волчок и Момоко карабкались вверх но ступенькам мрачной лестницы. С потолка свисала единственная тусклая лампочка, да и ту раскачивали туда‑сюда порывы ледяного ветра. Вдруг наверху хлопнула дверь, и они закинули головы, пытаясь разглядеть, что же происходит на следующей площадке.
Им навстречу спускался какой‑то парень в тапочках, выцветшей армейской рубашке и кителе. Волосы, некогда коротко остриженные, начинали отрастать на макушке, но не на висках. На плече у него болтался дерюжный мешок.
Когда они поравнялись, Волчок неожиданно повернулся и спросил:
– Ты чем занимаешься?
Парень остановился, в недоумении глядя то на Момоко, то на ее спутника. Он явно не ожидал, что Волчок заговорит с ним по‑японски.
– Кукол делаю, – ответил он наконец и перевесил мешок, не переставая с опаской поглядывать на американскую форму.
Момоко следила за Волчком. Тот смерил пария взглядом и снова заговорил с ним приветливо и мягко, как заинтересованный наблюдатель:
– Ты что, кукольник?
Парень покачал головой:
– Нет, плотник.
– А, понятно, а там у тебя что? – Волчок с улыбкой указал на мешок.
Парень явно испугался. Он тут же снял мешок и с поклоном развязал его:
– Мои куклы. Я их отношу лоточникам на продажу.
Волчок наклонился и заглянул в мешок. Момоко отвернулась.
– А можно посмотреть?
Парень радостно закивал и тут же вытащил куклу. Волчок залюбовался на раскрашенное личико, светло‑зеленое кимоно, с восхищением разглядывал механизм, мастерски сделанный из старых жестянок и деревяшек.
– Смотри, какая красивая, – обратился он к Момоко по‑английски.
Она сухо кивнула, едва взглянув на куклу.
– Может, купим? – предложил Волчок.
– Как хочешь.
– А ты‑то хочешь?
Момоко пожала плечами.
– Ну и отлично, значит, купим. Он будет доволен. К тому же здесь холод собачий, – Волчок снова обернулся к пареньку, который с возрастающей тревогой прислушивался к их беседе. – Сколько стоит?
Озабоченность торговца тут же сменилась улыбкой, он быстро прикинул цепу и поспешно добавил:
– Это особая цепа, специально для вас, на улице они стоят намного дороже. – Взял деньги, аккуратно пересыпал их в кошелек, потом забрал у Волчка куклу и перевернул вверх тормашками, – Позвольте я вам покажу.
Под платьем оказался ключик. Раздались резкие звуки нехитрой народной песенки. Паренек закинул мешок на плечо и исчез в лестничном пролете.
Они пришли домой. Момоко молча глядела, как Волчок расстегивает свою отутюженную армейскую рубашку. Потом спросила:
– Ты зачем это сделал?
– Что?
– Зачем допрос ему учинил?
Волчок уставился на нее в недоумении:
– Ты не находишь, что это отдает мелодрамой?
– Называй, как хочешь.
Некоторое время он молчал, а потом заговорил возмущенно и слегка обиженно:
– Мне было интересно. Я просто хотел посмотреть, и ему это было приятно.
– Ты думаешь?
– Конечно. Да что это с тобой такое?
– Что‑то не заметила я, чтобы ему было особенно приятно.
– Ну, – ответил Волчок, стягивая носки, – и все же было. Не забывай, я из семьи лавочников. У меня это все в крови. Мы с ним отлично поняли друг друга.
Он снял майку и кинул ее на стул.
Момоко посмотрела на гладкую, белую кожу его предплечий, на рассыпанные по плечам и шее веснушки, на светло‑коричневые завитки на груди. Волчок расстегнул ремень, скинул брюки и теперь стоял перед ней совсем голый. Да он же просто мальчик, подумалось ей. И стоило поднимать столько шуму? Просто мальчик с молочно‑белой кожей, которого она пустила к себе в постель.
Потом они лежали, сонно прижавшись друг к другу под одеялом, и Момоко снова повторила, уже мягче:
– И все‑таки ты учинил ему допрос. Даже если сам того не заметил.
– Да я же сказал, я хотел посмотреть, что у него там в мешке.
Момоко усмехнулась:
– Кот в мешке?
– Ты знаешь, о чем я, – засмеялся Волчок и поглядел на стоявшую у стены раскрашенную куклу. – К тому же она правда очень красивая. – Он обернулся к Момоко. – Нy ты разве не рада, что мы решили посмотреть?
Она кивнула и погладила его по руке.
– Я ее тебе дарю, – добавил Волчок.
Момоко скользнула пальцем по веснушчатым плечам. И не переставала чувствовать легкие пожатия, будто кто‑то другой держит ее свободную руку.
Волчок проснулся первый. Момоко спала рядом, откинув голову на подушку. Наконец он хоть наглядится на нее вволю. Было даже немножко совестно – хотя он и любовник, а подглядывать некрасиво. Вконец завороженный, Волчок не удержался и осторожно погладил ее по щеке. Только бы не разбудить. Нет, вроде не проснулась, только зашевелилась сквозь сон. И вдруг Момоко слегка замотала головой и забормотала что‑то бессвязное. Никак не разобрать. Может, еще повторит? Но нет, Момоко снова затихла и погрузилась в прежнее глубокое забытье.
Волчок же, напротив, вполне очнулся от сна. Теперь он смотрел на Момоко совсем другими глазами. Он так и не понял, что она такое пробормотала. Ему было не разобрать едва уловимый шепот, но он был уверен, она кого‑то звала. Но кого? Подругу? Родителей? Тень из прошлого, незабытую, вновь и вновь приходящую во сне? Быть может, бывшего любовника?.. «Любовника», – подумал Волчок, и тотчас образ юноши в летнем костюме вновь предстал перед ним. Они улыбались на том снимке, улыбались как друзья или как любовники?
И зачем убирать со стены фотографию просто старого друга?
Волчок понимал, насколько глупы, даже нелепы подобные рассуждения, но случайная догадка перестала быть праздной игрой ума и крепко засела в голове. Минуту назад он вглядывался в лицо спящей девушки, а теперь напряженно вглядывался в ее прошлое. Она никогда не рассказывала о своих прежних связях, да и Волчок знал, что это не его дело. Л теперь вдруг понял: конечно, у Момоко уже были любовники. Но в конце концов, какая разница, ведь это прошлое. И все же Волчок не мог перестать думать о других мужчинах, которые тоже ласкали эти плечи и ноги, не мог не видеть, как чужие руки скользят по изгибам ее тела. Она ведь первая начала, первая откинула непослушную прядь с его лба, первая погладила его по щеке… Конечно, ей не впервой прибегать к таким любовным уловкам. У нее были мужчины. Конечно были. Это было как первый поворот ножа промеж ребер, под самое сердце, как первое предупреждение о том, что ему, возможно, не стоит рассчитывать на всю полноту ее любви.
Волчок вздохнул в темноте. Он был зол на себя. И что дальше? Какой же он идиот. Ну, был у нее кто‑то. Что из того? Ему на это наплевать. И Момоко тоже. Тоже? Волчка вновь охватила прежняя тревога. А почему она шепчет чье‑то имя? Значит, думает о нем? Волчок мотнул головой, будто пытаясь стряхнуть закравшееся в его мысли дьявольское наваждение. Он же был счастлив. Ему безумно повезло. Волчок с улыбкой поглядел на свисавший с потолка абажур из рисовой бумаги. Пусть шепчет все, что угодно. Все его дурацкие мысли растворились в лунной тишине спящего города. Он сам сделался как лунатик – немудрено, что в голову лезет всякий бред. Лучше просто повернуться на бок и любоваться на спящую Момоко. И надо же было до такого додуматься. Вот дурак. Все так просто. Она принадлежит ему, а он – ей. Волчку стало так спокойно и уютно, и он стал вспоминать, как всего пару часов назад она поцелуями закрыла ему глаза.
Потом Волчок ушел, а Момоко все лежала в полутьме и все не могла справиться со всем, что навалилось на нее за последние дни. В конце концов она решила пока не рассказывать про Йоши. Надо подождать подходящего момента.
Глава восьмая
Прошло несколько дней. Волчок сидел у себя в казарме и глядел, как первые лучи утреннего солнца освещают оставленный кем‑то горшок с фикусом. Прошлым вечером он выступал перед немногочисленным собранием местных любителей изящной словесности. Доклад на тему «Сладость и свет» проходил в мрачном и неуютном спортзале, где сквозило изо всех щелей. Волчок говорил спокойно, но со страстью. Он рассказал о том, как литература способствует духовному росту человека, а литературная критика устанавливает стандарты писательского мастерства. Аудитория вежливо отсидела всю его полуторачасовую лекцию. Что, если не искусство, несло утешение и свет в самые мрачные времена? Об этом следует помнить и сейчас, когда перед нами стоит великая задача – возрождение страны. В противном случае мы обречены на неизбежный провал и почин наш обернется лишь повторением ошибок прошлого. Волчок нервно перебирал разложенные на столе заметки, а знаменитые мастера дзюдо и карате невозмутимо взирали на него с развешенных по степам довоенных фотографий.
Волчок нерешительно отпил глоточек воды и откашлялся. «Сладость и свет» – эти слова принадлежат Джонатану Свифту, а вовсе не Мэтью Арнольду, как принято думать. И тем не менее их очень часто толковали неправильно и пытались использовать против Арнольда. А ведь когда тот говорил о сладости и свете, он подразумевал красоту и разум, натуру умеренную и избегающую крайностей, – Волчок сделал выразительную паузу – не склонную к насилию, а также высшую степень начитанности и знаний, ибо высокая поэзия и высокая нравственность неразделимы.
Покашливание и ерзанье в рядах слушателей заметно усилились, и Волчок понял, что ему пора закругляться. Он проскочил последние три страницы и поблагодарил за внимание.
И все же лекция получилась очень даже неплохая. Жаль, что старичок‑викарий его не слышал. Волчку вспомнилось, как гот всегда встречал его на пороге: дым от сигареты поднимается в потолок, на лице блаженная улыбка человека, только что дочитавшего хорошую книгу. Как‑то раз викарий сказал: «Удивительное дело, чем только писатели не делятся на страницах книг с совершенно незнакомыми людьми! Рассказывают вещи, о которых никогда бы не заикнулись не то что попутчику в поезде или трамвае, но даже и ближайшему другу. Впрочем, в конечном итоге все вокруг – одна‑единственная история, а мы все – ее герои. Видишь ли, мой мальчик, все это уже происходило раньше. Такое вот у этой комнаты чудесное свойство, – добавил старик с улыбкой, – она заключает в себе все сущее».