Он знал, что сейчас она войдет в двухэтажный дом, планировкой похожий на бывшую гостиницу. Он знал также, что она пробудет внутри около часа или чуть дольше. Иногда из дверного проема выглядывал какой‑то молодой японец, беспокойно озирался по сторонам и исчезал за дверью вместе с ней.
Наблюдать за этим домом было удобно. Стоял он на пересечении одного из проспектов района Шинагава и узкой боковой улочки. Обычно Волчок оставлял свой джип на проспекте, а сам наблюдал за домом из укромной подворотни какого‑то разрушенного здания, откуда ему было видно всех, кто приходил и уходил. В бывшей гостинице, видимо, проживало несколько семей, и ближе к вечеру на улицу выпархивали молодые женщины в легких платьях и нейлоновых чулках, в поисках знакомств они направлялись на многочисленные бульвары, станции подземки и в парки столицы.
Но Волчка все эти люди не интересовали. Он следил за Момоко и тем мужчиной. Иногда они кланялись при встрече, иногда обменивались дружеским поцелуем и чаще всего, не мешкая, заходили в дом. Посторонним наблюдателям они могли показаться просто старыми друзьями, но Волчок‑то был не такой дурак, чтобы судить но внешним проявлениям. Конечно, они больше чем друзья, тут и двух мнений быть не может. Дело лишь за доказательствами. Нужны доказательства неоспоримые, доказательства, которые он по праву бросит ей в лицо и разом покончит со всеми ее штучками, лукавыми отговорками, лживыми улыбками. Ей тогда будет не отвертеться. Но нужно хорошенько подготовиться. Он держал в памяти все эти инспекционные рейды по стране и знал, что за плохую подготовку приходится платить дорогой ценой, а иногда и провалом всей операции. Ему надоело быть игрушкой в руках этих людей, надоели их деланные многозначительные улыбки. Волчок был очень зол, но терпение одерживало в нем верх над яростью. Он может и подождать, он не испортит весь свой хитроумный замысел глупой спешкой, пусть не думают, что напали на эдакого простачка‑иностранца.
|
И вот Волчок стоял и стоял, затаившись в подворотне прямо напротив подозрительного дома, куда так часто наведывалась Момоко, в руке у него был зажат портативный фотоаппарат. Темнело. Повсюду ложились фиалковые тени, и неяркий вечерний свет не выдавал его невидимого присутствия. Тем более что Момоко и этот ее молодой человек бывали всецело поглощены друг другом. Мужчина порой беспокойно озирался по сторонам, а вот Момоко вообще никогда не оглядывалась.
Вот они проскользнули в дом. Волчок уже изучил весь ритуал до шага. А вот – их окно, сейчас оно тускло замерцает желтым светом, и время от времени за стеклом будут мелькать их тени. Но коль скоро она там, внутри, Волчок мог без труда домыслить происходящее. Он видел ее сияющие волосы, как они струятся по плечам, когда она, смеясь, закидывает голову. Момоко не курила, но сейчас она почему‑то представлялась ему с сигаретой. Курит и расстегивает платье на глазах у лежащего на футоне мужчины. Он наверняка тоже курит – длинную американскую сигарету, у него их полно благодаря махинациям на черном рынке. А она сбрасывает платье на потеху этому человеку.
Вдруг в окне появился какой‑то силуэт. Волчок тут же очнулся от мучительных грез и пригляделся. Момоко водила пальцем по стеклу, будто писала что‑то. Имя? Может, то самое имя, что когда‑то шептала во сне. И, отдаваясь Волчку, она тоже тайно твердила это имя.
|
Момоко довольно долго оставалась у окна и все глядела на улицу. На мгновение Волчку показалось, что через верхнюю прозрачную фрамугу взгляд ее устремлен прямо на него. На всякий случай он шагнул назад, в темную подворотню. Хотя вряд ли она могла его рассмотреть. А Момоко все стояла у окна и смотрела на улицу, будто знала, что он там прячется. Будто знала, что он следит за ней, знала, что он развел все эти нелепые игры, и изрядно этим забавлялась. Будто нарочно стояла там, чтобы подразнить соглядатая, а потом вернуться в объятия любовника.
Момоко дохнула на окно и написала на стекле имя Волчка. Пониже начала выводить «Момоко» и замешкалась на миг, отрешенно разглядывая буквы. За ее спиной Йоши рассказывал про затерянный среди джунглей лагерь, где он провел конец войны. Все было так просто: Йоши рассказывал, Момоко слушала. Он умел хорошо рассказывать, а она умела хорошо слушать. История, которую он рассказывал, была не особенно приятной, и герои ее были, бесспорно, дурные люди, и все же это была просто история. Йоши то и дело произносил слово «я», но местоимение это показывало, лишь что рассказ ведется от первого лица, и не имело ни малейшего отношения к сидевшему за ее спиной молодому мужчине, с которым она была знакома с девятнадцати лет. Он рассказывал ей про каких‑то других людей, может, он их знал, может, слышал про них, а может, и вовсе выдумал.
Йоши ведь оставался художником. А многие из его прежних работ были зачастую не чем иным, как увлекательными живописными новеллами с запутанным сюжетом. Поэтому Момоко предпочитала думать, что рассказывать истории – его ремесло и она слушает очередную выдумку. Йоши мастерски обрисовывал место действия и персонажей. Отрезанный от мира лагерь, пленные – в большинстве своем англичане и австралийцы, – бесконечные дожди, полчища змей и тропические болезни, постоянная близость смерти и нелепые работы но строительству какой‑то дороги. Йоши как будто читал ей роман со множеством героев: начальник лагеря, солдаты, крестьянин с рисовой плантации, тайно кормивший сбежавших пленных, сами пленные. Каждый обладал своим особым характером, каждый был обречен поступать так, как того требовало развитие сюжета. Момоко об этом не забывала. И никогда не путала условное «я» рассказчика и «я» самого Йоши. Потому что Йоши ведь всего лишь прибегал к такому литературному приему.
|
Но когда Йоши досказал до конца, Момоко с удивлением обнаружила, что щеки ее мокры от слез, а из носа капает. Над хорошими историями, бывает, выплачешь все глаза.
Она тихо стояла у окна, время от времени всхлипывала и глядела на матовое стекло. Два имени были теперь обведены сердечком. Момоко доводилось раньше читать про наполненные тишиной комнаты, и она всегда удивлялась этому образу, тишина представлялась ей отсутствием чего‑то, состоянием скорее негативным, чем положительным. Момоко думала так, пока не оказалась в этой комнате, где, казалось, стены дрожали от оглушительной звенящей тишины. Такая тишина наступает после того, как прозвучит то, что и словами не выразить.
Момоко немножко пришла в себя и обернулась. Йоши сидел, закрыв лицо руками.
Невидимый для посторонних глаз, Волчок затаился во мраке подворотни. Вот Момоко выскользнула на тротуар, лицо ее друга исчезло за неслышно закрывшейся дверью, а сама она поспешила к трамвайной остановке, спрятав руки глубоко в карманы пальто. Она шла, низко опустив голову, всецело погруженная в свои мысли, замкнувшаяся в своем мире. Конечно, она его не заметит. Можно хоть рукой ей помахать. К тому же совсем стемнело. Волчок подождал, пока увозивший Момоко трамвай не скрылся в темноте, а потом вышел из своего укрытия и зашагал к припаркованному за углом джипу.
Вернувшись в казарму, Волчок решил было почитать, но никак не мог сосредоточиться, и скоро отброшенная книга уже валялась обложкой вверх в углу. Во дворе часовые играли в кости, бросая их об стенку. Совсем как римские легионеры, коротающие морозную ночь на посту где‑то на окраине империи, подумалось Волчку. Парни вяло переговаривались, но можно было разобрать только отдельные слова. Солдаты скучали по дому, по теплым летним вечерам. Сесть бы сейчас в машину, откинуть верх и покатить с ветерком… Или в кино сходить…
Волчку же рисовались совсем другие картины. Он видел фигуру Момоко в оконной раме, видел, как она чертит пальцем какие‑то буквы на матовом стекле, видел снова и снова, он даже слышал, как она ведет с тем мужчиной нежные, любовные беседы. И все же Волчку никогда не узнать множества сокровенных подробностей, не узнать даже, что именно она написала.
Глаза будто сами открылись в предутренней мгле. Было еще совсем рано, и сначала Момоко просто лежала в неопределенной, смутной темноте, которая могла обернуться любым из многочисленных домов ее детства. Затем постепенно проступили привычные очертания ее комнаты. Воспоминания о только что виденном сне еще не утратили живости, и образ Волчка все так же стоял перед глазами. Полуобвалившаяся стена вырисовывается на фоне вечернего неба зубчатым силуэтом скал посреди пустынного ландшафта. Так тихо, ничто не шелохнется, ни единое дуновение не нарушает мертвой неподвижности. А потом вдруг как будто промелькнуло что‑то, едва уловимый намек на движение. Но Момоко уже знает – там кто‑то есть. Отблеск лунного света падает на его щеки и глаза, обрисовавшиеся на фоне дверного проема. Он прячется среди развалин, напротив дома, где живет Йоши. Он неотрывно смотрит наверх, прямо в их окно.
Момоко включила свет, накинула халат и присела, скрестив ноги, на краешек футона. Это все чувство вины, сказала она себе. Конечно, это ее сонное воображение вызвало образ Волчка и поместило его лицо среди каких‑то пригрезившихся руин. Странно, прежде ее никогда не мучили такие кошмары. По природе Момоко не была склонна к обману, а всякие тайны внушали ей скорее ужас. Она так устала – слава богу, через пару дней станет полегче – Йоши уедет, а с его отъездом кончится и вся эта ужасная история.
Момоко откинула назад волосы и подошла к окну. Да, да, все оттого, что совесть нечиста, нервы не выдерживают, вот и снится неизвестно что. А в голове все ныл какой‑то туманный страх, ныл, ныл и наконец заговорил неотступно и четко: «А что, если это правда? Что, если Волчок на самом деле был там? Что, если я видела Волчка и просто не осознавала этого, пока сделанный мозгом моментальный снимок не выплыл во сне? Фантастика? А может быть, не совсем? Допустим, мои глаза скользнули по подворотне и даже приметили спрятавшегося там Волчка, но тогда голова была слишком занята рассказом Йоши, чтобы воспринять увиденное. Если это правда, то и он меня видел. А если видел, значит, все знает».
Эта догадка поразила Момоко своей неумолимой, чудовищной неоспоримостью. И пускай простейшее рассуждение может доказать обратное, пускай даже ребенок поймет, что вся эта теория – совершеннейший абсурд, – Момоко нет до того дела. Вся логика мира, все доводы разума, весь здравый смысл – ничто перед слепящей вспышкой интуиции, иррационального, животного инстинкта.
Но это продлилось лишь мгновение. Момоко прошлась по комнате, вбирая в себя успокоительную основательность настоящих, устойчивых вещей. Она снова была в реально существующем мире, а только что мучившая ее догадка представилась не более чем одной из нелепиц, какие, бывает, возникают в невыспавшейся голове в три часа ночи. Волчок ей просто приснился, и очень скоро ей не придется больше смотреть на эту подворотню.
Тусклый утренний свет наполнял ее опрятную комнату. Порядок нарушала лишь брошенная на стул одежда. Не успел Волчок прикрыть за собой дверь, как соседи сверху принялись стучать молотком. Он сразу направился к стоявшему у стены, под картинами, тяжелому дубовому сундуку, опустился перед ним на колени и откинул крышку.
Из сундука пахнуло плесенью. Волчок открывал его с таким чувством, будто заходил в запретную комнату, которая много лет простояла на замке. Нетвердыми, потными руками перебирал он вещи Момоко. Все за и против были давно и не раз взвешены, шаг этот был признан необходимым. Волчок твердо знал, что поступает так не из неприличного любопытства. Он не казался самому себе подлецом. И если бы она внезапно вошла и застала его врасплох, он бы не стал оправдываться. Волчку просто нужно было узнать правду. Потому что правду скрывали. Если хорошенько поискать, он найдет ее у Момоко в комнате.
Два альбома с фотографиями были уложены у стенки сундука. Еще там были старые тетрадки, разные предметы одежды, ее шелковое кимоно, шкатулка с украшениями и, на самом дне, – аккуратно свернутый форменный блейзер английской женской школы. Волчок пощупал шерстяную ткань, долго рассматривал вышитый на нагрудном кармане герб школы с латинским девизом. Напоминание о таком до боли знакомом и безвозвратно исчезнувшем мире. Он снова стоял у белой границы поля и подбрасывал крикетный мяч, только овальное поле было где‑то далеко‑далеко, а стук биты по мячу прозвучал как далекое эхо какой‑то другой эпохи.
Снаружи пошел снег. Озябший Волчок поднял воротник шинели.
Лондонский альбом он уже видел и сразу положил его обратно. Оставался еще один, незнакомый. Волчок просмотрел снимки, сделанные сразу по возвращении в Японию. Вот ее отец, стекла очков не могут скрыть усталого взгляда, видно, что он безропотно смирился с неотвратимым ходом событий. А вот целый разворот с фотографиями юной, непривычно пухленькой Момоко и молодого человека с неизменным альбомом для эскизов под мышкой. Они были засняты в самых разнообразных обстоятельствах: в саду, в парке, перед каким‑то баром – по всей видимости, в довоенном Токио. Волчок обнаружил и ту самую фотографию, что раньше висела у Момоко на стене и исчезла оттуда после того, как они стали любовниками. На всех снимках молодые люди сидели или стояли рядом, держась за руки, а под одним была приклеена надпись: «Момоко и Йоши, Киото, лето 1941 года». Волчок внимательно рассмотрел лицо молодого человека и только потом закрыл альбом.
Затем он извлек из сундука связку писем, с почтовыми штемпелями из самых разных мест, от Маньчжурии до Бирмы. Бесспорно, это были любовные письма, бережно разложенные в хронологическом порядке, в них то и дело упоминались какие‑то сокровенные, глубоко личные мелочи, ничего не значащие для посторонних. Волчок перебрал всю стопку, его внимание задерживалось то на одном письме, то на другом. От года к году тон писем становился мрачнее. Переписка обрывалась в начале 1944 года.
Завершало ее не дошедшее до адресата письмо Момоко. На конверте стояли полное имя и фамилия Йоши, его чин и полк, в котором он служил. Волчок вынул блокнот и все подробно записал.
Последним в стопке Волчок обнаружил какой‑то, явно недавний, конверт без штемпеля и марки. Поперек конверта было нацарапано имя Момоко, а внутри лежал непонятный клочок бумаги. Волчок пригляделся: увы, слишком хорошо знакомый адрес, нарисованный от руки план, внизу небрежный росчерк – «Йоши».
Оставалось сложить письма в прежнем порядке и аккуратно вернуть на место все содержимое сундука. Волчок поднялся с коленей, довольный тем, что после его вторжения не осталось ни следа. Стенка, у которой стоял сундук, была украшена картинами, взор Волчка неожиданно упал на них. Это был скорее беглый набросок, художнику понадобилось лишь несколько быстрых уверенных штрихов, чтобы запечатлеть изящную линию изогнутого стана и шеи, округлость бедер и живота, тонкую руку с браслетом на запястье. У Волчка замерло сердце, он глядел то на черный браслет, то на подпись в углу рисунка и недоумевал, как это он раньше ее не узнал.
Ладная форма офицера британской армии повисла на нем, как нелепый наряд печального клоуна. Волчок вышел, зажав в кулаке сведения о молодом японце.
Щелчок фотоаппарата раздался в тот самый миг, когда она уже приоткрыла дверь и быстро оглянулась, будто боялась, что кто‑то за ней следит. Затвор объектива открылся и закрылся, поймав ее образ вместе с потоком сумеречного света. Потом она зашла в дом. Какое‑то время Волчок тщетно ждал ее появления в окне и, не дождавшись, побрел к своему джипу.
У него уже была целая коллекция фотографий, и она неуклонно росла с каждым днем. При желании можно всю доску для объявлений заполнить моментальными снимками, увеличенными фотографиями, предварительно их подписав и поставив даты. Волчок вернулся в казарму, разложил фотографии под лампой в хронологическом порядке и долго смотрел на них. Зачастую Момоко стояла в дверях не одна. Рядом с ней был молодой человек в старом солдатском кителе императорской армии. Имя этого человека было надежно заперто в тумбочке, рядом с кроватью, в армейской казарме. Отложив фотографии, Волчок лег, закурил и долго глядел на вырванный из записной книжки листок.
Он глядел на иероглифы и видел Момоко. Ее образ не оставлял его ни на миг. Она улыбалась манящей, таинственной улыбкой, глупо хихикала, как тогда, на танцах, все смеялась и смеялась и чертила что‑то на окне в комнате того молодого японца.
Момоко не смеялась. Она даже не улыбалась. В то самое время, когда Волчок брел к своему джину, Момоко стояла, прислонившись к стене, и разглядывала корешки книг на самодельном стеллаже. Всякий раз, приходя к Йоши, она видела, как растет его коллекция. Тут вперемешку стояли труды восточных и западных философов, буддийские трактаты, увесистый том истории Бирмы. Она знала, что Йоши зачастую отказывал себе в еде, чтобы на последние деньги покупать их на развалах и в лавках букинистов.
– Вот чем ты занят целыми днями.
Йоши кивнул из центра комнаты, где все это время сидел, скрестив ноги.
– Тебе это все не надоело? – не отставала Момоко.
Он начинал выводить ее из терпения.
– Не то чтобы… – Эта полуулыбка, будто учитель забавляется вопросом глупенькой школьницы. Теперь Момоко уже почти злилась. – У тебя какой‑то раздраженный вид, – мягко заметил Йоши.
– Нет, не то чтобы… – Она пожала плечами.
– Вот и хорошо.
– Но ты ведь не можешь всю жизнь просидеть в этой комнате?
Йоши долго не отвечал и следил за пальцами, что нервно теребили когда‑то подаренный им браслет.
– Нет, – сказал он наконец.
– Что же ты собираешься делать? Рисовать ты больше не хочешь…
– Не хочу. Все это было от суетности и глупого самомнения.
Опять этот его нарочито мягкий тон, просто невыносимо. Уж не сказать ли ему, что он просто освоил новую разновидность суетности и глупого самомнения?
– И что же ты, наверное, решил чем‑то другим заняться?
– Да. – Йоши смотрел на нее невозмутимо, будто все этим объяснил.
– Йоши! – В голосе Момоко звучали одновременно мольба и гнев. – Что ты решил?
– Я уезжаю.
– Уезжаешь из Токио? – сказала и не поняла: стало ей легче или грустнее.
Он кивнул. Момоко чувствовала, как былое раздражение сменилось горечью утраты. Да, она снова теряла его, хотя теперь это был совсем другой Йоши, совсем другая потеря.
Она подошла поближе, опустилась рядом с ним на колени:
– Ты когда решил?
– Думаю, еще до того, как вернулся. И знаешь, Момо, с каждым днем все больше утверждался в этом решении.
– И куда же ты поедешь? – Настал ее черед говорить с отрешенной, почти безразличной мягкостью.
– По всей стране, с места на место.
– И чего ради?
– Потому что я так решил.
– А что же ты будешь делать? – спросила Момоко недоуменным, умоляющим голосом.
Йоши слегка улыбнулся, будто заранее радовался нелепости своего ответа:
– Идти.
– То есть как это – идти?
– А вот так, я намерен просто идти. И не спрашивай, с какой целью.
– Как монах?
– Возможно, – он уклончиво посмотрел куда‑то мимо нее.
– Что, попрошайничать будешь?
– Будет надо, так и попрошайничать, – он обернулся к ней, – Что, это так сложно представить?
– У тебя ведь ничего нет для такого путешествия. Ты что, еще не заметил, что на улице зима? А ты собираешься идти пешком!
Йоши сидел на полу, словно изваяние Будды.
– Мне ничего и не нужно.
Она бросила взгляд на его ноги:
– Тебе ботинки нужны.
– У меня есть ботинки.
– Хорошие? Которые защитят от холода?
– А я не собираюсь обращать внимание на холод.
Момоко вскочила и стала мерить комнату шагами.
– А есть ты что будешь?
– Чем люди накормят.
– А с чего это им тебя кормить? И чем?
– Тем, что у них найдется. Момо, я решил.
Она подошла ближе:
– Ну зачем тебе это, Йоши? Ты ни в чем не виноват. Разве ты развязал войну? Ты даже не хотел на нее идти. Помнишь, как мы собирались спрятаться и ждать наступления мира? – Ее голос вздрогнул, колени подкосились, она опустилась рядом с ним на пол и только качала головой, с трудом сдерживая слезы. – Ты уже расплатился Йоши, тебе больше не за что платить. Это такое ребячество.
Йоши сидел, опустив глаза, и улыбался. Знакомое выражение – глупая улыбка школьника, который не хо чет выдать своих чувств, глупая мальчишеская улыбка. И зачем Йоши напялил эту идиотскую маску? Ей вдруг захотелось сбросить ее пощечиной.
На улице смеркалось, и комната постепенно погрузилась во тьму. Момоко зажгла свечку и встала у окна, глядя на свое отражение потемневшими, усталыми глазами. На столицу наползал декабрьский мрак, так что сама мысль о весне казалось несбыточной сказкой из другого мира.
– А с вещами твоими что делать? – спросила она наконец.
Ответом была ироническая улыбка.
– С какими вещами?
– С книгами.
– Я их все прочитал, они мне не нужны, можешь забрать себе.
– Йоши, и мне не нужны. – Она посмотрела на его отросшие волосы. – Иногда я не могу поверить в то, что все это случилось, что мира, в котором мы жили, больше нет. Я прохожу мимо исчезнувших мест и воссоздаю их в своих воспоминаниях. Но потом я запрещаю себе вспоминать, так как чувствую, что проваливаюсь в прошлое. С тобой так бывает? – Йоши кивнул. Момоко взяла его за руку. – Я знаю, что назад не вернуться. Но, может быть, через пятьдесят лет настанет день, когда все будет выстроено заново, и тогда каждый из нас сможет остановиться и передохнуть. Вся страна, Йоши, с молотками и кистями в руках, остановится и бросит взгляд назад. – Она покачала головой, – Все, кроме нас, потому что если мы сделаем это, то тут же умрем от тоски по прошлому.
Из‑под двери дуло, пламя свечи колыхалась в полутьме. Момоко сжала его руку:
– Я приду завтра.
– Ты не обязана.
– А я хочу! Я тебе кое‑что принесу в память о старых добрых временах. Дожили – это я‑то говорю о старых добрых временах? – Момоко отпустила руку Йоши и погладила его по волосам. – Надо тебя подстричь.
Он кивнул с улыбкой, встал с пола и проводил ее до двери.
– До завтра, – бросила Момоко.
Не дав Йоши возразить, она зажала ему рот рукой, а потом быстро повернулась, сбежала по лестнице и исчезла в ночи.
Глава тринадцатая
Майор Джонни Мартин, бывший детектив из Бостона, сидел за письменным столом, заваленным накопившимися за много недель бумагами. Он вертел в руках деревянную табличку со своим именем и озадаченно слушал Волчка. Им и прежде доводилось встречаться в пресс‑клубе или в офицерской столовой, но никогда раньше они не общались по службе.
– Так чего вы, собственно, от меня хотите? – спросил он, когда Волчок закончил свой рассказ.
– Задержите его.
Майор Мартин положил табличку на стол и удивленно приподнял брови:
– С какой стати мне его задерживать?
– Он подозрительный.
– Тут весь город подозрительный, – сказал майор усталым голосом и откинулся на спинку кресла. – Извините, Волчок, но мне этого недостаточно.
– Достаточно, поверьте мне.
Мартин уперся руками в стол и нагнулся к Волчку:
– Зачем мне это нужно?
Волчок отшатнулся, его голос стал будто тише:
– Если ему нечего скрывать – что ж, прекрасно, сразу отпустим.
– А мое время коту под хвост, – сухо бросил майор.
– Джонни, этот человек что‑то скрывает, он какой‑то скользкий. Почти не выходит из дому и будто все время пытается замести следы.
– И что дальше?
– Проверьте, я вам точно говорю, он что‑то скрывает.
– И как же вам удалось это выяснить?
– Это личное.
Мартин закатил глаза.
– Но то, что я выяснил, касается нашего общего дела, – добавил Волчок, твердо глядя на Мартина.
Тот вздохнул, провел рукой по лбу, потер покрасневшие от недосыпа глаза. Понимая, что взял его таки измором, Волчок виновато протянул скомканный обрывок бумаги, будто взятку предложил:
– Займитесь этим, ладно?
Волчок и Момоко лежали на футоне. Но этот вечер прошел без близости. С самого своего возвращения Волчок был холодным и раздражительным он курил одну сигарету за другой и тупо смотрел в стену, лишь изредка прерывал тягостное молчание односложными замечаниями. Он, бывало, и раньше хандрил, но такого Момоко не помнила. Казалось, он нарочно отгораживается от нее, не хочет подпускать к себе. Ей подумалось, что так поступают любовники, чьи чувства прошли. Они хотят лишь одного – уйти, но не решаются этого сделать прямо. Остается лишь напускать на себя неприступный вид, всеми силами подчеркивать разделяющую бездну. Момоко всю ночь старалась перекинуть между ними мостик, но чем больше она старалась, тем больше он от нее удалялся.
Так после часа односложных ответов на ее болтовню Волчок затушил сигарету и проговорил, глядя в сторону:
– Меня мутит, когда люди говорят без умолку ни о чем.
Момоко посмотрела на него недоуменно:
– Это называется непринужденной беседой, Волчок.
– Верно, только всякий раз, когда люди начинают при мне вот такую непринужденную беседу, я никак не могу избавиться от чувства, что им просто не хватает мужества или честности сказать нечто другое. Понимаешь, о чем я?
Волчок был напряжен до предела, Момоко еще никогда не видела у него такого холодного взгляда и жестких складок у рта. Постепенно это напряжение перекинулось и на Момоко, охватило ее всю внезапной нервной дрожью.
– Почему ты мне говоришь все это? Я ведь просто рассказывала, что сегодня было на работе. Если тебе скучно это слушать…
– Расскажи что‑нибудь другое.
Момоко вздохнула, недоговорив начатое. Потом вдруг оживилась:
– Хочешь про то, как я в первый раз поехала в горы? – Глаза у нее засветились, она очень старалась его развеселить. – Мне было шесть лет, я все помню прямо как сейчас.
– Нет, не хочу.
– Ну… а про папин кабинет?
– Нет.
– У паны был прелестный кабинет.
– Охотно верю.
Момоко скрестила руки на груди:
– Тебе не угодишь!
– Ну почему же не угодишь… – Его голос звучал откуда‑то из бездны меланхолии. – Мне бы хотелось знать, что творится в голове у моей Момоко.
– А я была бы счастлива знать, что творится в голове у Волчка.
Он не отрывал глаз от тонкой струйки дыма над сигаретой. Потом повернулся к Момоко и заговорил, гляди ей прямо в глаза, медленно и мягко, будто беседовал с малым ребенком:
– Если бы тебе надо было мне сказать что‑то очень важное, ты бы ведь сказала, правда?
Вот он, ее кошмар. Момоко смотрела Волчку прямо в глаза и не могла поверить, что такое действительно бывает. Ее пальцы нервно теребили цветастый пояс.
– Конечно, Волчок, но мне нечего сказать. Пожалуйста, не надо так больше. Ты снова сделал меня счастливой, я и помышлять не могла о таком счастье. Я люблю тебя, как любят первой любовью. Как первую и последнюю любовь. Поверь мне и никогда, никогда этого не забывай. А больше мне сказать нечего. Разве этого мало? Мне достаточно, хватит на всю жизнь. А вот жизни на это не хватит. Вот как я меряю свою любовь, Волчок, тем, что мне не отпущено столько, чтобы вместить ее всю.
Обращенные на Волчка глаза сияли любовью и умоляли ответить. Но он только затянулся. Момоко отвернулась к окну.
– Ты сегодня какой‑то странный, – вздохнула она.
Уже в дверях Волчок провел рукой по ее шее, погладил по плечу. Потом вышел, зябко подняв воротник, но на секунду обернулся. Казалось, он вот‑вот ответит ей. Момоко замерла, будто жизнь ее в этот момент висела на волоске. Но он просто кивнул и резко повернулся. Через несколько секунд он исчез в ночи.
Подняв крышку сундука, Момоко сразу ощутила, что привычный порядок в нем нарушен. Школьный блейзер, письма, фотографии, украшения лежали на своих местах, но что‑то было не так. Прежде, бывало, Момоко только заглянет в сундук, и аж дух перехватит от восторга. Запертые под его крышкой дни и ночи выпархивали наружу, останавливая движение времени, отменяя все законы реальности. Все было как раньше – из папиного серебряного портсигара сладко пахло табаком, в гомоне школьных коридоров звенели знакомые голоса подруг, поблескивала черным лаком дверь их найтсбриджского дома, Йоши смеялся молодым задорным смехом. А сейчас ничего этого не было. Не было этой блаженной вспышки. Здесь кто‑то побывал. Момоко стало не по себе. Так, выйдя однажды на берег, Робинзон Крузо увидел вдруг человеческие следы на песке своего острова.
И все же все вещи лежали так, как она их в последний раз сложила. Ничто не сдвинуто. Может быть, дело не в содержимом сундука? Может быть, нарушено нечто другое? Момоко осторожно выложила на пол сначала блейзер, потом альбомы с фотографиями, письма, портсигар и кучу безделушек, милого его сердцу хлама вроде старых театральных билетов, программок и ресторанных меню. А когда все содержимое сундука уже лежало на полу, Момоко нагнулась, с особой заботой вынула запрятанное на самом дне кимоно и дрожащими руками поднесла его к лампе.
Ткань замерцала на свету тысячей ослепительных оттенков. Гладкий шелк ласкал пальцы Момоко, она нежно погладила ткань, вспоминая и тот день, когда ей впервые позволили потрогать великолепное одеяние, и другой день, когда она с такой радостью надела его для Волчка. Это было весело, правда весело. Кимоно принадлежало бабушке Момоко с материнской стороны, а когда бабушка умерла, его переслали в Лондон. Бабушка именовала кимоно «одеждой для визитов», оно было слишком изысканно и роскошно, чтобы носить его просто так. Сама бабушка надевала его лишь несколько раз, в пору дедушкиного ухаживания. Это было в конце прошлого века, в далекую эпоху, когда Восток перемешался с Западом и на улицах столицы кимоно мелькали рядом с костюмами в тонкую полоску. Теперь и улиц‑то этих нет, их смело огненной бурей. Так что пускай бабушка и считала кимоно «одеждой для визитов», на него всегда скорее любовались, и только.