Но почему же перевернувшая его жизнь правда открылась таким способом? Поезд приближался к пригородам Иокогамы, когда Волчка будто молния ударила: а что, если это вообще не его ребенок? И как это раньше в голову не пришло? А что, если после него у Момоко были другие мужчины, другие связи? Почему бы нет? Ведь она очень красивая женщина. Ее лицо с невероятной отчетливостью встало перед его мысленным взором. Казалось, она сидит напротив и смотрит на него своими неповторимыми сине‑зелеными глазами. Одно воспоминание об этих глазах наполнило Волчка былым желанием. Но минуту спустя он увидел свою Момоко в объятиях какого‑то жующего резинку янки, который посулил ей «американскую мечту», а потом бросил, беременную, в каком‑нибудь городишке. Ревность яростно застучала в висках. Уже почти забытая мука, еще более горькая оттого, что он давно утратил на нее право.
Тем не менее Волчок сдался без сопротивления. Он почти приветствовал вновь сжигавший его огонь. Кто знает, а вдруг у него еще есть право на ревность? А вдруг они с Момоко еще связаны? Еще сутки тому назад ему и в голову не могло прийти, что у него есть ребенок. А теперь, глядя на бесконечные ряды построек из стекла и бетона, он тихонько молился, чтобы это было правдой. Ведь он уже чувствовал, что где‑то существует живая частичка его самого, которая останется жить на свете, когда его уже не будет. Отдельное существо – и вместе с тем живое его продолжение, память о том, что и он существовал когда‑то в этом мире, – ради этого стоит жить. Поэтому Волчок молился, чтобы это оказалось правдой. Довольно судьба глумилась над ним. Старая и новая боль толкались в его сердце, как близнецы во чреве матери. И Волчок с готовностью принял их, погрузившись в мягкую, прохладную тишину своего серебристого, подобного стреле вагона.
|
Его соседи непринужденно развалились в креслах, потягивали вино и соки, листали журналы, порыгивали и с нетерпением ждали обеда. А бесконечные голубые небеса простирались за окном, одинаково безразличные к любви и утрате, рождению и смерти. Так что же он может противопоставить этой безграничной непостижимой пустоте? Только эту нелепую надежду, что еще можно залечить раны прошлого и порадоваться хоть короткому будущему. Вот осуществить эти две вещи – и можно с легкостью уйти за этот безграничный синий горизонт.
Глава двадцать третья
Момоко сидела у себя в гостиной, рядом, на диване, – купленная в подарок Наоми кофточка, на столе – недочитанная рукопись. Манерный юноша из паба так и стоял у нее перед глазами. Его аффектация одновременно раздражала и радовала. Иных людей встречаешь изо дня в день… Удивительно, как такие мелочи застревают в голове. Удивительно, как легко мы забываем, насколько трудно бывает забыть.
Тогда, в послевоенные годы, бывали дни, когда она думала, что сходит с ума. Волны тревоги захлестывали ее и сбивали с ног, казалось, им не будет конца. Тогда она еще не знала, что со временем все проходит, не знала, какой долгой может оказаться человеческая жизнь. Теперь же все иначе: Момоко наслаждалась обманчивым покоем в своей уютной гостиной и спокойно размышляла о том, с какой легкостью люди забывают о трудности забвения.
Где‑то в недрах дома, на потайной полке или на дне до отказа забитого бумагами ящика, была укромно запрятана одна папка. Папка, в которую Момоко уже много лет не заглядывала. Она сама написала то, что хранилось внутри. Написала, чтобы освободиться, чтобы выплеснуть на бумагу все, что теснило ей грудь и не давало жить. Это оказалось не так уж сложно. Оставить Наоми у старины Чарли, а самой уехать на неделю в деревню и записать все, что с ней случилось. Писать и писать изо дня в день, писать до тех нор, пока запас воспоминаний не будет исчерпан, пока больше нечего будет рассказать. В итоге вышло не больше сорока‑пятидесяти страниц. Момоко не замечала, как пишет, не подбирала слов, она действовала безотчетно, это было как причесываться пли краситься. «Я», «меня», «они», «нас» как будто обозначали кого‑то другого, неких знакомых незнакомцев. Вот дело дошло до того момента, когда мужчина вышел из себя, а девушка разрыдалась, и Момоко почувствовала, что преисполнена сочувствия и растрогана до глубины души, как бывает при чтении душещипательных историй. Казалось, ее сочувственный взор с легкостью проникает в суть происходящего. Пожалуй, чувства и побуждения молодых людей были ей понятнее, чем им самим.
|
Получалось, что она пишет про некую Момоко и просто ведет повествование от ее лица. Просто рассказывает, как эта самая Момоко взбегает по ведущей в жилище Йоши ветхой лестнице, а потом стоит под дверью, затаив дыхание и прижав к груди пару новеньких сапог – прощальный дар уходящему в дальний путь старому другу. Как эта девушка по имени Момоко делает шаг вперед и вступает в темную комнату, во мраке которой вдруг вспыхивает спичка в руке некоего молодого человека по имени Волчок. И все случившееся в этой комнате произошло не с кем иным, как с этой героиней, которую автору было угодно окрестить Момоко.
|
Пусть победители пишут историю, пусть весь мир внимает им, пусть видит лишь торжествующий сияющий лик, который победителям угодно показать, – ей все равно. Никто не отнимет у Момоко того давнего лета, того мига, когда она поставила точку на последней странице воспоминаний и внутри у нее что‑то возликовало. Вот так это было. Ведь поражение и победа едины, они как двуликий Янус, и оба лика темны и искажены гримасой.
Не было никакой победы добра, не было царства света. Все это выдумки. Лишь волшебный свет маленькой человеческой любви сиял где‑то во мраке прошлого. И то недолго, всего лишь несколько блаженных недель. А потом не выстоял под натиском страшного мира, и тьма поглотила сто. Вот что Момоко привезла с собой по возвращении из деревенского уединения. Сознание того, что тогда они одержали победу. И не важно, даже если им удалось удержать ее лишь пару блаженных недель. И вот папка была запрятана на дно ящика в спальне. Все эти слова: «я», «он», «она», «они» – сделали свое дело, а злополучная девушка в последний раз взбежала по ветхой лестнице. И только тогда, научившись видеть свои слезы со стороны, Момоко поняла, что выдержала, что теперь все будет хорошо и мир вот‑вот обретет прежние краски.
Она взяла со стола журнал и направилась на кухню. Раздался звонок. Услышав в трубке родной голос, Момоко подтащила табуретку поближе к телефону и устроилась поуютнее. Дочке наверняка есть что рассказать о своей поездке, разговор будет долгий.
Глава двадцать четвертая
Это оказалось и вправду очень просто. Проще некуда, хотя ему и пришлось изрядно перелистать телефонную книгу. Он даже уронил ее от усердия, поднял и снова принялся шуршать страницами под настороженным взором девушки‑портье. Волчок оторвался от своего занятия, смущенно улыбнулся. Может быть, она позволит взять книгу и пройти в холл, а то ему так быстро не справиться. Девушка кивнула. Этот джентльмен начинал ее забавлять.
В холле было пусто, и никто не мешал спокойно пролистывать справочник страница за страницей. Вот оно. Семь абонентов по фамилии Ямада. Трое К. Ямада, двое С. Ямада, один Т. Ямада и, наконец, М. Ямада. Палец снова и снова обводил имя. Одно‑единственное. Чудесно, невероятно, но это так. А вот действительно ли эта М. Ямада из Кэмден‑Тауна его Момоко – это уже совсем другой вопрос.
Первым побуждением Волчка было сорваться с места и броситься по указанному адресу. Но потом он все же внял голосу разума и остался сидеть, глядя в окно. На нем был тот же костюм, что обычно на работе. Волчок прикинул, что в Мельбурне сейчас как раз утро, время вставать и завтракать. Всю эту неделю какой‑то неотступный голос у него в голове упорно твердил: «Тебе надо домой. Разве это дело – сидеть в гостинице на другом конце земли да глазеть в окно на выходящие из пабов толпы народа?»
С тех пор как Волчок уехал из Мельбурна, время как будто замедлило свой ход, дни тянулись, как недели, и, казалось, принадлежали какой‑то совеем другой жизни. Волчок все так же сидел перед открытым телефонным справочником, глядел на проходящие мимо толпы и не мог свыкнуться с мыслью, что в толпе может быть и она, что до нее близко, рукой подать, просто проехать пару остановок на метро. Наверное, Волчок бы не удивился, если бы узнал, что за час до того Момоко находилась в пяти минутах ходьбы от его гостиницы – искала в магазинах Ковент‑Гардена кофточку для Наоми, подарок дочке на двадцать шестой день рождения, а потом вернулась домой и вспоминала его, Волчка. Он поглядел на часы. Половина шестого. Интересно, что она в это время делает? Как раз уходит с работы. Или пропускает стаканчик с коллегами но окончании рабочего дня. А может, она и вовсе домохозяйка, готовит ужин или читает, уютно устроилась в кресле с книжкой и ждет своих домашних… то есть дочку. А может быть, ей некого ждать.
Волчок терялся в догадках. Потом он вспомнил, что в той, другой, жизни он в это время обычно поджидал ее в фойе токийского радиоцентра, считал секунды до ее появления. Потом она выходила и озаряла его радостной улыбкой. Момоко нравилась его пунктуальность. В этом было что‑то трогательное и забавное. Волчок никогда не заставлял ее ждать. Слишком дорога была каждая минута вдвоем. Поэтому он был так благодарен за проведенные вместе дни, которых оказалось так мало из‑за той непоправимой беды. Момоко и сейчас стояла перед его внутренним взором как живая. Волчок закрыл глаза. Невероятно. Давно утраченный образ виделся ему все так же ясно, со всеми его милыми подробностями. Волосы спадают на лоб, глаза лукаво прищурены, спешит к нему стремительным шагом, нарядная, в последнем, самом любимом английском платье, подставляет губы для поцелуя.
– С вами все в порядке, сэр?
Волчок вздрогнул от неожиданности. Девушка‑портье была явно озабочена его состоянием. За стеклом бесконечным потоком шли пешеходы, по‑рыбьи заглядывали в окно. Волчок собрался с силами, заставил себя поднять глаза и кое‑как выдавил:
– Спасибо, все хороню.
– Вам помочь? Может быть, принести стакан воды или чашку чаю?
– Нет‑нет, не стоит. Все прекрасно, – добавил несколько удивленный такой настойчивой заботой Волчок.
А потом провел рукой по глазам и понял, что удивляться тут нечему. Рука его была мокрой. Он сам не знал, как давно плакал. Волчок поспешно утер слезы, захлопнул справочник и с улыбкой протянул его девушке:
– Спасибо вам. Все хорошо.
Девушка взяла книгу и с таким же озабоченным видом направилась к своей стойке.
Волчок брел по улице и ворчал себе под нос. Надо же дойти до такого, разреветься прилюдно. Нелепый и жалкий старик. Нет ничего отвратительнее, чем проявление чувств у всех на виду. Волчку всегда это претило. В других – неловко и глупо, а в самом себе попросту недопустимо. Потому что нет ничего страшнее, чем выставить себя на смех.
А потом воздух наполнился колокольным звоном, жирные голуби захлопали крыльями и неуклюже поднялись в небо. Было уже шесть часов вечера. Последние тридцать минут напрочь стерлись из его памяти. Фалды летней куртки развевались на ветру, он запыхался от быстрой ходьбы, седые кудри стали влажными, а на лбу выступила испарина. Какой‑то юноша показывал акробатические трюки посреди площади. Волчок приостановился. Молодой гимнаст кувыркался в воздухе и делал кульбиты, будто принадлежал к породе каких‑то совсем других существ, способных летать и не подвластных законам земного тяготения. Если бы Волчок только мог быть честным с самим собой. Если бы только в сердце его была вера. Вера в то, что он возьмет и пойдет туда, куда должен, и сделает все, что в его силах. Но беда была в том, что в глубине души он был убежден: дорога эта заведет в тупик.
Все же Момоко была повсюду – и это ее невидимое присутствие окончательно лишало Волчка присутствия духа. Он чувствовал, что может наткнуться на нее на каждом углу. И действительно наткнулся бы, вернись он в гостиницу на час раньше. Его охватывал трепет при одной мысли заглянуть в эти неповторимые сине‑зеленые глаза, снова услышать этот нежный, мелодичный голос. Еще неизвестно, выдержит ли он это, а вдруг все кончится, возьмет и умрет – умрет от невыносимого… чего? Счастья? А такое бывает? Чтобы сердце разорвалось от счастья? Блаженная смерть, подумалось ему, и, более того, смерть вполне возможная. Волчок пробирался сквозь толпу. Встречный ветер высушил мокрую от пота рубашку и холодил лоб. Надо походить и собраться с мыслями.
Настал вечер. Почти стемнело. Волчок сидел у окна и глядел на знакомые с юных лет лондонские улицы. Пабы, кафе и рестораны весело мигали множеством огней. Улицы были полны сиреневой дымкой и необъяснимой, пьянящей надеждой. И такой же пьянящий дурман бродил в его старой крови. Она там. В этот самый миг.
Глава двадцать пятая
Телеграмма от Эйко лежала на столе. Сама Момоко стояла спиной к столу и глядела в окно. Раньше в этом доме хватало места для них обеих. Но уже десять лет, как Момоко осталась в нем одна, и дом сделался ей тесен. Все же это был красивый дом, в хорошем районе, жилось в нем весело и уютно. После смерти матери Момоко продала домик под Нарой и унаследовала некоторые сбережения, так что ей удалось обзавестись этим удобным жилищем. Наоми училась в аспирантуре в Лондонском университете и снимала вместе с друзьями квартиру в Айлингтоне. Ей там нравилось. К тому же это было недалеко, и мать с дочерью виделись по выходным или просто когда в этом возникала надобность. Еще к ней регулярно наведывался старина Чарли, и они никогда не упускали случая сходить куда‑нибудь втроем.
Наоми знала, что ее отец был офицером оккупационных войск. Потом срок службы вышел, и его отправили домой – его и всех его товарищей. О положении Момоко он не догадывался. Такова была, в общих чертах, известная ей история. Больше ей и не надо было знать. И только однажды… Сколько же ей было? Десять? Или, может быть, одиннадцать? Они тогда ютились в очередной съемной квартирке. Япошки с третьего этажа. Поздно ночью Момоко сидела на кухне, обложившись старыми фотографиями. Вот Момоко, вот Восточные ворота, императорский дворец, вот Волчок на каком‑то неведомом мостике, опять она, потом снова он, а вот – они вместе. Вдруг кто‑то молча ваял ее за руку. Наоми так и не сказала ни единого слона. Даже когда мать собрала письма и фотографии и сложила их обратно в коробку из‑под шоколадных конфет. Несколько часов спустя, удостоверившись в том, что девочка уснула, Момоко выскользнула на улицу и сунула коробку в мусорный бак. Наутро ее разбудил привычный металлический лязг. Момоко вылезла из постели, подошла к окну. Коренастый мужчина в комбинезоне привычным жестом подхватил мусорный бак и опорожнил его в кузов грузовика. Ну все, вздохнула она. С этим покончено.
Момоко не подозревала о том, что Наоми давным‑давно обнаружила коробку с фотографиями. Бывало, после школы, девочка вынимала снимки и подолгу вглядывалась в лицо этого молодого кудрявого лейтенанта. Часами, пока мать не приходила с работы. Она прочитала подписанные его именем письма, подержала в руках нераспечатанный конверт, что совершил долгое путешествие до самой Австралии, а потом вернулся обратно. Это была тайна Наоми, ее единственная тайна. Больше она от матери ничего не скрывала. Поэтому она с невинным видом выслушала рассказ про вынужденный отъезд не ведающего о ее существовании отца и покивала головой. Покивала вполне естественно, лишний раз убедив Момоко, что прошлое далеко и никогда не заявит о своих правах.
Почему сейчас? Прошла целая вечность. Какой смысл отправляться на поиски прошлого? Выходит, Волчок теперь знает и про ребенка. А может быть, и раньше знал. Вдруг он и вправду получил жалостное письмо, которое Момоко написала, когда поняла, что беременна. Может быть, он ловко распечатал конверт, прочитал письмо, снова запечатал и отослал обратно. Он ведь, в конце концов, офицер разведки. Кто знает, как долго шло письмо. Может быть, к тому времени у него уже была совсем другая жизнь? Может быть, ему было проще вернуть конверт и сделать вид, что ничего не было?
Момоко обрушила было проклятия на голову своей болтливой подруги, но тотчас взяла слова обратно. Эйко была уже в возрасте, соображала плохо. Но именно она, старая верная подруга, помогла ей продержаться в первые тяжелые годы: она смешила Момоко, когда та, казалось, совсем разучилась смеяться. Интересно, он просто придет к ее дому в один прекрасный день? Теперь ему уже не составит труда ее найти. Неужели она просто откроет дверь и увидит перед собой такие родные и такие чужие черты? Черты Волчка, которого она помнила, черты теперешнего Волчка. Неужели она увидит его лицо? То самое лицо, мимо которого она вполне могла бы пройти на улице, даже не оглянувшись. А может быть, и не могла бы?..
Раздался звонок. Момоко подскочила, подошла к телефону, помедлила, прежде чем взять трубку. Она не сомневалась в том, кто это.
– У тебя все в порядке? – Чарли явно встревожился, услышав ее непривычно резкий голос.
– Да.
– Что то не похоже.
– Да нет же, Чарли, все хороню, правда.
– Значит, завтра пойдем обедать?
– Ну, когда я в последний раз пропускала наши обеды?
В свои семьдесят три года Чарли был все так же бодр и полон сил и продолжал приходить на работу два раза в неделю. Начало обеденному ритуалу было положено на заре их сотрудничества. И обожавший всяческие ритуалы Чарли свято соблюдал и этот даже после своего официального выхода на пенсию.
Момоко положила трубку и спрятала телеграмму в ящик письменного стола. Потом позвонила дочке и самым непринужденным тоном попросила ее заехать. Но Наоми так просто не проведешь, еще сызмальства она не позволяла себя дурачить. Вот и теперь в ее «хорошо» прозвучали нотки недоверия.
Эта утренняя почта изменила все. Даже улица, на которой она прожила столько лет, будто бы стала другой: Момоко как в первый раз смотрела на разбегающиеся от нее улицы и фасады домов. По пути к метро она то и дело опасливо оглядывалась, не в силах избавиться от какого‑то жутковатого чувства.
Глава двадцать шестая
Она шла но тропинке. Черные, как вороново крыло, волосы отливали мягким блеском. Господи, как легко все возвращается, будто не было этих прожитых лет. Тихая, обсаженная деревьями улица была вся заставлена новенькими машинами. Огромные щиты пестрели рекламами последних технических новинок, модных коллекций, глянцевых журналов. Каждый дом на этой улице сиял свежей краской и даже цветы казались ярче обычного. Но какое Волчку дело до этой игры красок? Он ничего не видел, кроме потока блестящих черных волос. Один взгляд уничтожил аккуратно разлинованную шкалу времени. Все эти привычные слова: «вчера», «сегодня», «завтра» – просто потеряли смысл. На свете только и был поток этих черных волос; он колыхался в такт ее шагам, мягко струился по спине, спадал на глаза, когда она наклонялась, чтобы что‑то найти в сумочке. Волчок смотрел на нее – здесь и сейчас. Он бы так же смотрел на нее в другое время и на другом краю земли. Ведь годы не властны над некоторыми вещами.
Момоко глянула на небо: будет ли дождь? И что‑то беззвучно прошептала. На какое‑то мгновение Волчок увидел ее глаза, неповторимые сине‑зеленые глаза. Она прошла, не заметив стоявшую на другой стороне улицы темную машину с прокатным стикером, и завернула за угол. Волчок узнал плавную походку, которую не переставал любить все эти годы, узнал неповторимое изящество в каждом движении. Ему показалось, что улица потускнела, как только Момоко исчезла из виду.
Волчок сидел, тупо уставившись на приборную доску. Его сердце будто перестало биться, он не мог дышать, не мог думать. Только так, временно приостановив все жизненные процессы, его тело смогло пережить напряжение тех нескольких минут, пока Момоко шла по улице. Теперь же он сидел опустошенный и водил пальцем по запыленному стеклу спидометра. И вдруг почувствовал, как воздух с шумом врывается в легкие, сердце мечется в груди, а кровь стучит в голове, как пьяный барабанщик.
Тем же вечером Волчок стоял на большой площади и слушал гомон праздной толпы. Все города одинаковы ночью: всюду это мерцание неоновых надписей, всюду эта скучная глянцевая мишура и повсюду люди, что пришли искать развлечений в театрах, кино, ресторанах и барах. Волчок стоял среди этой круговерти и отчужденно взирал на сменявшие друг друга картины, а потом посмотрел наверх и увидел нечто ошеломительное – и замер, не в силах сдвинуться с места.
Поначалу он не верил своим глазам. В углу площади, над зданием театра, возвышался огромный щит, на нем был изображен какой‑то шикарный автомобиль, «ягуар» или, может, «хаммер» (Волчок в этом ничего не понимал). Машина стояла на фоне старинного поместья, а ее обводы напоминали о временах, когда во всем царил более элегантный вкус. Волчок был потрясен отнюдь не самой картинкой: его поразила надпись под ней, выведенная четкими, классическими буквами: «Время будущее – во времени прошедшем»[14].
Вот оно, вот за что Волчок так ненавидит современность. Нет ничего такого, что она не перемолола себе на потребу. Если раньше у него оставались какие‑то сомнения, то этот плакат уничтожил их. Этот мир больше нельзя принимать всерьез, не стоит даже и пытаться. Нет смысла вступать в поединок с этой легкостью, с этими вездесущими блестящими поверхностями. Скоро таких, как он, вообще не останется. Волчкам в этом мире больше нет применения. В гостиницу он возвращался как сомнамбула. Его чуть не сбил автобус с названием какой‑то поп‑группы на боку. Волчок испуганно отскочил на тротуар, отдышался и с горькой усмешкой подумал, что это была бы очень символическая смерть.
Все это время Волчок не переставал думать о сине‑зеленых глазах и волосах, как вороново крыло. Он опускал веки и видел, как поток волос струится но воротнику. Видел эти неповторимые глаза. Потом поднимал веки, но видел все то же самое. Это видение поднимало его над липкой грязью мира, так же как и много лет назад: в конце концов, у него кто‑то был. Они оба вынуждены были существовать в этом мире электрического света и бегущих мыслей, и даже такой мир делался пригодным для жизни.
Волчок поднялся к себе в номер, теперь он стоял у окна и потягивал третий стакан виски. Куда она пошла после того, как исчезла из виду, миновав ничем не примечательный прокатный автомобиль? О чем думала на ходу? Какие мысли ее занимали? Некогда он был посвящен в эти мысли, знал самые важные и незначительные из них. Потому что в те времена она свободно и радостно пересказывала их ему, тогда он имел право знать.
Но кем она была теперь? Она с тех пор прожила целую жизнь и стала совсем другой. А может, и нет. Он допил виски, глубоко вздохнул и впервые за много десятков лет ощутил запах ее духов. Когда‑то ему было даровано счастье ночь за ночью лежать в ее комнате, смотреть на брошенные где попало в порыве страсти одежды и впервые в жизни знать, каково это быть любовником. Потом он подумал о ребенке. Слово «дочь» как‑то смущало его, поэтому он думал просто – «ребенок». Сколько же ей теперь лет, двадцать пять? Нет, двадцать шесть. Чудесный возраст, самый лучший, все впереди, и жизнь предлагает самые удивительные приключения. Момоко было столько же, когда они познакомились. Волчок вдруг понял, что ему мало – жить с ней в одном городе, он хотел большего. Куда она пошла, завернув за угол? Разве не глупо остановиться, пройдя столь долгий путь? В конце концов, он просто хочет знать, а ей знать ничего не нужно.
Именно тогда он решил вернуться, один‑единственный раз. Пускай это унизительно, он просто должен был знать, куда она ходит. Почему‑то он не мог решиться подойти к ее дому, постучать и сказать: «Здравствуй». По прошествии всех этих лет это невозможно. Пусть это унизительно, но он будет сидеть и ждать в чужой машине, припаркованной на безопасном расстоянии от дома Момоко. Волчок хотел знать, и с каждой секундой ему становилось очевиднее, что он имеет право знать. Она вошла в его жизнь и никогда из нее не выходила. Они были связаны и, несмотря на разлуку, остались связаны навеки. То было его право: ее аромат на лацкане его пиджака, ее дыхание на его щеке ясным холодным вечером, капли дождя, которые она смахнула с себя много‑много лет назад, капли, которые он принял, как драгоценный подарок. Все это и многие другие навеки неизгладимые воспоминания, образы и звуки, запахи и ощущения, Что много лет тому назад вошли в его душу и с тех пор ни на единый миг не покидали его; они давали ему право.
Волчок, не раздеваясь, лежал на кровати, слушал голоса гуляк на улице и с нетерпением ждал рассвета.
Глава двадцать седьмая
Момоко долго не могла привыкнуть к тому, что Наомн уже взрослая. Та была независимой девушкой и всегда сама выбирала свой путь. Ее не обременяло прошлое. Вообще ей до него не было дела. Только волосы у нее завивались на концах, а один непослушный локон постоянно падал на лоб, неизменно напоминая Момоко о том, что прошлое рядом, и даже ближе, чем можно подумать.
Наоми приехала около полуночи и с грохотом бросила сумку в холле.
Устала смертельно, совсем не спала, занималась всю ночь, так что она останется до завтра, если мама не возражает. Качая головой, Момоко смотрела, как Наоми ели взбирается по лестнице в свою детскую спальню.
Наутро они сидели на кухне. Момоко поздравила дочь с днем рождения и радостно наблюдала, как та разрывает обертку с восторгом четырехлетнего ребенка, а потом еще с большим восторгом разглядывает кофточки.
– С днем рождения! Это те, которые ты хотела?
– Да.
– Мне они и самой нравятся.
– Так я тебе куплю.
Момоко засмеялась от удовольствия и поблагодарила дочку. А потому подумала: «Мне‑то, в мои годы, ходить в таких кофточках!»
Вот так, быстро и просто. Конечно, дни рождения – это важно, кто спорит, но у них было не принято разводить церемонии.
Момоко вдруг замолчала и погрузилась в свои мысли. Наоми, которая тем временем разливала чай из изящного восточного чайника, проницательно поглядела на мать и спросила:
– Что такое?
Момоко попыталась было изобразить удивление, но потом опустила глаза:
– Я полагаю, ты не про чай спрашиваешь.
Наоми скривилась:
– Ты ведь меня с другого конца города вызвала не затем, чтобы про чай разговаривать?
– Может, и затем.
– Heт, тебе меня не провести. В чем дело?
И вправду не провести. Девочка всегда чувствовала, когда что‑то происходило. Кухня у них была светлая и веселая, так что Момоко предпочитала ее всем остальным комнатам. Порой она с горечью вспоминала свою старую комнату в Кодзимачи. Тогда ей было столько же лет, сколько сейчас Наоми, ей и в голову не приходила мысль о собственном ребенке.
Она так надеялась, что ей никогда не придется вести подобные разговоры. Конечно, в прошлом она, бывало, прикидывала, что скажет в такой ситуации. Но сейчас она не решила, что говорить. Ей всегда казалось, что Наоми лучше и вовсе ничего не знать.
– Скажи, когда ты думаешь о своем отце… – начала Момоко, не поднимая глаз от чашки, – ты как о нем думаешь?
Наоми замерла на минуту и расширенными глазами посмотрела на опущенную голову матери.
«Слана богу, хоть не смотрит», – Подумала девушка, откинулась на снимку стула и постаралась взять себя в руки.
– Ну, я о нем в принципе никак не думаю, – ответила она наконец более веселым голосом, чем следовало.
– То есть? – вскинула глаза Момоко.
– Ну да, не думаю о нем. По сути, он для меня даже и не он, что‑то вроде героя древней легенды. А что?
Момоко очень правилось это самоуверенное безразличие к прошлому, свойственное Наоми и всем ее друзьям: только вперед, не оглядываясь назад. Ей стала нравиться их музыка. Она немного завидовала дочери и часто хвалила себя за удачно выбранное имя[15]. Девочка выросла духовно свободной, совсем как ее литературная тезка. Момоко было и радостно, и грустно, что ее дочери суждено прожить так, как она сама не смогла.
– Так что же, мама?
Только после того, как Наоми повторила вопрос, Момоко поняла, что погрузилась в забытье.
– Может быть, с твоей колокольни моя молодость и представляется какой‑то древней историей, но это не так. К тому же легенды могут быть намного ближе к реальности, чем кажется.
Наоми хладнокровно посмотрела на мать, будто бы вбирала в себя скрытый смысл этой фразы.
– Ты, кажется, собираешься мне сообщить, что мой отец прячется в соседней комнате с букетом цветов в одной руке и коробкой конфет в другой, и все для его потерянной маленькой девочки?
– Не совсем.
– Не совсем? Так что же вы хотите мне сказать, матушка?
Наоми называла Момоко «матушкой», только когда хотела подразнить или злилась. И сейчас Момоко не понимала, что таилось за этим ироническим выражением: злость, изумление или тревога. В любом случае девочка сегодня была чересчур нервной, сама на себя не похожа.
Момоко раскачивалась на стуле, прикидывая, как бы ей сказать то, что непременно должно быть сказано. Ведь ничего другого все равно не оставалось. Она слабо улыбнулась дочке и прикусила губу.
– Я ведь никогда не рассказывала тебе всех обстоятельств твоего рождения.